Book: Дорога перемен



Дорога перемен

Джоди Пиколт



Дорога перемен


Роман




Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга»

2012


© Jodi Picoult, 1992

© DepositPhotos/Elena Elisseeva / Vladymyr Mogyla / Aleksandr Kurganov, обложка, 2012

© Hemiro Ltd, издание на русском языке, 2012

© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», перевод и художественное оформление, 2012


ISBN 978-966-14-4190-2 (fb2)


Никакая часть данного издания не может быть

скопирована или воспроизведена в любой форме

без письменного разрешения издательства




Электронная версия создана по изданию:




Довгі роки Джейн жила в тіні свого чоловіка-океанографа. Але гучний скандал допоміг їй усвідомити, що вона багато на що здатна: на насильство, на втечу, на зраду. Одного разу вона вже намагалася піти від Олівера, і тоді це мало не коштувало життя їхній дочці. Тепер 15-річна Ребекка підтримала її, і вони разом вирушають у подорож через усю країну назустріч змінам. Олівер прагне повернути їх за всяку ціну. На них чекає випробування, яке або згуртує родину, або зруйнує її назавжди…

Пиколт Дж.

П32 Дорога перемен : роман / Джоди Пиколт ; пер. с англ. И. Паненко. — Харьков : Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга» ; Белгород : ООО «Книжный клуб “Клуб семейного досуга”», 2012. — 448 с.

ISBN 978-966-14-3444-7 (Украина)

ISBN 978-5-9910-1955-2 (Россия)

ISBN 978-0-7434-3101-9 (англ.)


Долгие годы Джейн жила в тени своего мужа-океанографа. Но громкий скандал помог ей осознать, что она способна на многое: на насилие, на побег, на измену. Однажды она уже пыталась уйти от Оливера, и тогда это чуть не стоило жизни их дочери. Теперь 15-летняя Ребекка поддержала ее, и они вместе предпринимают путешествие через всю страну навстречу переменам. Оливер хочет вернуть их любой ценой. Их ждет испытание, которое либо сплотит семью, либо разрушит ее навсегда…

УДК 821.111(73)

ББК 84.7США


Посвящается Тиму — за все, что ты мне подарил

С благодарностью


Автор выражает благодарность большому количеству людей и организаций за предоставленную подробную информацию: Саре Дженман, библиотекарю из Аквариума в Новой Англии, Центру прибрежных исследований в Принстауне; Институту фундаментальных исследований в Линкольне; садам «Ханипот» и ферме Шелбурн в Стоу. Особую благодарность — Кейти Дэсмонд за ее неутомимую работу у копировального аппарата, моим родным, которые прочли рукопись и поддержали мои начинания, и всем людям, чьим опытом я воспользовалась при создании этой книги. И наконец, эта книга не вышла бы в свет без помощи Лауры Гросс, моего агента, которая всегда верила в меня, и Фионы Маккрей, моего редактора, чей профессионализм трудно переоценить.

Пролог

Ребекка



Ноябрь 1990 года


В верхнем правом углу снимка виден миниатюрный самолет, причем кажется, что он летит мне прямо в лоб. Он совсем крошечный, синевато-стального цвета — длинный раздутый овал, который посредине перерезают его собственные крылья. По форме он на самом деле напоминает крест. Самолет — первое, на что обратила внимание моя мама, когда мы получили из Массачусетса эту фотографию.

— Видишь, Ребекка, — сказала она. — Это знак.

Когда мне было три с половиной года, я пережила авиакатастрофу. С тех пор мама неустанно повторяет мне, что я рождена для чего-то особого. Не могу сказать, что я разделяю ее уверенность. Я даже ничего не помню. Они с папой поссорились — все закончилось тем, что мама рыдала у мусорного контейнера, а папа снимал со стен подлинники картин и бережно укладывал их в багажник своего «Шевроле-Импала». В результате мама увезла меня к своим родителям в открытый всем ветрам желтый домик в Бостоне. Отец звонил не переставая. Грозился обратиться в ФБР, если она не отправит меня домой. И она уступила, но сказала, что сама со мной не поедет. На самом деле она выразилась так: «Прости, милая, но я не могу больше терпеть этого человека». Потом нарядила меня в вязаный костюмчик лимонного цвета и белые перчатки. Подвела к стюардессе в аэропорту, поцеловала на прощание и сказала: «Перчатки не потеряй. Они стоят кучу денег».

Я мало что помню о катастрофе. Вокруг все рушилось, самолет раскололся пополам прямо перед восьмым рядом. Единственное, что я помню, — как крепко вцепилась в эти перчатки, чтобы не потерять, как замерли люди, а я не знала, можно ли дышать.

Я мало что помню о катастрофе. Но когда я стала достаточно взрослой, мама рассказала мне, что я оказалась одной из пяти выживших. Рассказала, что мою фотографию напечатали даже на обложке «Таймс» — изображение плачущей девочки в обгоревшем желтом костюмчике с распростертыми руками. Какой-то работник сделал этот снимок фотоаппаратом «Брауни» и передал его в прессу, благодаря чему растрогал миллионы сердец в Америке. Она рассказала мне о пламени, которое достигало неба и разрывало тучи. Она призналась в том, какой мелкой показалась ей ссора с моим отцом.

Водитель грузовика сфотографировал нас в тот день, когда мы уезжали из Калифорнии. В уголке этот самолет. Мамины волосы собраны в конский хвост. Она неловко обхватывает мои плечи, крепко вцепившись пальцами мне в шею, как будто пытается удержать меня. Она улыбается. На ней одна из отцовских рубашек. Я не улыбаюсь. Я даже не смотрю в объектив.

Водителя грузовика звали Флекс. У него была рыжая борода, но не было усов. Он сказал, что самое лучшее в Небраске — это мы. Флекс делал снимок своим фотоаппаратом — мы слишком спешили и не прихватили наш. Он сказал:

— Я вас сфотографирую, а вы оставите свой адрес, и я вам вышлю снимок.

Мама ответила:

— Почему бы и нет! — и дала адрес съемной квартиры своего брата. Если бы Флекс оказался психически больным и поджег тот дом, никто бы не пострадал.

Флекс переслал нам фото через дядю Джоли. Оно пришло в потертом конверте из оберточной бумаги, который уже не один раз менял адрес получателя и был испещрен двадцатипятицентовыми марками. Он приклеил к фото записку, которую мама не дала мне прочесть.

Я рассказываю вам историю нашего путешествия потому, что только так смогу собрать все кусочки мозаики. Здесь оказались замешаны все мы — мама, папа, дядя Джоли, Сэм и даже Хадли, но у каждого своя правда. Я, например, прокручиваю все случившееся в обратном порядке. Как будто перематываю назад фильм. Не знаю, почему я все вижу именно так. Я точно знаю, что моя мама, например, все видит по-другому.

Когда мы получили снимок от Флекса, все встали вокруг кухонного стола и смотрели на него — я, мама, Джоли и Сэм. Джоли сказал, что я отлично получилась, и спросил, где мы фотографировались. Сэм покачал головой и отошел от стола.

— Там же ничего нет, — сказал он. — Ни деревца, ни каньона. Ничего.

— Там есть мы, — возразила мама.

— Но вы же не себя фотографировали, — стоял на своем Сэм. Его голос повис в углах кухни подобно тонкой фольге. — А какую-то достопримечательность. Просто ее не видно. — И с этими словами он вышел из кухни.

Мы с мамой удивленно переглянулись. Это была наша тайна. Мы обе невольно взглянули на место на шоссе справа от нас, где Калифорния становится Аризоной, — водитель грузовика сразу почувствовал, что дорожное покрытие изменилось; а остальные ничего не заметили.

1

Джейн


Накануне своей свадьбы я проснулась ночью от собственного крика. Родители вбежали в мою комнату, обняли меня; они гладили меня по голове, поправляли волосы, успокаивали, но я продолжала кричать не переставая. Даже с закрытым ртом я продолжала издавать этот пронзительный, высокий звук — словно кричал ночной зверь.

Родители были вне себя. Мы жили в чопорном пригороде Бостона и уже перебудили всю округу. Я видела, как в соседних домах вспыхивает свет — голубой и желтый, мерцающий, как на Рождество, — и не могла понять, что же со мной происходит.

Случай был из ряда вон. Мне едва исполнилось девятнадцать лет, я была студенткой-отличницей колледжа Уэллсли[1], что в 1976 году считалось настоящим достижением.

Я собиралась сочетаться браком с мужчиной своей мечты в типичной новоанглийской церкви, обшитой белыми досками, а после должен был состояться свадебный пир — настоящий банкет с официантами в белых перчатках и черной икрой — во дворе дома моих родителей. Меня по возвращении после медового месяца уже ждала работа. Ничто не предвещало беды.

До сегодняшнего дня я не понимала, что со мной произошло. Так же загадочно, как и начался, крик внезапно прекратился, и на следующее утро я вышла замуж за Оливера Джонса, того самого Оливера Джонса, и мы должны были жить долго и счастливо.


Я единственный в городе специалист по патологии речи, а это означает, что мне приходится мотаться по разным начальным школам в предместье Сан-Диего. Сейчас, когда Ребекка уже выросла настолько, что сама может о себе позаботиться, а Оливер бóльшую часть времени в отъезде, дома мне делать нечего. Я люблю свою работу, но, естественно, это несравнимо с тем, как Оливер любит свою. Мой муж с радостью бы согласился жить в палатке из парусины на побережье Аргентины и наблюдать, как его киты поют в теплых водах.

Моя работа заключается в том, чтобы помочь детям обрести свой голос — детям, которые являются в школу немыми, шепелявыми или с расщепленным нёбом. Сначала они молча приходят в мой импровизированный кабинет по одному, шлепая кедами по полу и искоса поглядывая на грозную записывающую аппаратуру. Иногда я тоже молчу, пока ученик сам не решается нарушить неловкость и не интересуется, что он должен делать. Некоторые дети при этом прикрывают рты ладонью; я даже видела, как одна девочка заплакала: они не выносят звука собственного голоса, ненавидят ту часть себя, которая, как им сказали, отвратительна. Моя задача показать им, что есть человек, готовый слушать, что они говорят и как они это говорят.

Я рассказываю этим детям, что, когда мне было семь лет, я с присвистом произносила звук «с». В школе меня постоянно дразнили, поэтому я мало разговаривала и друзей у меня почти не было. Однажды учительница сказала, что мы будем ставить спектакль и все обязательно примут в нем участие. Я так перенервничала из-за того, что придется выступать перед публикой, что притворилась больной. Я прикидывалась, что у меня высокая температура, и нагревала градусник возле лампочки, когда мама выходила из комнаты. Мне разрешили три дня посидеть дома, но потом позвонила учительница и мама раскусила мою симуляцию. Когда я пришла в школу, учительница отозвала меня в сторонку. Она сказала, что все роли уже распределены, но для меня она приберегла особое задание — за кулисами. Я должна была отвечать за звуковые эффекты, совсем как в кино. Три недели мы с учительницей репетировали после уроков. Со временем я поняла, что из-за своей шепелявости могу стать пожарной машиной, птицей, мышкой, пчелой и многими другими. Когда пришел день спектакля, на меня надели черное платье и дали микрофон. Остальные ученики играли только одну роль, но я озвучивала несколько животных и машин. Мой отец так мною гордился — единственный раз в жизни он сказал мне об этом.

Эту историю я рассказываю на вечеринках, которые дают коллеги мужа из Центра прибрежных исследований и которые мы с Оливером вынуждены посещать. Мы общаемся с людьми, которые распределяют гранты. Мы представляемся как доктор и доктор Джонс, хотя я пока еще не защитила диссертацию. Мы незаметно ускользаем, когда гости садятся за основное блюдо, бежим к машине и смеемся над расшитыми блестками платьями и смокингами приглашенных. В салоне машины я прижимаюсь к сидящему за рулем Оливеру, и он рассказывает мне истории, которые я уже слышала миллион раз, — о том времени, когда китов можно было увидеть в любом океане.

Несмотря на это, есть в Оливере какая-то изюминка. Вы понимаете, о чем я говорю: он первый мужчина, от которого у меня по-настоящему захватило дух. И он до сих пор не устает меня изумлять. Он единственный человек, с которым, как мне кажется, мне уютно жить под одной крышей, иметь семью, ребенка. Одна его улыбка — и пятнадцати лет как не бывало. Несмотря на непохожесть, мы с Оливером — единое целое.

В школе, куда я приезжаю по вторникам, мой кабинет — каморка вахтера. Где-то после обеда в дверь стучится секретарь школы и сообщает, что мне звонит доктор Джонс. Это поистине сюрприз. На этой неделе Оливер дома, сводит воедино результаты исследований, но у него обычно нет ни времени, ни желания звонить мне. Он никогда не спрашивает, в какую из школ я сегодня направляюсь.

— Передайте ему, что я занимаюсь, — отвечаю я и жму кнопку на магнитофоне. Кабинет наполняют гласные звуки: «АААААЕЕЕЕЕИИИИИ». Я слишком хорошо знаю Оливера, чтобы попадаться на его удочку. «ОООООУУУУУ. О, Ю, О, Ю».

Оливер — знаменитость. О нем мало кто слышал, когда мы познакомились, но сегодня он один из ведущих исследователей китов и их поведения. Он сделал открытия, которые перевернули научный мир. Он настолько знаменит, что люди фотографируют наш почтовый ящик, как будто хотят сказать: «Я был рядом с домом, где живет доктор Джонс». Самые важные исследования Оливера посвящены песням китов. Оказывается, каждая стая китов поет одни и те же песни — Оливеру удалось это записать! — и эти песни переходят из поколения в поколение. Я не очень-то разбираюсь в его работе, но отчасти в этом виноват и сам Оливер: он перестал рассказывать мне о мыслях, которые зреют у него в голове, а я часто забываю спросить.

Естественно, карьера у Оливера на первом месте. Мы переехали в Калифорнию, чтобы он смог занять пост в Центре прибрежных исследований в Сан-Диего, и тут он понял, что его настоящей страстью являются горбатые киты Восточного побережья. Как только мы приехали в Сан-Диего, мне тут же захотелось отсюда уехать, но о своих мыслях я Оливеру не сказала. Я же обещала быть вместе в печали и в радости. Оливеру пришлось улететь назад в Бостон, а я осталась с ребенком на руках в городе, где всегда лето и даже не пахнет снегом.

Я не отвечаю на его телефонный звонок.

Больше со мной подобные фокусы не пройдут. И точка.

Одно дело, когда мне отводится роль второй скрипки, и совсем другое — видеть, как это же происходит с Ребеккой. В четырнадцать лет она обладает способностью посмотреть на свою жизнь со стороны — способностью, которая начисто отсутствует у меня в мои тридцать пять, — и я не верю, что от увиденного она в восторге. Когда Оливер дома, что случается крайне редко, он больше времени проводит в своем кабинете, чем с собственной семьей. Его не интересует ничего, что не связано с его морями. Одно дело наши с ним отношения — у нас есть прошлое; я сама виновата, что первая в него влюбилась. Но Ребекка не станет принимать его поведение как должное только потому, что он ее отец. Ребекка надеется.

Я слышала о подростках, которые убегают из дому, или беременеют, или бросают учебу. Говорят, что все эти поступки неразрывно связаны с проблемами, возникающими в семье. Поэтому я выдвинула Оливеру ультиматум. День рождения Ребекки, который будет уже на следующей неделе, совпадает с запланированной поездкой Оливера на побережье Южной Америки к месту размножения горбатых китов. Оливер намерен ехать. Я сказала ему, что он должен остаться дома.

Вот что я имела в виду: «Это твоя дочь. Несмотря на то что мы настолько отдалились, что уже не узнаем друг друга, проходя мимо, — это наша жизнь, нам отведено это время. Что ты на это скажешь?»

Одна из причин, по которой я держу рот на замке, — несчастный случай, произошедший с Ребеккой. Таков был результат нашей ссоры с Оливером, и я изо всех сил стараюсь, чтобы подобного больше никогда не случилось. Я уже не помню, из-за чего возникла ссора, но я высказала ему все, что думала, а он меня ударил. Я забрала дочь (Ребекке тогда было всего три с половиной года) и улетела к родителям. Я сказала маме, что хочу развестись с Оливером, что он взбесился и в порыве гнева меня ударил. Оливер позвонил и сказал, что на меня ему наплевать, но я не имею права забирать его дочь. Он грозил обратиться в полицию. Поэтому я отвезла Ребекку в аэропорт и сказала малышке: «Прости, милая, но я не могу больше терпеть этого человека». Я сунула стюардессе сто долларов, чтобы девочку посадили одну в самолет, а он разбился в Де-Мойне. Следующее, что я помню: как стояла на кукурузном поле и смотрела на обгоревшие обломки. Казалось, самолет продолжает двигаться. Ветер гудел в останках самолета, слышались какие-то голоса. А рядом со мной Ребекка — вся в саже, но невредимая, одна из пяти выживших — свернулась калачиком на руках у отца. У нее такие же золотистые волосы, как у Оливера, его веснушки. Она красива, как отец. Мы с Оливером переглянулись, и в тот момент я поняла, почему судьбе было угодно, чтобы я влюбилась в такого мужчину, как Оливер Джонс: некая комбинация его и моих генов смогла сотворить ребенка, который мог обаять даже камень.



2

Оливер


Горбатые киты, обитающие у побережья Гавайев и Восточной Индии, кажутся мне менее грустными, чем киты у побережья Новой Англии. Их песни веселые, отрывистые, энергичные. Больше похожие на звучание не гобоя, а скрипки. Когда наблюдаешь, как животные погружаются в воду и всплывают на поверхность, отмечаешь особую грацию, чувство некого триумфа. Их скользкие тела изгибаются в морской воронке, достигают неба; распластав в стороны плавники, они поднимаются из глубин океана подобно Второму пришествию Христа. Но песни горбачей заповедника Стеллваген Бэнк[2] проникают в самое сердце, берут за душу. Именно в этих китов я влюбился, как только впервые услышал их крики — зловещие протяжные звуки, сродни тем, которые издает наше бешено колотящееся сердце, когда мы боимся оставаться одни. Иногда, когда я слушаю песни североатлантических особей, я ловлю себя на том, что не могу сдержать слез.

В 1969 году я стал работать на Бермудах с Роджером Пейном, когда он со своим коллегой Скоттом Маквейном пришел к выводу, что звуки, издаваемые горбатыми китами, Megaptera novaeangliae, на самом деле являются песнями. Разумеется, это несколько вольное толкование слова «песня», но все единодушны в одном: «песня — это последовательность звуков, которые исполнитель соединяет вместе определенным образом». Песни китов имеют следующую структуру: один или несколько звуков составляют фразу, фраза повторяется и становится темой, несколько тем составляют песню. В среднем песня длится от семи до тридцати минут, исполнитель повторяет свою песню в том же самом порядке. Существует семь основных типов звуков, у каждого из которых есть свои вариации: стоны, крики, щебетание, да-да, у-у, трещотка и храпение. Киты из различных семейств поют разные песни. Песни постепенно изменяются с годами согласно общему закону перемен: все киты разучивают эти изменения. Киты поют не механически, а сочиняют мелодии, привнося что-то новое в старые песни, — данная способность, как считалось ранее, присуща только человеку.

Конечно, это всего лишь теории.

Я не всегда занимался китами. Свою карьеру в зоологии я начал с наблюдения за насекомыми, потом дорос до летающих мышей, затем до сов и наконец — до китов. Впервые я услышал кита много лет назад, когда в шлюпке с большого корабля оказался в море прямо над горбатым китом и ощутил, как от его песен вибрирует дно моей лодки.

Я внес свой весомый вклад в эту область зоологии, когда обнаружил, что поют только мужские особи. Сперва была выдвинута гипотеза, но, чтобы получить конкретные результаты, требовалось определить пол кита, плавающего в море. Заглядывать киту под хвост было опасно. Призвав на помощь генетику, я начал рассматривать возможность использования образцов клеток. В итоге я создал дротик, который выпускался из модифицированного гарпуна и извлекал материал для биопсии. Когда дротик вонзался в кита, отрывался кусок кожи толщиной чуть больше пяти миллиметров и с помощью лески доставлялся для исследования. Дротик был обработан антибиотиком, чтобы предотвратить заражение кита. После череды безуспешных попыток я наконец-то собрал внушительное количество доказательств. На сегодняшний день единственными зафиксированными «певцами» в китовом сообществе являются самцы: ни одной самки замечено за пением пока не было.

Спустя двадцать лет нам многое известно о различных песнях горбачей, но мало что — о целях этих песен. Поскольку песни передаются самцами из поколения в поколение и исполняются исключительно во время брачного периода, они рассматриваются как возможный метод привлечения самок. Знание определенной песни стаи, возможно, является необходимым требованием для спаривания, а вариации и искусство исполнения могут служить дополнительным стимулом. Это могло бы объяснить сложную мелодику китовых песен, необходимость знать, какая мелодия сейчас в моде, — самки выбирают себе пару в зависимости от исполняемых песен. Еще одна теория о цели этих песен — привлечь внимание не самок, а других самцов, нечто вроде звукового меча, если хотите, которые позволяют самцам сражаться за самок. Что там говорить, у многих самцов после спаривания остаются боевые шрамы.

Что бы ни стояло за этими прекрасными звуками, они ведут к размышлениям и желанию получить больше информации о поведении горбатых китов. Если кит является членом конкретной стаи, он будет петь принятые в ней песни. Следовательно, если известны песни каждой стаи, можно определить происхождение любого поющего кита, вне зависимости от места, где эта песня была записана. Песни китов дают новый инструмент слежения за ними — альтернативу маркировке или самому современному методу фотографирования хвостового плавника. Можно объединять самцов китов в группы по их песням; можно привязывать к этим группам самок, обращая внимание на песни, которые они слушают.

Это моя самая насущная профессиональная дилемма: стоит ли уделять больше внимания единичным особям? Помогут ли частные подробности — кто этот кит, где его видели, с кем — разгадать нам загадку, почему он поет именно эти песни?

Я провел исчерпывающее исследование. Написал развернутые статьи в издания «Ньюсвик», «Кристиан Сайенс Монитор» и «Нью-Йорк таймс». Успел жениться и обзавестись ребенком. После этого я больше никогда не чувствовал, что уделяю достаточно времени своей семье и своей работе. В подвешенном состоянии — так я это называю. В подвешенном состоянии. Знаете, киты никогда не спят. Они произвольно дышащие млекопитающие, им приходится постоянно всплывать на поверхность, чтобы глотнуть воздуха. Они без сна дрейфуют в глубинах океана.

Раньше я пытался совмещать одно и другое. Брал Ребекку и Джейн в плавание-слежение за китами, ставил дома записи с песнями новоанглийских горбачей, насвистывал мелодии на кухне и в ванной. Но однажды я обнаружил, что Джейн кромсает на кухне колонку ножом. Она заявила, что больше не может этого слышать.

Однажды, когда Ребекке было пять лет, мы все трое поплыли на Бермуды, чтобы наблюдать за спариванием горбатых китов Восточного побережья. Погода стояла теплая, и Ребекка показывала пальцем на дельфинов, мимо которых мы проплывали, направляясь к рифам. Джейн надела дождевик — я запомнил эту деталь потому, что на небе не было ни облачка, но она предпочитала сидеть в плаще, чем покрываться гусиной кожей от ветра и брызг. Она стояла у перил нанятой мною лодки, «Войажера», солнце играло в ее волосах, окрашивая голову в оттенки розового. Она крепко ухватилась за поручень, ей всегда было не по себе на море. Когда мы причалили, она осторожно сделала несколько шагов, чтобы убедиться, что под ногами у нее твердая почва.

Киты поют. Когда мы прибыли в нужное место и опустили гидрофон в океан, в нескольких сотнях метрах от нас находилась группа горбачей. Несмотря на то что мы записывали поющего кита, находящегося глубоко в океане, мы не могли оторвать глаз от остальных. Они били хвостовыми плавниками по воде; они вяло перекатывались, касаясь друг друга спинными плавниками. Они подобно ракетам выпрыгивали из воды. Скользили по волнам — черно-белые мраморные глыбы.

Когда меланхоличные ноты китовой песни наполнили лодку, стало очевидно, что мы являемся зрителями искусно поставленного балета с единственной оговоркой: мы не понимали сути сюжета. Лодка качнулась из стороны в сторону, и я увидел, как Ребекка схватила Джейн за ногу, чтобы не упасть. Я тогда подумал: «Мои девочки. Они всегда были такими красавицами?»

Несмотря на то что Ребекке было всего пять, она многое помнит из нашей поездки на Бермуды. Только не китов. Она может рассказать, каков на ощупь розовый песок; рассказать о Впадине Дьявола, где прямо у тебя под ногами плавают акулы; об искусственном пруде с островком, который по форме в точности воспроизводит Бермудские острова. Она не помнит свою маму в желтом плаще, медленно движущихся, резвящихся китов, даже повторяющихся криков плавающего в глубинах кита, при которых она спрашивала: «Папочка, а почему мы не можем ему помочь?» Не помню, чтобы Джейн делилась своими впечатлениями. Когда дело касается китов, она чаще всего хранит молчание.

3

Джейн


В нашей семье дочь — настоящий стоик. Этим я хочу сказать, что, когда я в определенных ситуациях срываюсь, Ребекка обычно все держит в себе. Наглядный пример — первый раз, когда она столкнулась со смертью (умерла ее любимая морская свинка Баттерскотч). Именно она вычистила клетку, похоронила крошечное окоченевшее тельце на заднем дворе, пока я рядом лила слезы. Она не плакала целых восемь с половиной дней, а потом я застала ее горько рыдающую в кухне, когда она мыла посуду. Казалось, что наступил конец света. Ребекка уронила блюдо на пол, и осколки керамики брызнули у ее ног подобно солнечным лучам.

— Разве ты не понимаешь, — сказала она, — каким оно было красивым?

Когда я возвращаюсь с работы домой, Ребекка сидит в гостиной. Этим летом она работает спасателем, и смена у нее заканчивается в два часа дня, поэтому ко времени моего прихода она уже дома. Она жует морковные палочки и смотрит викторину «Колесо судьбы». Дочка дает ответы раньше участников викторины. Она машет мне рукой.

— Сказка о двух городах, — произносит она, и в телевизоре раздается сигнал.

Ребекка босиком шлепает на кухню. На ней красный купальник с надписью «Спасатель» на груди и старая бейсбольная кепка. Она выглядит значительно старше своих четырнадцати с половиной лет. Откровенно говоря, некоторые считают нас сестрами. В конечном счете разве мало тридцатипятилетних женщин, которые только недавно впервые стали матерями?

— Папа дома, — предупреждает Ребекка.

— Знаю. Он сегодня с утра пытался мне дозвониться.

Мы обмениваемся взглядами.

Ребекка пожимает плечами. Она бросает взгляд поверх моего плеча — у нее такие же глаза, как у Оливера, — но не находит, на чем остановиться.

— Что ж, поступим так, как делали всегда. Пойдем в кино — он ведь все равно не любит кино, — а потом съедим по мороженому. — Она лениво открывает дверцу холодильника. — У нас и поесть нечего.

Истинная правда. У нас даже молоко закончилось.

— А может, ты хочешь как-то по-другому его отметить? Ведь это твой день рождения.

— Подумаешь, день рождения.

Неожиданно она разворачивается к двери, в проеме которой стоит Оливер.

Он переминается с ноги на ногу — чужой в собственном доме. После некоторого раздумья он тянется ко мне и целует в щеку.

— У меня неприятные новости, — улыбается он.

Каждый раз, когда я смотрю на мужа, он действует на меня одинаково: успокаивающе. Он очень красив для человека, много времени проводящего на свежем воздухе, — у него загорелая (цвета кофе с молоком) кожа, гладкая, как бархат, а не сухая и огрубевшая. У него сияющие глаза (как будто краска еще не высохла) и большие сильные руки. Когда я вижу его в дверях, то не чувствую ни страсти, ни возбуждения. Не помню, чтобы когда-нибудь испытывала эти чувства. В его присутствии мне становится уютно, как в любимых туфлях.

Я улыбаюсь ему в благодарность за это затишье перед бурей.

— Папа, не нужно ничего объяснять. Я так и знала, что ты не останешься на мой день рождения.

Оливер с улыбкой смотрит на меня, словно говоря: «Видишь? И нечего делать из мухи слона». Потом поворачивается к Ребекке и произносит:

— Прости, малышка. Но ты же понимаешь: всем будет лучше, если я уеду.

— Кому это «всем»? — Я удивляюсь, что произношу это вслух.

Оливер поворачивается ко мне. Его взгляд становится бесстрастным и невозмутимым, как будто он смотрит на незнакомого человека в метро.

Я снимаю туфли на каблуках и беру их в правую руку.

— Забудь. Ерунда.

Ребекка, возвращаясь в гостиную, касается моей руки.

— Да, все нормально, — многозначительно шепчет она.

— Я искуплю свою вину, — обещает Оливер. — Вот увидишь, какой ты получишь подарок на день рождения!

Кажется, Ребекка его не слышит. Она включает телевизор погромче и оставляет меня с мужем наедине.

— Что ты ей собрался подарить? — спрашиваю я.

— Не знаю. Что-нибудь придумаю.

Я по привычке — как всегда, когда разговариваю с Оливером, — сжимаю кулаки и поднимаюсь наверх. На первом же пролете я оборачиваюсь и вижу, что муж идет за мной. Я хочу поинтересоваться, когда он уезжает, но с губ срывается неожиданное проклятие.

— Будь ты проклят! — произношу я и совершенно при этом не шучу.

От прежнего Оливера мало что осталось. Впервые я увидела его на Кейп-Коде, когда мы с родителями ожидали паром через пролив Виньярд. Ему было двадцать лет, он работал в океанографическом институте Вудс-Хоул. У него были прямые белокурые волосы, челка падала на левый глаз. От него пахло рыбой. Как и любая нормальная пятнадцатилетняя девчонка, я увидела его и стала ждать, когда запорхают бабочки, но этого не произошло. Я стояла столбом у причала, где он работал, в надежде, что он меня заметит. Я не знала, что как-то должна обратить на себя его внимание.

Так все могло бы и закончиться, но только когда через два дня мы вернулись на пароме, он опять сидел на пристани. На сей раз я была поумнее. Бросила за борт свою сумочку, рассчитывая, что ее отнесет течением в его сторону. Еще через два дня он позвонил мне домой, сказал, что нашел мою сумочку и хотел бы вернуть ее владелице. Когда мы начали встречаться, я сказала маме с папой, что нас свела судьба.

Тогда он изучал фауну водоемов, которые затапливались во время приливов, и я слушала его рассказы о моллюсках и морских ежах и о целых экосистемах, которые разрушаются по прихоти одной океанской волны. Тогда Оливер так и сиял, когда делился своими морскими открытиями. Теперь же он радуется только тогда, когда запирается в своем маленьком кабинете и в одиночку изучает собранный материал. К тому времени, как он поделится своими открытиями с остальным миром, он превращается из Оливера в доктора Джонса. А раньше я была первой. Сегодня же я даже не пятая в списке.

На втором лестничном пролете я поворачиваюсь к Оливеру.

— И что ты будешь искать?

— Где?

— В Южной Америке.

У меня чешется спина, но я не могу туда дотянуться, Оливер чешет мне спину.

— Место, где спариваются в зимний период. Киты, — отвечает он. — Горбачи.

Как будто я тупая! Я бросаю на него укоризненный взгляд.

— Я бы рассказал тебе, Джейн, но это слишком сложно.

Педантичный засранец!

— Хочу тебе напомнить, что я тоже закончила университет, и я усвоила одну вещь — любой человек способен понять что угодно. Нужно только знать, как правильно преподнести информацию.

Я замечаю, что прислушиваюсь к собственным словам так, как учу это делать своих учеников: пытаясь уловить, где происходит модуляция. Такое впечатление, что я со стороны наблюдаю за этим странным одноактным представлением между эгоцентричным профессором и его полоумной женой. И меня в некотором роде удивляет поведение Джейн, той Джейн, которая должна была бы уступить. Джейн слушает Оливера. У меня такое ощущение, что это не мой голос. Это не я.

Я знаю этот дом как свои пять пальцев. Знаю, сколько нужно преодолеть ступенек, чтобы подняться наверх, знаю, где потерся ковер, знаю, где искать на перилах вырезанные Ребеккой все наши инициалы. Ей было десять, когда она поковыряла ножом перила, — наша семья навсегда оставила о себе след.

Шаги Оливера затихают в кабинете. Я иду дальше по коридору в нашу спальню и бросаюсь на кровать. Пытаюсь придумать, как же отпраздновать день рождения Ребекки. Может быть, пойти в цирк? Но это слишком по-детски. Ужин в «Цирке», поход по универмагу «Сакс» — все это уже было раньше. Поехать в Сан-Франциско, или в Портленд, штат Орегон, или в Портленд, штат Мэн, — не знаю, что выбрать. Честно признаться, я не знаю, что хочет моя собственная дочь. В конце концов, что я сама хотела в пятнадцать лет? Оливера.

Я раздеваюсь, вешаю костюм на плечики. Когда открываю платяной шкаф, обнаруживаю, что нет коробок с моей обувью. Вместо них стоят коробки с надписанными датами: материалы исследования Оливера. Он уже заполонил такими коробками свой шкаф — свою одежду он складывает в бельевой шкаф в ванной. Мне плевать, где сейчас мои туфли. По-настоящему бесит то, что Оливер посягнул на мою территорию.

Я поднимаю тяжелые коробки — даже не думала, что обладаю такой силой, — и швыряю их на пол спальни. Их больше двадцати. В них карты, диаграммы, в некоторых — расшифровка записей. Когда я поднимаю очередную коробку, она рвется снизу и содержимое, словно гуси, летит к моим ногам.

Оливер слышит грохот. Он входит в спальню как раз в тот момент, когда я выстраиваю стену из этих коробок за дверью нашей комнаты. Стена из коробок выше его колен, но ему удается через них переступить.

— Извини, — говорю я, — но этого здесь не будет.

— В чем проблема? Твои туфли в ванной под раковиной.

— Послушай, дело не в туфлях. Это моя территория. Я не хочу, чтобы ты занимал мой шкаф. Мне не нужны твои кассеты с песнями китов, — я ударяю по ближайшей коробке, — твои записи о китах. Не нужны твои киты. И точка. В моем шкафу.



— Не понимаю, — негромко бормочет Оливер, и я знаю, что обидела его.

Он прикасается к ближайшей от моей правой ноги коробке, молча осматривает ее содержимое, эти торчащие из нее бумаги, проверяет их сохранность с той неприкрытой нежностью, которую я не привыкла видеть по отношению к себе.

Несколько минут каждый тянет одеяло на себя: я беру коробку и выставляю ее в коридор, а Оливер поднимает ее и заносит назад в спальню. Краем глаза я замечаю Ребекку — тень за стеной из картонных коробок в коридоре.

— Джейн, — говорит Оливер, откашлявшись, — хватит уже!

Я завожусь с полоборота. Хватаю бумаги из разорванной коробки и бросаю их в Оливера. Он уклоняется, как будто в него летит нечто весомое.

— Убери это, чтобы я их не видела. Я устала от этого, Оливер. Я устала от тебя, неужели ты этого не понимаешь?

— Сядь, — просит Оливер.

Я продолжаю стоять. Он пытается усадить меня насильно, я изворачиваюсь и ногами выталкиваю три или четыре коробки в коридор. И снова мне кажется, что я наблюдаю за происходящим со стороны, с балкона. Поскольку я вижу ссору с этой точки зрения, а не с точки зрения одной из сторон конфликта, я избавлена от ответственности; мне нет нужды задумываться над тем, откуда у моего тела и мыслей взялась такая агрессивность, почему я, когда закрываю глаза, не могу сдержать рыданий. Я вижу, как вырываюсь из рук Оливера, что по-настоящему удивительно, потому что он навалился на меня всем телом. Хватаю коробку и изо всех сил швыряю ее через перила. В коробке, согласно надписи, содержатся образцы китового уса. Я поступаю так, потому что знаю: Оливер рассердится не на шутку.

— Не смей! — кричит он, пробираясь через коробки в коридор. — Я не шучу.

Я трясу коробку, кажется, она становится тяжелее. В этот момент я уже не помню, из-за чего возникла ссора. Дно коробки рвется — и ее содержимое падает с третьего этажа.

Мы с Оливером хватаемся за перила, наблюдая, как все летит вниз: бумаги приземляются, словно перышки, а более тяжелые предметы в герметично закрытых пластиковых пакетах отскакивают, ударяясь о кафель. Сверху нам не видно, сколько всего разбилось.

— Прости, — шепчу я, боясь даже взглянуть на Оливера. — Я не ожидала, что так получится.

Оливер молчит.

— Я все уберу. Я все соберу. Можешь хранить это в моем шкафу, где захочешь.

Я делаю попытку собрать лежащие у ног бумаги, сгребаю их, словно урожай. На Оливера я не смотрю и не замечаю, как он подходит ко мне.

— Сука!

Он хватает меня за запястья.

Его взгляд режет меня изнутри, говорит, что я преступница, ничтожество. Я уже видела такой взгляд раньше и пытаюсь вспомнить, когда именно, но это слишком тяжело, если чувствуешь, что умираешь. Я уже видела такой взгляд. «Сука!» — сказал он.

Это сидело во мне и ждало много лет.

Когда колени у меня начали подкашиваться, а на запястьях появились красные следы от его рук, моя душа стала принадлежать мне одной — с самого детства я была лишена этого чувства. Сила, способная перевернуть города, излечить сердце и воскресить мертвых, рвется наружу, встает в полный рост, и сука собирается. Изо всех сил человека, которым я когда-то мечтала стать, я вырываюсь из рук Оливера и что есть мочи бью его по лицу.

Оливер отпускает мои руки, пятится назад. Я слышу крик и позже понимаю, что он исходит от меня.

Он потирает рукой покрасневшую щеку и вскидывает голову, пытаясь защитить свою гордость. Когда он снова смотрит на меня, то улыбается, но его вялая улыбка похожа на усмешку ярмарочного шута.

— Я так и знал, что этим все закончится, — говорит он. — Яблочко от яблони…

И только когда он произносит эти слова — чудовищные слова! — я чувствую, как мои ногти царапают его кожу, оставляя следы. Лишь тогда я чувствую боль, которая словно кровь бежит от костяшек пальцев к запястьям и дальше в живот.

Никогда не думала, что может быть что-то хуже того случая, когда Оливер меня ударил; когда я забрала своего ребенка и бросила мужа, — событие, которое закончилось тем, что Ребекка попала в авиакатастрофу. Я верила, что для того и нужен Бог, чтобы подобные ужасы не случались с одним и тем же человеком дважды, чтобы предотвращать их. Но к такому я готова не была: я сделала то, что поклялась себе никогда не делать; я превратилась в собственный кошмар.

Я бросаюсь мимо Оливера и сбегаю вниз по лестнице. Боюсь оглянуться назад, боюсь заговорить. Я потеряла над собой контроль.

Из кучи грязного белья я быстро хватаю старую рубашку Оливера и шорты. Нахожу ключи от своей машины. Достаю открытку с адресом Джоли и покидаю дом через боковую дверь. Не оглядываясь, я захлопываю дверь и в одном бюстгальтере и трусиках забираюсь в прохладное нутро своего старого автомобиля с кузовом универсал.

От Оливера сбежать легко. Но разве от себя сбежишь?

Провожу рукой по кожаному сиденью, вонзаю ногти в выемки и дырочки, которые образовались с годами. В зеркало заднего вида я вижу свое лицо, но с трудом могу его разглядеть. Через несколько секунд я понимаю, что кто-то дышит со мной в унисон.

На коленях у дочери небольшой чемодан. Она плачет.

— Я все взяла, — говорит она.

Ребекка берет меня за руку — за руку, которая ударила ее отца, ударила собственного мужа. За руку, которая воскресила умершие и похороненные конфликты.

4

Джейн


Когда мне было десять лет, родители решили, что я уже достаточно взрослая, чтобы ходить с папой на охоту. Каждый год, когда наступал сезон охоты на гусей, когда на деревьях начинала золотиться листва, мой отец становился совершенно другим человеком. Он доставал из сейфа дробовик, чистил и смазывал его, вплоть до внутренности дула. Он ездил в муниципалитет, чтобы получить лицензию на охоту — штамп с изображением такой красивой птицы, что мне хотелось расплакаться. Он постоянно говорил о гусе, которого он принесет и мы зажарим его на ужин, а потом субботним утром возвращался с пушистой серой птицей и показывал нам с Джоли, куда попала пуля.

Мама заглянула ко мне в спальню в четыре утра и сказала, что если я собираюсь идти охотиться на гусей, то пора вставать. За окнами стояла кромешная мгла, когда мы с папой вышли из дома. На папином «форде» мы поехали в поле, которое принадлежало кому-то из его приятелей и на котором хозяин летом выращивал зерновые, — папа сказал мне, что гуси больше всего любят зерно. Поле, где всего несколько недель назад колосились стебли намного выше моего роста, скосили, и сейчас в память о лете остались только подушки из пыли между стерней.

Папа открыл багажник и достал кожаный чехол, где лежало ружье и смешные гусиные манк´и, которые мы с Джоли использовали в качестве барьера, когда играли в полосу препятствий. Отец расставил манки по полю, потом из сена соорудил для нас маленькое укрытие.

— Сиди здесь, — велел он, — и не дыши. Даже думать не смей о том, чтобы встать!

Я, по его примеру, присела на корточки и стала наблюдать, как солнце окрашивает небосвод, как медленно наступает воскресенье. Я считала пальцы, сидела тихо и едва дышала, как мне и было сказано. Время от времени я бросала взгляд на отца, который покачивался взад-вперед на каблуках и рассеянно поглаживал ствол ружья.

Примерно через час у меня разболелись ноги. Мне хотелось встать и пробежаться, избавиться от этого одуряющего чувства, которое охватывает человека, когда он не выспался. Но я не решилась. Оставалась абсолютно неподвижной, даже когда захотелось в туалет.

Когда наконец прилетели гуси (а по словам отца, ожидание никогда не затягивалось так надолго), давление на мочевой пузырь от сидения на корточках стало невыносимым. Я терпеливо ждала, пока гуси попасутся на поле, а потом закричала:

— Папа! Я хочу писать!

Гуси с оглушительным шумом взметнулись в воздух, сотни крыльев бились, как одно сердце. Я никогда ничего подобного не видела — такого количества серых крыльев, которые, подобно туче, закрыли небо, — и подумала: «Вот почему отец хотел, чтобы я пошла с ним на охоту».

Но отец, которого я испугала своим криком, упустил возможность подстрелить гуся. Он выстрелил дважды, но промахнулся. Ко мне он не поворачивался, даже слова не сказал — и я поняла, что меня ждут большие неприятности.

Мне разрешили пойти в лесок, граничащий с полем, чтобы справить нужду, но я была поражена, что папа не дал мне ничего, что напоминало бы туалетную бумагу, — я натянула трусики и комбинезон, чувствуя себя грязной. Я молча уселась в своем укрытии. Вот сейчас намного лучше. Папа пробормотал себе под нос:

— Я готов был тебя убить.

Мы прождали еще два часа, слушая грохот выстрелов в нескольких километрах от нас, но больше гусей не видели.

— Ты все испортила, — произнес папа, сохраняя удивительное спокойствие. — Ты понятия не имеешь, что такое охота.

Мы уже собрались сворачиваться, как над нашими головами пролетела стая ворон. Отец вскинул ружье и выстрелил — одна черная птица, взмахивая крыльями, полетела вниз. Она кругами прыгала по земле — отец отстрелил ей кончик крыла.

— Зачем ты это сделал, папа? — прошептала я, глядя на ворону. Я-то думала, что цель охоты — съесть трофей. Ворон не едят.

Отец поднял птицу и отнес ее подальше. Я с ужасом наблюдала, как он скрутил вороне шею и бросил ее наземь. Когда он вернулся, на его лице играла улыбка.

— Расскажешь маме — и я всыплю тебе по первое число, поняла? И брату тоже ничего не говори. Это останется между мною и моей большой девочкой, договорились?

И он осторожно зачехлил все еще дымящееся ружье.

5

Джейн


— Ладно, — говорю я, — я знаю, что мы будем делать.

Поправляю зеркало заднего вида и выезжаю из города на автостраду, ведущую к пляжу в Ла-Йолла. Ребекка, чувствуя, что путь предстоит неблизкий, опускает окно и высовывает в него ноги. Миллион раз я уже говорила ей, что так ездить опасно, но, с другой стороны, сейчас я даже не уверена, что ей вообще небезопасно оставаться рядом со мной, поэтому делаю вид, что ничего не замечаю. Ребекка выключает радио, и мы слушаем скрип и шуршание старого автомобиля. Соленый воздух свистит над передними сиденьями.

Когда мы приезжаем к публичному пляжу, заходящее солнце из-под нависшей тучи, растянувшейся, как гамак, заливает алым небосвод. Я паркую машину у тротуара, идущего вдоль пляжа, наискосок от играющих на закате в волейбол. Семеро парней — я бы не дала ни одному больше двадцати — выгибаются и тут же пикируют вниз на фоне океана. Ребекка с улыбкой смотрит на играющих.

— Я сейчас, — говорю я и, когда Ребекка предлагает пойти со мной, отказываюсь.

Я иду прочь от волейболистов, на пляж, чувствую, как через крошечные дырочки моих кроссовок внутрь набивается песок. Я расправляю плечи, подношу руку козырьком к глазам и задаюсь вопросом: насколько далеко нужно заплыть в океан, чтобы увидеть Гавайи? И, коль на то пошло, на сколько миль нужно удалиться от побережья Калифорнии, чтобы увидеть землю?

Однажды Оливер рассказывал, что к югу от Сан-Диего есть места, где можно с берега, даже без бинокля, увидеть китов. Когда же я поинтересовалась, куда они плывут, он засмеялся. «А ты куда бы поплыла?» — спросил он, но я побоялась ему признаться. С годами я узнала. Выяснила, что от Аляски к Гавайям и от Новой Шотландии к Бермудам проходят два параллельных пути двух стай горбатых китов. Узнала, что пути китов с Западного побережья и Восточного никогда не пересекаются.

Куда бы ты поплыла?

В свои тридцать пять лет я продолжаю относиться к Массачусетсу как к дому. Я говорю коллегам, что я из Массачусетса, хотя уже пятнадцать лет живу в Калифорнии. Я слушаю прогноз погоды на северо-востоке, когда смотрю новости. Я завидую брату, который объездил весь мир и по воле Божией опять вернулся домой.

Хотя, с другой стороны, Джоли всегда везло.

Над моей головой парит крикливая чайка. Бьет крыльями, которые кажутся огромными, ненастоящими. Потом она ныряет в воду и, выловив падаль, появляется на поверхности и улетает. Я думаю о том, как легко и непринужденно она движется и в воздухе, и в море, и на суше.

Однажды летом, когда мы были еще детьми, наши родители сняли дом на Плам-Айленде, на северном побережье Массачусетса. Снаружи этот дом казался похожим на беременную: крошечная башенка наверху, которая переходила в первый этаж, напоминающий луковицу. Домик был красным и требовал ремонта, в рамках висели плакаты с полосатыми котятами и морские пейзажи. Холодильник — пережиток прошлого века, с вентилятором и мотором. Мы с Джоли редко сидели дома, поскольку в то время нам было одиннадцать и семь соответственно. Мы бежали гулять еще до завтрака, а возвращались, когда ночь, казалось, смешивалась на горизонте с океаном, который мы считали своим задним двором.

К концу лета стали ходить слухи об урагане, и, подобно всем ребятишкам на пляже, мы настояли на том, чтобы пойти плавать на трехметровых волнах. Мы с Джоли сидели на берегу и смотрели, как из океана, словно иконы, поднимаются столбы воды. Волны манили: иди сюда, иди сюда, мы тебя не обидим. Мы собрались с духом, выплыли в море, легли животом на волну, и нас выбросило на берег с такой силой, что в карманах наших купальных костюмов оказалось по целой горсти песка. В какой-то момент Джоли не смог оседлать волну. Выброшенный в открытый океан, он отчаянно пытался грести, но в семь лет силенок оказалось недостаточно. Он быстро устал, а мои ноги закрутило подводным течением, и я с ужасом увидела, как нас, словно забором, разделяет огромной волной.

Все произошло настолько быстро, что никто ничего не заметил — ни другие дети, ни родители. Но как только Джоли закричал, я нырнула и молотила воду до тех пор, пока не оказалась у него за спиной; я вынырнула на поверхность, одной рукой поддерживая брата, и изо всех сил поплыла к следующей волне. Джоли наглотался песка, когда его головой вперед выбросило на каменистый берег. К нам подбежал папа с криками о том, чем мы, черт возьми, думаем, когда лезем купаться в такой шторм. Мы с Джоли высохли и наблюдали за штормом уже через заклеенные крест-накрест окна коттеджа. На следующий день, выдавшийся ясным и солнечным, и во все последующие дни я в воду ни ногой. По крайней мере, сейчас я захожу не дальше, чем по грудь. Родители решили, что я испугалась шторма, но дело было совершенно в другом. Я не хотела так легко сдаваться на милость стихии, которая чуть не забрала единственного родного и любимого мною человека.

Я медленно иду к воде, стараясь не намочить ноги, но мои кроссовки все же намокли, когда я опустила руки в воду. Для июля вода довольно прохладная, однако для меня, у которой вся кожа так и горит, это приятная прохлада. Если я заплыву далеко, где будет достаточно глубоко, смогу ли я успокоить ту часть себя, которая испытывает ненависть? Ту часть, которая может ударить?

Я не помню, когда это со мной произошло впервые, но помнит Джоли.

Я вздрагиваю от голоса Ребекки.

— Мама, — просит она, — расскажи, что случилось.

Я бы с радостью рассказала ей все, с самого начала, но есть вещи, о которых лучше помалкивать. Поэтому я рассказываю ей об обувных коробках и записях Оливера, о порванной коробке, о рассыпавшихся экземплярах китового уса, об испорченных документах. Я признаюсь в том, что ударила ее отца, но умалчиваю о том, что мне сказал Оливер.

У Ребекки вытягивается лицо, и я вижу, что она пытается для себя решить, верить мне или нет. Потом дочка улыбается.

— И все? Я-то думала, что произошло нечто поистине серьезное. — Она робко зарывается руками в песок и крутит между пальцами кусочек сухих водорослей. — Он это заслужил.

— Ребекка, это касается только меня, ты тут ни при чем…

— Но это правда, — настаивает она.

На самом деле с ней трудно не согласиться.

— И все же…

Ребекка садится на песок и скрещивает ноги по-турецки.

— Ты вернешься?

Я вздыхаю. Как объяснить, что такое брак, пятнадцатилетней девочке?

— Нельзя просто собрать вещи и сбежать, Ребекка. У нас с твоим отцом есть друг перед другом обязательства. Кроме того, я ведь работаю.

— Ты же заберешь меня с собой, правда?

Я качаю головой.

— Ребекка…

— Мама, все же очевидно. Тебе нужна свобода. — При этих словах Ребекка разводит руки в стороны. — Тебе нужна свобода, чтобы все обдумать. И обо мне не волнуйся. Все родители так поступают. Пытаются разобраться в себе. В этом возрасте многие разводятся.

— Это просто нелепо. Я не стану брать тебя с собой, даже если решусь уйти. Ты и его дочь. Ответь мне на один вопрос, — говорю я, пристально глядя на дочь. — Чем твой отец заслужил то, чтобы ты его бросила?

Ребекка поднимает камень — идеальный камешек, чтобы швырять в воду, и камешек подпрыгивает шесть, нет, семь раз.

— А чем он заслужил, чтобы я осталась? — Она смотрит на меня и вскакивает на ноги. — Поехали, — говорит она, — пока у нас фора и мы можем его перехитрить. Он ученый, отслеживать китов — это его работа, поэтому нам нужно в полной мере воспользоваться сложившимся преимуществом. Мы можем поехать куда угодно — куда угодно! — Ребекка машет в сторону стоянки. — Мы ограничены в средствах, поэтому нужно составить план трат. Я могу позвонить миссис Нитли в бассейн и сказать, что у меня мононуклеоз или что-нибудь в этом роде, а ты позвонишь директору школы и скажешь, что заразилась от меня. Я готова ко всему, пока мы будем ехать. Я боюсь только летать… — Она обрывает предложение хихиканьем, а потом падает на колени и ползет ко мне. — Что скажешь, мама?

— Я хочу, чтобы ты меня выслушала, и выслушала очень внимательно. Неужели ты не понимаешь, что сегодня произошло? Я… ударила… твоего… отца. Не знаю, откуда взялась эта злость и почему я так поступила. Я просто треснула его. И, возможно, опять смогу ударить…

— Нет, не сможешь.

Я шагаю вдоль пляжа.

— Я не знаю, что произошло, Ребекка, но я разозлилась не на шутку. Говорят, что подобное может случаться снова и снова; говорят, что это может периодически повторяться и передается по наследству. Ты следишь за моей мыслью? А если я по ошибке ударю и тебя? — Я выплюнула эти слова, словно камни. — А если я ударю своего ребенка?

Ребекка заключает меня в объятия, утыкается лицом мне в грудь. Я вижу, что она тоже плачет. Кто-то у волейбольной сетки выкрикивает:

— Да, приятель, это настоящая игра!

Я крепче прижимаю дочь.

— Я никогда не буду тебя бояться, — настолько тихо произносит Ребекка, что на секунду мне кажется, будто это шум моря. — Мне с тобой спокойно.

Я обхватываю ее лицо руками и думаю: «На этот раз я могу изменить ход событий». Ребекка обнимает меня, ее руки сжимаются в кулаки, и мне нет нужды задавать вопрос, что она так крепко держит: в своих руках моя дочь сжимает наше будущее.

— Я понятия не имею, куда ехать, — признаюсь я Ребекке. — Но твой дядя знает.

Когда я думаю о Джоли, забыть Оливера намного легче. Мой брат — единственный человек, которому я всегда могла доверить свою жизнь. Мы думаем одинаково, можем закончить мысль друг за друга. И поскольку он был рядом, когда все начиналось, он сможет меня понять.

Неожиданно я высвобождаюсь из объятий Ребекки и припускаю по пляжу, песок летит у меня из-под ног, как в детстве, когда мы играли с Джоли. «Можно убежать, но нигде не спрячешься», — думаю я. Да, но можно попытаться. Я чувствую, как воздух распирает легкие, в боку начинает колоть, и эта боль, эта удивительная знакомая физическая боль, напоминает мне, что, в конце концов, я все еще жива.

6

Ребекка



2 августа 1990 года


Сэм, который никогда не покидал Массачусетс, рассказывает мне о китайском обряде погребения как раз перед тем, когда я покидаю его яблоневый сад. Мы сидим в темном подвале Большого дома, на поржавевших молочных бидонах, оставшихся еще с начала двадцатого века. Мы уже привыкли к тяжелому воздуху, к белым мышам и влажному запаху яблок, которые вошли в состав фундамента дома: известь, смешанная с яблочным сидром, создает сладкий цемент. Мы сидим спина к спине, я облокотилась на Сэма: все еще чувствую себя неважно. Когда он делает вдох, я ощущаю его сердцебиение. С тех пор как мы приехали в Стоу, сейчас мы с ним ближе, чем когда-либо. Я начинаю понимать свою мать.

На стенах подвала, перепрыгивая на забытые плетеные кресла-качалки и треснувшие банки, играют солнечные лучи. Я могу различить зубья капканов. Сэм говорит:

— В Китае нельзя хоронить покойника до тех пор, пока соболезнования не выразит достаточное количество родственников.

Я не сомневаюсь в его рассказе и не спрашиваю, откуда ему все это известно. Когда Сэм говорит, веришь ему на слово. Он много читает.

— Даже туристы могут войти в зал для прощания и поклониться вдове умершего, они тоже считаются. И не имеет значения, был ли ты знаком с умершим.

В центре грязного пола появляется маленький квадратик света. Он просачивается через единственное окно в подвале, которое было заперто на висячий замок все время, пока мы тут сидели.

— А в это время на улице у похоронного бюро на тротуаре сидят родственники и делают из бумаги зáмки, машины и наряды. Делают бумажные украшения и монеты.

— Оригами, — догадываюсь я.

— Наверное. Понимаешь, они делают целые кипы подобных поделок — вещей, которых у умершего не было при жизни, а когда тело кремируют, все эти бумажные «сокровища» тоже бросают в огонь. Суть в том, чтобы у умершего все это было в следующей жизни.

Кто-то завел трактор. Удивительно, что яблоневый сад продолжает жить, как обычно, после всего, что произошло.

— Зачем ты мне все это рассказываешь? — спрашиваю я.

— Потому что не могу рассказать твоей маме.

Неужели он думает, что я стану ей об этом рассказывать? Разве же я смогу быть такой рассказчицей? Для нее так важно, чтобы сказанное было передано слово в слово.

Сэм резко встает, и я, не удержавшись, падаю с молочного бидона. Он смотрит на меня, распластавшуюся на полу, но не предпринимает ни малейшей попытки помочь мне встать. Он протягивает мне фланелевую рубашку — рубашку Хадли, которую я дала ему подержать несколько минут назад.

— Я тоже его любил. Он был моим лучшим другом, — признается Сэм. — Господи, как же мне жаль!

При этих словах я начинаю плакать.

В квадрате единственного окна возникает лицо дяди Джоли. Он с таким остервенением протирает стекло, что мне кажется, что оно сейчас треснет. Я вытираю нос красивой голубой рубашкой Хадли.

Дядя Джоли находился снаружи вместе с моими родителями. Должно быть, именно он уговорил мою маму вернуться назад в Калифорнию. Ни один другой человек не имеет на нее такого влияния, за исключением, возможно, Сэма — но уж он-то точно не стал бы ее прогонять.

Сэм помогает мне встать. Я совершенно обессилена. Склоняю голову ему на плечо и пытаюсь собраться с мыслями. На улице слишком светло. Я прикрываю глаза ладонью, отчасти из-за яркого света, отчасти потому, что все, кто работал в саду, покинули свои рабочие места, чтобы поглазеть на представление, поглазеть на меня.

Улыбается только мой отец. Он касается моих волос, открывает дверцу блестящего «линкольна». Он намеренно старается держаться в стороне от Сэма — в конце концов, отца нельзя назвать дураком. Я бросаю на папу быстрый взгляд.

— Привет, старушка, — шепчет он.

Я ничего не чувствую.

Сэм укладывает меня на заднем сиденье на старые попоны — я узнаю одеяла из конюшни. Они напоминают мне о Хадли. Они с Сэмом совершенно разные — у Хадли были волнистые светлые волосы и светло-карие глаза, цвета мокрого калифорнийского песка. Верхняя губа изогнута посредине чуть больше, чем обычно.

— Теперь они твои, — говорит Сэм. Он кладет руку мне на лоб и сухо добавляет: — Температуры нет.

Потом прижимается к моему лбу губами, так, как это делала мама, — проверяет, нет ли температуры.

Он закрывает дверь — отрезает внешние звуки. Единственное, что я слышу, — собственное дыхание, все еще с присвистом. Я вытягиваю шею, чтобы выглянуть из окна.

Увиденное напоминает красивую пантомиму. По обе стороны от сцены стоят Сэм и отец. Фоном служат ивы и зеленый трактор «Джон Дир». Мама держится обеими руками за дядю Джоли. Она плачет. Дядя Джоли пальцем поднимает мамин подбородок, она обнимает его за шею. Мама пытается улыбнуться, по-настоящему пытается. Потом дядя Джоли куда-то указывает — я не вижу куда — и хлопает отца по спине. Он уводит отца из поля моего зрения. Отец поворачивает голову. Пытается посмотреть на маму, которая остается у него за спиной.

Сэм с мамой стоят всего в нескольких сантиметрах друг от друга. Не соприкасаясь. У меня такое чувство, что от их прикосновения вспыхнет голубая искра. Сэм что-то говорит, мама смотрит в сторону машины. Даже на расстоянии в ее глазах я вижу себя.

Я отворачиваюсь, чтобы не подглядывать. Потом дядя Джоли стучит в окно, чтобы я опустила стекло. Он залезает в машину по пояс, длинными жилистыми руками хватает меня за ворот рубашки и тянет к себе.

— Позаботься о ней, — велит он.

Когда он произносит это, я начинаю понимать, насколько одинока.

— Я не знаю, что мне делать, — признаюсь я.

И это правда. Я понятия не имею, как укрепить семью, особенно семью, которая напоминает некогда разбитую, но склеенную фамильную вазу, и все предпочитают не замечать, что трещины видны невооруженным глазом.

— Ты знаешь больше, чем тебе кажется, — отвечает дядя Джоли. — Почему же в таком случае Хадли влюбился в ребенка?

Он улыбается, и я понимаю, что он меня дразнит. Тем не менее он признался, что Хадли влюбился, что я влюбилась. От этой простой мысли я откидываюсь на сиденье. Теперь я уверена, что сегодня ночью мне наконец-то удастся уснуть.

Когда открываются передние дверцы, раздается такой звук, как будто вскрывают новенькую жестяную банку с теннисными мячами. Папа с мамой одновременно опускаются на свои места. С папиной стороны — со стороны водителя — стоит дядя Джоли и дает указания.

— Поезжайте по один-семнадцать, — напутствует он. — И выедете на шоссе.

«На шоссе», — думаю я. Все шоссе ведут в одно и то же место, разве нет?

Сэм стоит со стороны мамы, у открытого окна. У него чистые светло-голубые глаза, так что кажется, будто в его голове есть просветы, через которые видно небо. От этого становится жутковато, но именно это и держит мою маму.

Отец заводит мотор и поправляет подголовник.

— Нам предстоит неблизкий путь, — произносит он.

Пытается как никогда говорить легкомысленно, но уже слишком поздно. Когда он срывается с места, от колес взлетают облака пыли. Мама с Сэмом не сводят друг с друга глаз.

— Я думаю, что все будет хорошо, — говорит папа. Он протягивает руку назад, чтобы погладить меня по ноге.

Когда папа отъезжает от дома, мама поворачивает голову, чтобы продолжать смотреть Сэму в глаза.

— Вы уже тут были, — продолжает отец, — проведете для меня экскурсию.

Он еще что-то говорит, но я теряю нить его монолога. Мама, которая села вполоборота, закрывает глаза.

Мне вспоминается время, когда я наблюдала за тем, как Хадли прививал ростки. Он срезал почку с цветущей яблони и прививал ее к ветке старой, уже не плодоносящей яблони. Острым ножом он сделал Т-образный надрез на коре старого дерева. Он говорил, что очень важно разрезать только кору и не задеть древесину. Словно резчик по дереву, он раздвинул складки коры. В полиэтиленовом пакете у него лежала почка молодого дерева. Он надрезал почку посредине, раздвинул. К моему изумлению, под ней находился листик — я никогда раньше по-настоящему не задумывалась над тем, где находятся листья до того, как вылезают наружу. Хадли срезал листик и подарил его мне, а затем спрятал почку под корой старой яблони. Крепко примотал ее зеленоватой лентой — как человек бинтует ногу, если растянул связки на голеностопном суставе.

Я поинтересовалась, когда она начнет расти, а он ответил, что недели через две они узнают, прижилась почка или нет. Если прижилась, то стеблевой лист будет зеленым. А если нет — и почка, и листик засохнут. Даже если дерево удалось привить, оно пустит побеги только следующей весной. Он сказал мне, что самое удивительное в прививании деревьев то, что старое, мертвое дерево может превратиться во что-то новое. Какой сорт яблок привит, такой и вырастет на этой ветке. Следовательно, теоретически на одном дереве можно выращивать четыре-пять разных сортов яблок — и все могут отличаться от исходного сорта, которым раньше плодоносило дерево.

Я стягиваю одеяло, лежащее на полу у заднего сиденья. Кто-то — наверное, Сэм? — заставил пол ящиками с яблоками: «кортланд» и «джонатан», «китайка золотая ранняя» и «макун», «зеленка сочная». Я поражена, что могу различать сорта с одного взгляда. Чутье подсказывает мне, что в багажнике тоже лежат яблоки и сидр. Чтобы мы все это взяли с собой в Калифорнию.

Я тянусь за «кортландом» и с хрустом откусываю большой кусок. Этим я перебиваю продолжающего разглагольствовать отца.

— Ого, — произносит он, — ты взяла с собой яблок, да?

Отец что-то говорил о качестве воздуха в Массачусетсе в сравнении с Лос-Анджелесом. Он продолжает свой монолог, но ни мама, ни я его не слушаем. Она с жадностью следит за тем, как я ем яблоко.

Я протягиваю ей оставшуюся половинку. Мама улыбается. Откусывает еще больше, чем я. Сок бежит из уголка рта, но она даже не делает попытки его вытереть. Она доедает яблоко до самой сердцевины. Потом опускает окно и выбрасывает огрызок на дорогу. Высовывается из окна. Волосы развеваются, скрывая одни части лица и обнажая другие.

С противоположной стороны дороги поворачивает мотоцикл. Он проезжает слишком близко, тем самым испугав отца и вырвав меня из оцепенения. «Эффект Доплера», — думаю я, прислушиваясь к затихающему реву удаляющегося мотоцикла. Но мотоцикл на самом деле не уехал. Он просто исчез из поля моего зрения. На время.

Мама перехватывает мой взгляд: будь сильной ради меня. Будь сильной ради меня. Эта безмолвная мольба заполняет салон автомобиля. Мольба о том, чтобы ничего не услышал отец. Мамины мысли, подобно волне, захлестывают меня: я тебя люблю. Я тебя люблю.

7

Сэм


Возможно, вы мне не поверите, но когда я был маленьким, у моего отца на чердаке сарая валялся старый сломанный радиоприемник. Я всегда считал, что даже если удастся его починить, мы услышим лишь старые радиопередачи: смешные истории Амоса и Энди, рекламу зубной пасты «Пепсодент», вечерние обращения президента Франклина Рузвельта. Мне представлялось, что голоса будут такими же надтреснутыми, как при отвратительной телефонной связи, когда глотаются многие звуки. Я каждый день доставал отца, чтобы он обмотал зеленый проводок вокруг желтого или стукнул кулаком по огромному щербатому динамику, но отец отвечал, чтобы я шел заниматься своими делами, — и конец разговору.

Когда я родился, моему отцу было почти пятьдесят, и этот радиоприемник напоминал о днях его юности — возможно, поэтому он не разрешал к нему прикасаться. Он выглядел именно так, как вы себе и представляете: сделанный из полированного красного дерева и украшенный резьбой, инкрустированный медью, с динамиком больше, чем мое лицо, с треснувшей от падения шкалой настройки. Мой терпеливый старик отец лез за мной на сеновал, к полке, где громоздился радиоприемник — внушительный, как современный музыкальный автомат. Я умолял отца попытаться его починить, чтобы он заработал, ведь он починил трактор и ручной насос (он был мастеровитым), я умолял отца, потому что хотел услышать его историю.

Отец из разу в раз повторял, что ему не хватает терпения чинить все эти электрические штучки — как он их называл. Он велел мне найти моей энергии лучшее применение.

Когда мне исполнилось четырнадцать, я взял в библиотеке книгу по электронике и стал экспериментировать со всеми черными и красными мотками проводов, которые нашел в доме. Я увлекся этими спутанными клубками. Я разобрал свой будильник, а потом вновь его собрал. Разобрал и собрал телефон. Даже разобрал конвейерную ленту, которой мы пользовались, когда сортировали яблоки на продажу. Я стал интересоваться, что происходит внутри остальных вещей. Я все проделывал так, чтобы не привлекать внимание отца. Однажды в воскресенье я снял заднюю крышку с радиоприемника, но дальше побоялся и оставил снятую крышку рядом с ним до понедельника.

И тем же вечером яблоки начали гнить. Небывалый случай. У нас в саду полсотни гектаров, а эта болезнь, словно настоящая чума, прошла с востока на запад и медленно за одну ночь уничтожила пятую часть наших лучших деревьев. Весь следующий день мы опрыскивали, обрезали — пробовали всевозможные советы из книг. На другую ночь с деревьев осыпался сорт «макун». Отец потянулся за сигаретами, а ведь он бросил курить. Проверил остатки на сберегательных счетах. Глубокой ночью я пробрался на сеновал. Лежал в стоге сухой травы, представляя, как пространство под арочной крышей амбара над покрытыми морилкой балками наполняют звуки джаза и сладкоголосых сестер Эндрюс. Потом я прикрутил заднюю крышку на место.

Чуда не произошло, в тот год мы лишились половины урожая. И дело было не в этом чертовом радиоприемнике — виной всему паразит, название которого я начисто забыл. Но в четырнадцать лет откуда мне было знать? Крошечные белые мошки, как колорадские жуки, только еще хуже. Когда мои родители шесть лет назад переехали во Флориду, я таки починил радио. И хотя мне исполнилось двадцать, я по-прежнему ожидал услышать Герба Алперта. Но услышал Мадонну. При звуках ее искаженного, как на старом граммофоне, голоса я засмеялся.

И яблоки тут ни при чем. По-моему, я уже это говорил?

8

Оливер


Из статьи, которую садится писать Оливер для журнала «Млекопитающие».


Я надеюсь, они никогда не вернутся.

Глубокий анализ песен горбатых китов, обитающих у восточных берегов в северной части Тихого океана в низких и умеренных широтах (Пайн и соавт., 1983) и у западного побережья Североатлантического океана, свидетельствует о том, что со временем песни постепенно претерпевают кардинальные изменения, повинуясь неписаному закону перемен.

Ранее считалось, что горбатые киты поют только в зимние месяцы, когда прибывают на зимовку в низкие широты, и во время миграции к этим широтам и обратно (Томпсон и соавт., 1979 и др.). Наши наблюдения с июня по август в водах высоких широт отмели заповедника Стеллваген Бэнк, казалось, лишь подтверждали предыдущие выводы. Приблизительно в четырнадцати записях, сделанных во время летнего сезона, мы слышали лишь разрозненные звуки, а не песни.

Она обязательно вернется, в противном случае не увозила бы с собой Ребекку.

Но чтобы Оливер Джонс извинялся — не дождетесь! На этот раз виновата она. Ее одну нужно винить. У меня до сих пор на щеке след от ее пощечины.

До недавнего времени единственными законченными песнями горбачей, которые удалось записать в высоких широтах в местах кормежки вне зависимости от времени года, были песни, на которые ссылается Максвини и соавторы (1983) — две записи, сделанные в водах у юго-восточных берегов Аляски в конце августа — начале сентября. Эти записи, явившиеся результатом 155-дневного прослушивания на протяжении пяти летних сезонов, представляют собой сокращенные варианты песен, исполняемых во время зимовки горбатыми китами, обитающими у восточного побережья северной части Тихого океана, и содержат в себе материал, исполняемый в том же порядке, но в преддверии зимовки китами, обитающими у побережья Гавайев.

Не знаю, что на нее нашло. Она сама на себя не похожа. В последнее время она появляется, когда я меньше всего ее ожидаю, и требует от меня невозможного. Должна бы уже понять, что значит для ученого его работа — охота, выслеживание, предвкушение. И что теперь? Она ударила меня. И больно.

Самое удивительное — ее лицо после того, как она меня ударила. Кажется, ей еще больнее, чем мне. Все это я вижу в ее глазах — как будто над ней самой надругались и она перестала быть собой.

В данной статье мы хотим показать, что первые записи целостных песен горбатых китов в высоких широтах Североатлантического океана в местах кормежки, наряду с другими данными, свидетельствуют о том, что: а) предположительно, киты начинают петь до сезона миграции; б) пение в высоких широтах в зоне кормления в осенний период — обычное явление. Мы проводили свои наблюдения и делали записи в районе заповедника Стеллваген Бэнк, штат Массачусетс, — вытянутого мелководного плато, растянувшегося к северу от Кейп-Кода к югу залива Мэн. Каждый год эту территорию занимает сезонно мигрирующая популяция горбатых китов (Майо, 1983), которая кормится в данном регионе (Хейн и соавт., 1981).

Прошлый раз это произошло осенью. Стоял конец сентября, когда она уехала, забрав с собой дочь. После крушения самолета, когда я встретил ее в больнице, она выглядела хуже некуда — словно распавшееся на куски каленое стекло. И кто бы мог подумать, что подобное случится еще раз? Но муж сдержал свое обещание. Оливер Джонс больше не бил ее. Она сама нашла причину для ухода. И в чем причина? Прокручиваю воспоминания назад, словно перематываю кассету, добираюсь до того момента, когда случился срыв: язвительное замечание, мой смех. Потом всплывают слова, подтверждение того прошлого, от которого она пытается убежать: яблоко от яблони, яблоко от яблони…

Мы описали структуру песен, используя общепринятую терминологию: если вкратце — песни горбачей представляют собой последовательность обособленных тем, которые повторяются в предсказуемом порядке; каждая последовательность тем считается песней, а все песни, исполняемые одной особью без перерыва длиннее одной минуты, составляют песенный сеанс (Джонс, 1970).

Я знаю о ее прошлом, и хотя большая часть его замалчивается, от правды никуда не денешься. Яблоко от яблони… Я сам удивляюсь, насколько зло это звучит. Каждому действию находится адекватное противодействие. Она бьет меня, я бью ее. Неужели возможно физически ранить человека одними словами?

Предварительные результаты записей, сделанных в течение трех дней осенью 1988 года, свидетельствуют о том, что на всех тех записях содержатся целостные песни горбатых китов. Сравнив песни, записанные в марте (в конце зимовки), можно сделать вывод, что песни, записанные в ноябре, очень похожи на песни конца зимнего сезона, что подтверждает выдвинутую гипотезу (Джонс, 1983) о том, что песни, главным образом, меняются во время «песенного сезона», а не во время тихого лета.

Только представьте: Оливер Джонс сидит на ступеньках своего шикарного дома в Сан-Диего и пытается написать статью в специализированный журнал, но постоянно отвлекается на огни фар проезжающих мимо автомобилей. Оливер Джонс, которого бросила семья по непонятным для него причинам. Оливер Джонс, который защищался силой слова от разбушевавшейся жены. Одной-единственной фразой. Оливер Джонс. Ученый. Исследователь. Предатель. Что у нее была за жизнь? Что нужно было сказать Джейн, чтобы я уехал?

Поскольку мы располагаем достаточным количеством информации о многих сезонно-мигрирующих особях в исследуемой области в заливе Мэн и собранием песен (датируемых еще 1952 годом) горбатых китов, приплывающих на зимовку к западному побережью Североатлантического океана, эти исследования должны помочь пролить свет на функцию, которую несут в себе песни, исполняемые в местах кормежки в высоких широтах, и их связь с зимними песнями. В ходе дальнейших исследований мы надеемся проследить, как часто в местах кормежки киты поют, кто именно поет и в каких ситуациях.

На этот раз она обязательно вернется. Она должна вернуться, чтобы я смог сказать ей, что знаю, почему она ушла. Возможно, это я во всем виноват. А если она не вернется, тогда я отправлюсь на ее поиски. Ведь этот ученый сделал себе имя на умении выслеживать.

9

Джейн


Так уж сложилось, что мы с Джоли, вместо того чтобы ссориться, с детства постоянно спасали друг друга. Именно я обманула родителей, когда он в первый раз сбежал из дома и объявился на Аляске, на нефтяной вышке. Именно я внесла за него залог, когда его арестовали в Санта-Фе после нападения на патрульного. Когда исследования, проведенные в колледже, убедили его в том, что святой Грааль захоронен в Мексике, я лично отвезла его в Гвадалахару. Отговорила его от того, чтобы переплыть Ла-Манш; я отвечала на все его звонки, все его письма. Все то время, пока Джоли пытался найти в нашем мире уголок, где бы он чувствовал себя уютно, именно я старалась не потерять его из виду.

Он отвечал мне тем, что являлся моим самым верным другом. Он настолько верил в меня, что временами и я сама начинала верить в себя.

Ребекка сейчас в круглосуточном магазине, хочет купить что-нибудь поесть. Я велела ей быть поэкономнее, потому что денег у нас в обрез; пока Оливер не заблокировал счета, можно пользоваться его кредитными карточками. Телефонистка звонит в Стоу, штат Массачусетс, за счет вызываемого абонента, и трубку снимает некто по имени Хадли. У мужчины, который снял трубку, голос тягучий, как сироп.

— Джейн, — приветствует он, — Джоли рассказывал о вас.

— Да? — отвечаю я, не зная, как реагировать. — Отлично.

Он выходит позвать Джоли, который сейчас в поле. Я убираю трубку от уха и считаю дырочки в микрофоне.

— Джейн!

Это приветствие, эта неприкрытая радость. Я подношу трубку ближе.

— Привет, Джоли, — произношу я, и повисает гробовая тишина. Я паникую и начинаю жать на кнопки — один, девять, шесть. Неужели нас разъединили?

— Расскажи мне, что произошло, — говорит мой брат, и если бы это был не Джоли, я бы удивилась: откуда он узнал?

— Оливер… — начинаю я, потом качаю головой. — Нет, дело во мне. Я ушла от Оливера. Забрала Ребекку и ушла. Сейчас я в круглосуточном магазине в Ла-Хойя. И я понятия не имею, что делать и куда ехать.

За пять тысяч километров Джоли вздыхает.

— Почему ты ушла?

Я пытаюсь придумать, как отшутиться или сказать что-нибудь остроумное. «В том-то и вся соль», — думаю я и помимо воли улыбаюсь.

— Джоли, я ударила его. Я ударила Оливера.

— Ты ударила Оливера…

— Да, — шепчу я, стараясь его утихомирить, как будто нас могла услышать вся страна.

Джоли смеется.

— Наверное, он заслужил.

— Не в этом дело.

Я вижу, как к кассе подходит Ребекка с пачками шоколадных пирожных «Йодель».

— И от кого ты бежишь?

У меня начинают дрожать руки, поэтому прижимаю трубку плечом. Я молчу и надеюсь, что он сам за меня ответит.

— Нам нужно встретиться, — серьезно говорит Джоли. — Я должен тебя увидеть, чтобы помочь. Вы можете приехать в Массачусетс?

— Нет, наверное.

И я не шучу. Джоли объездил весь мир, пещеры, бушующие океаны, пересекал границы, но я никогда не покидала предместья Восточного или Западного побережья. Я жила в двух оторванных друг от друга регионах. Я понятия не имею, где находится Вайоминг или Айова, сколько дней или недель понадобится для того, чтобы пересечь страну из конца в конец. Когда дело доходит до подобных путешествий, я начисто лишена умения ориентироваться.

— Слушай меня. Поезжай по шоссе восемь на восток до Гила Бенд в Аризоне. Ребекка тебе поможет, она смышленая девочка. Утром зайдешь на местную почту и спросишь, нет ли для тебя письма. Я напишу тебе инструкции, куда ехать дальше. Не буду давать тебе сложных указаний — один шаг за раз. И, Джейн…

— Да?

— Я просто хотел удостовериться, что ты слушаешь. Все в порядке. — Его голос убаюкивает. — Я здесь. И я напишу тебе, как пересечь страну.

Ребекка появляется из магазина, подходит к таксофону и протягивает мне пирожные.

— Не знаю, Джоли. Не доверяю я американской почте.

— Я когда-нибудь тебя подводил?

Нет. И именно поэтому я начинаю плакать.

— Поговори со мной, — молю я.

И мой брат начинает вести разговор — бесконечный, восхитительный и абсолютно не связанный с происходящим.

— Ребекке здесь понравится. Настоящий сад, полсотни гектаров. И Сэм не против твоего приезда. Он тут хозяин, очень молодой для того, чтобы руководить фермой, но его родители вышли на пенсию и переехали во Флориду. Я многому у него научился.

Я делаю знак Ребекке, чтобы она подошла ближе, и держу трубку так, чтобы ей тоже было слышно.

— Мы выращиваем яблоки сорта «прери спай», «контлэнд», «империал», «лобо», «макинтош», «регент», «делишез», «эмпаир», «нозен спай», «прима», «присцилла», «желтый делишез», «вайнсеп». А вечерами, когда ложишься спать, слышно блеяние овец. По утрам, когда выглядываешь из окна, чувствуешь запах сидра и свежей травы.

Ребекка закрывает глаза и прислоняется к облепленной жвачками телефонной будке.

— Звучит изумительно, — произношу я и к собственному удивлению замечаю, что мой голос уже не дрожит. — Не могу дождаться нашей встречи.

— Не торопись. Я не стану прокладывать тебе маршрут по скоростным автострадам. Проведу тебя по тем местам, где необходимо побывать.

— А если…

— Оливер вас не найдет. Поверь мне.

Я слушаю, как на том конце провода дышит Джоли. В Ла-Хойя атмосфера меняется. Соль в воздухе превращается в молекулы, ветер меняет направление. Двое мальчишек на заднем сиденье джипа втягивают носом ночной воздух, словно ищейки.

— Я знаю, что тебе страшно, — говорит Джоли.

Он понимает. И при этих словах я чувствую, как медленно соскальзываю в заботливые руки брата.



— Значит, когда мы доберемся до Гила Бенд, — говорит Ребекка, — там нас встретит дядя Джоли?

Она пытается разобраться в деталях, она дотошная девочка. Приблизительно каждые восемьдесят километров, когда ей не удается настроить радио, она задает мне очередной закономерный вопрос.

— Нет, он пришлет нам письмо. Наверное, по дороге в Массачусетс мы должны осмотреть достопримечательности.

Ребекка снимает кроссовки и прижимает большие пальцы ног к лобовому стеклу. Вокруг ее мизинцев образуется изморозь.

— Это бессмысленно. Папа нас и там найдет.

— Папа будет обыскивать кратчайшее расстояние между двумя точками, тебе не кажется? Он не поедет в Гила Бенд, он отправится в Вегас.

Я сама себе удивилась: для меня Вегас — ткнуть пальцем в небо, но по лицу Ребекки я вижу, что дала ей более конкретные ориентиры.

— А если письма не будет? А если мы будем вечно скитаться? — Она съеживается на сиденье, так что шея превращается в несколько подбородков. — А если нас найдут через несколько недель, умирающих от дизентерии, вшей или сердечного гельминта на заднем сиденье «Шевроле-Универсал»?

— У людей не бывает сердечных гельминтов. Мне так кажется.

Я перехватываю взгляд Ребекки на свои запястья, которые лежат на большом рулевом колесе. На них расцвели синяки — желто-оранжевые и фиолетовые, напоминающие толстые браслеты, которые невозможно снять.

— Да уж, — негромко говорю я, — видела бы ты, как выглядит его щека.

Она пересаживается за сиденье позади водительского и вытягивает шею, чтобы разглядеть дорогу впереди.

— Надеюсь, не придется.

Она такая красавица в свои неполные пятнадцать! У Ребекки прямые волосы соломенного цвета, закрывающие плечи и ниспадающие на грудь; загорелая кожа цветом напоминает лесной орех. А ее глаза — результат самой странной комбинации голубых глаз Оливера и моих серых: они насыщенно зеленые, как оттенок на экране компьютера, прозрачные и тревожные. Она поехала со мной в поисках приключений. Она не подумала, что бросает отца, на какое-то время или навсегда. Ей кажется, что это кино — вспышка ярости, хлопанье дверью; шанс, который выпадает лишь раз в жизни, — возможность пережить сюжет подросткового романа. Не могу винить дочь — могла бы запретить ей ехать со мной. Но бросить Ребекку — этого я не переживу.

Я безумно ее люблю. С самого первого дня она зависит от меня, и, как ни удивительно, я еще никогда ее не подводила.

— Мама! — с досадой окликает Ребекка. — Мама, очнись!

Я улыбаюсь дочери.

— Прости.

— Мы можем где-нибудь остановиться? — Она смотрит на золотые швейцарские часы фирмы «Конкорд» на кожаном ремешке — подарок Оливера на Рождество несколько лет назад. — Сейчас половина десятого, мы доберемся туда только к полуночи, а я очень хочу писать.

Не знаю, как Ребекка определила, что мы будем на месте к полуночи, но она что-то высчитывала с линейкой на атласе дорог, который нашла на заднем сиденье автомобиля. «География, мама», — сказала она мне. Мы все изучаем в школе географию.

Мы останавливаемся на обочине, запираем машину. Я веду Ребекку в лес, чтобы она справила нужду, — я не намерена оставлять ее одну среди ночи на обочине дороги. Мы держимся за руки и стараемся не наступать на ядовитый плющ.

— Как хорошо на воздухе, — говорит Ребекка, сидя на корточках. Я поддерживаю ее за руки, чтобы она не упала. — Теплее, чем обычно, верно?

— Я и забыла, что ты дитя Калифорнии. Я понятия не имею, насколько здесь обычно тепло. На Восточном побережье тринадцать градусов ночью — нормальное явление.

— А чем мне вытереться? — спрашивает Ребекка, и я непонимающе смотрю на нее. — Туалетная бумага?

— Не знаю. — Она тянется за валяющимися на земле листьями, но я перехватываю ее руку. — Нет! Ты же не знаешь, что это за листья; может, они ядовитые или бог знает какие. Еще не хватало, чтобы во время поездки по стране ты не смогла сидеть!

— И что делать?

Я не хочу оставлять ее одну.

— Пой, — велю я.

— Что?

— Пой. Ты пой, а я сбегаю к машине за салфеткой, и если услышу, что ты перестала петь, значит, ты в беде.

— Что за глупость! — восклицает Ребекка. — Это Аризона, а не Лос-Анджелес. Здесь никого нет.

— Тем более.

Ребекка окидывает меня недоверчивым взглядом и начинает петь какой-то рэп.

— Нет, — обрываю я, — пой какую-нибудь известную песню, чтобы я знала слова и не запуталась.

— Поверить не могу. А какой у тебя репертуар, мама?

На секунду она теряет равновесие, спотыкается и ругается.

Я задумываюсь, но у нас слишком разные музыкальные вкусы.

— Попробуй «Бич бойз», — предлагаю я, надеясь, что за пятнадцать лет в Калифорнии что-то ей должно запомниться.

— «На Восточном побережье классные девчонки, — затягивает Ребекка, — мне по-настоящему нравится их одежда…»

— Отлично, — говорю я. — «А девушки с Севера?»

— «Нравится, как они целуются…»

Я подтягиваю, пятясь к машине, и прошу дочь петь погромче, когда отхожу все дальше и дальше. Если она забывает слова, поет «та-та-та». Наконец я вижу нашу машину, бегом припускаю к ней, нахожу бумажные салфетки, которыми вытираю помаду, и несу их Ребекке.

— «Как жаль, что не все девушки живут в Калифорнии», — продолжает распевать она, когда я подбегаю. — Ну, видишь, никто меня не съел.

— Лучше перестраховаться, чем потом жалеть.

Мы лежим на капоте машины, прижавшись спинами к лобовому стеклу. Я прислушиваюсь к шуму реки Колорадо, которая течет всего в нескольких километрах. Ребекка говорит, что будет считать звезды.

Мы доедаем последнее пирожное — откусываем с двух концов кусочки все меньше и меньше, чтобы потом не говорить, что кто-то съел последний кусок. Мы спорим о том, можно ли считать огни вертолета падающей звездой («нет») и можно ли разглядеть в это время года Кассиопею («да»). Когда по шоссе не проезжают машины, вокруг царит полнейшая тишина — слышно лишь потрескивание вибрирующей магистрали.

— Интересно, а как здесь днем? — думаю я вслух.

— Наверное, как и ночью. Пыль, раскаленная дорога. Но еще теплее. — Ребекка забирает у меня из рук оставшийся кусочек пирожного. — Будешь? — Она бросает его себе в рот и раздавливает языком о передние зубы. — Знаю, выглядит отвратительно. Думаешь, тут становится по-настоящему жарко, жарко, как в Лос-Анджелесе, где асфальт плавится под ногами?

Мы вместе смотрим на небо, как будто ждем чего-то.

— Знаешь, — говорит Ребекка, — мне кажется, ты держишься молодцом.

Я привстаю на локте.

— Правда?

— Да. Честно. А могла бы расклеиться… Ну, ты понимаешь? Стала бы постоянно плакать и не смогла вести машину.

— Не стала бы, — честно признаюсь я. — Я же должна заботиться о тебе.

— Обо мне? Я сама о себе позабочусь.

— Именно этого я и боюсь, — смеюсь я, но в моей шутке лишь доля шутки.

Несложно понять, что года через два-три моя девочка станет настоящей красавицей. В этом году в школе она прочла «Ромео и Джульетту» и важно заявила мне, что Ромео — тряпка. Он должен был хватать Джульетту и бежать с ней, проглотить свою гордость и устроиться работать в каком-нибудь средневековом «Макдоналдсе». «А как же поэзия? — удивилась я. — А как же трагедия?» И Ребекка ответила, что все это хорошо, но в настоящей жизни такого не бывает.

— Пожалуйста, — умоляет Ребекка, — у тебя опять вид задумчивой коровы.

Так бы и лежала целыми днями рядом с дочерью, смотрела, как она растет у меня на глазах, — но я убегаю от своих проблем, поэтому такой роскоши позволить себе не могу.

— Поехали. — Я локтем подталкиваю ее с капота. — Можешь высунуть голову в окно и закончить считать звезды.

Когда мы доезжаем до указателя Гила Бенд, почва под колесами становится кирпично-красной, с прожилками длинных ночных теней от кактуса. По обе стороны дороги простирается равнина, и кажется, что мы сможем разглядеть городок, но ничего, кроме пыли, не видно. Ребекка оборачивается на сиденье, чтобы удостовериться, что мы правильно прочли зеленый указатель.

— Ну и где поселок?

Мы проезжаем еще несколько километров, не замечая следов цивилизации. В конце концов я сворачиваю на обочину и глушу мотор.

— Всегда можно поспать в машине, — говорю я. — На улице довольно тепло.

— Ни в коем случае! Здесь водятся койоты и тому подобные звери.

— И это говорит девочка, которая собиралась сходить пописать в лес, где могут прятаться сумасшедшие?

— Помощь нужна?

Этот звук испугал нас — на протяжении трех с половиной часов мы слышали только собственные голоса. У окна со стороны Ребекки стоит женщина с растрепанной седой косой, свисающей вдоль спины.

— Машина сломалась?

— Простите. Если это ваши владения, то мы можем переставить машину.

— А зачем? — удивляется она. — Тут машин больше нет. — Она говорит, что мы приехали в индейскую резервацию в Гила Бенд (в меньшее поселение), и указывает на виднеющиеся вдали мохнатые бледно-лиловые холмы, которые на самом деле являются домами. — Километрах в десяти на восток резервация побольше, но туристы приезжают сюда.

Ее зовут Хильда, и она приглашает нас к себе.

Она живет в двухэтажном каменном доме, где воняет, как в общежитии, — как она объяснила, дом содержится на средства из федерального бюджета. Она оставила включенным свет, и лишь оказавшись внутри, я заметила, что женщина держит бумажный пакет. Я ожидаю, что сейчас Хильда достанет джин или виски — я много слышала о резервациях, — но она вытаскивает пакет молока и предлагает сделать коктейль для Ребекки.

Стены завешаны шерстяными ковриками всех цветов юго-западной радуги и разукрашены угольными набросками быков и ущелий.

— Что скажешь? — спрашиваю я Ребекку, когда Хильда уходит на импровизированную кухню-ванную.

— Честно? — уточняет Ребекка, и я киваю. — Поверить не могу, что ты оказалась в таком месте. Ты с ума сошла? Полночь, какая-то женщина, которую ты раньше в глаза не видела, подходит к твоей машине и говорит: «Привет, заходите в гости». К тому же она явно из индейцев. А ты просто подхватываешь свои вещи и идешь. А как же правило: никогда не брать конфеты у незнакомцев?

— Коктейль, — поправляю я. — Конфет она нам не предлагала.

— Господи!

Входит Хильда с плетеным подносом, на котором стоят три пенящихся стакана и лежат спелые сливы. Она берет одну и сообщает, что такие сливы здесь выращивает ее сводный брат. Я благодарю хозяйку и отпиваю из своего стакана.

— А теперь расскажите, как вы оказались среди ночи на Собачьей развилке.

— Вот, значит, куда мы попали. — Я поворачиваюсь к Ребекке. — Я думала, мы едем по шоссе восемь.

— Мы свернули с него, — отвечает Ребекка и поворачивается к Хильде. — Это длинная история.

— Мне некуда торопиться. У меня бессонница. Именно поэтому я бродила у Собачьей развилки в полночь. Только молоком можно унять изжогу.

Я сочувственно киваю.

— Мы из Калифорнии. Наверное, можно сказать, что мы убежали из дома.

Я пытаюсь смеяться, взглянуть на ситуацию с юмором, но вижу, что женщина, с которой я едва знакома, пристально смотрит на синяки на моих руках.

— Ясно, — говорит она.

Ребекка спрашивает, где ей можно прилечь, и Хильда, извинившись, уходит ставить в соседней комнате раскладушку. Из шкафа она достает подушки, а из буфета простыни с изображением персонажей из комикса «Мелочь пузатая».

— Ложись поспи, мама, — говорит Ребекка, сидя рядом со мной на небольшом диванчике. — Я тревожусь за тебя.

Хильда отводит мою дочь в спальню, и со своего места мне видно, как Ребекка ныряет под одеяло и облегченно вздыхает, словно человек, коснувшийся натруженными ногами приятной прохлады. Хильда продолжает стоять на пороге спальни, пока Ребекка не засыпает, а потом отходит, и я могу любоваться профилем дочери, искусно подсвеченным серебристым лунным светом.

10

Джоли


Милая Джейн!

Помнишь, когда мне было четыре, а тебе восемь, мама с папой повели нас в цирк? Папа купил нам маленькие фонарики с красными лучиками, чтобы мы могли ими размахивать, когда выйдут клоуны, и кучу арахиса! Скорлупки мы запихивали в карманы. Мы видели дрессировщицу, которая засовывала голову в пасть тигру, и акробата, который нырял в маленькую корзину, прыгая откуда-то с высоты, — я подумал, что там, возможно, и находятся небеса. Мы видели загорелых лилипутов, которые перепрыгивали друг через друга, катапультируясь с обычных детских качелей, вроде тех, что стояли у нас на заднем дворе, и мама нам строго-настрого запретила повторять подобные фокусы дома. Мама хваталась за папину руку, когда акробаты делали самые сложные прыжки, раскачиваясь на серебристой трапеции и зависая всего на мгновение в воздухе, как брачующиеся птицы, а потом перехватывали трапеции и разлетались в разные стороны. Я пропустил трюк, потому что был занят тем, что смотрел на мамину руку: как ее пальцы переплетались с папиными, словно им там и было настоящее место, и ее обручальное кольцо переливалось всеми известными мне цветами.

Потом наступил антракт — так они называют это в цирке? — и какой-то мужчина в зеленом пиджаке стал бродить между нашими рядами, вглядываясь в детские лица. Неожиданно передо мной появилась женщина, которая кричала «Том! Том!» и показывала на меня пальцем. Она наклонилась и сказала маме, что еще никогда не видела такого очаровательного малыша. А мама ответила, что поэтому и назвала меня Джоли, от французского «жоли» — «красивый», как будто мама вообразила себя француженкой. А потом подошел тот мужчина в зеленом пиджаке и присел на корточки. Он спросил: «Парень, хочешь покататься на слоне?» Мама ответила, что ты моя сестра и мы друг без друга никуда. Циркачи бросили на нас быстрый оценивающий взгляд и согласились: «Хорошо, но мальчик будет сидеть впереди». Нас отвели за кулисы (в цирке это как-то по-другому называется?), и мы стали с хрустом давить ногами арахисовую скорлупу, пока какая-то вся в блестках женщина не подняла нас друг за другом и не велела садиться на слона.

Шеба (так звали слона) двигался по частям, по четвертинам. Правая передняя нога, правая задняя, левая передняя, левая задняя. Шкура на ощупь напоминала гладкий картон, а волоски, торчащие из-под седла, щекотали мне ноги. Когда мы вышли на арену, я сидел перед тобой. Вспыхнули софиты и громкий голос — я подумал, что этот человек и есть Бог, — объявил наши имена и сказал, сколько нам лет. Перед глазами рябила публика. Я пытался найти среди нее маму и папу. Ты крепко обхватила меня руками и сказала, что не хочешь, чтобы я упал.

Если ты читаешь это письмо, значит, уже добралась до Гила Бенд, и я уверен, что нашла там вкусную еду и пристойное место для ночлега. Когда выйдешь из здания почты, справа увидишь аптеку. Хозяина зовут Джо. Узнай у него, как добраться до шоссе 17. Поедешь к Большому каньону. Ты обязательно должна там побывать. Скажи Джо, что ты от меня, и он укажет тебе дорогу.

Ехать туда восемь часов. То же самое: найдешь ночлег, а утром отправляйся на почту — ближайшую к северной части каньона. Там тебя будет ждать письмо с указаниями, куда ехать дальше.

О цирке: нас фотографировали верхом на слоне, но ты об этом не знала. Снимок, где моя голова скрывает бóльшую часть твоего лица, стал в следующем году афишей для братьев Ринглинг. Афиша пришла по почте, когда ты была в школе, меня забрали из садика пораньше. Мама показала мне ее и хотела повесить в моей спальне на стену. «Мой красавчик», — повторяла она. Я не разрешил ей. Я не хотел видеть твои руки, обхватившие меня за талию, но скрытое в тени лицо. В итоге мама выбросила афишу. Или сказала, что выбросила. Усадила меня и сказала, что моя красота дарована свыше и мне следует к этому привыкнуть. Я откровенно ответил, что не понимаю ее. Меня посадили впереди из-за моей внешности? Разве они не видят, что настоящая красавица — это Джейн?

Люблю тебя и Ребекку,

Джоли.

11

Ребекка



29 июля 1990 года


Раковина света открылась и захлопнулась в нескольких сантиметрах от моего лица, взорвавшись сиянием и звуками умирающих животных. «Что случилось, — спрашиваю я, — что случилось?» Иногда мне кажется, что мир стал черно-белым, а временами на меня находит и не отпускает, и не хочет отпускать, как бы я ни кричала и ни молила.

Я видела, как перерезает пополам людей — плоть отделяется от плоти, как у сломанных кукол, и то, что было раньше горизонтом, рушится, и мир, который я считала мягким и ярко-голубым, оказывается жестоким и пронизанным болью.

Неужели вы не понимаете, что я видела конец света, видела, как земля с небом поменялись местами? Я узнала, откуда берутся демоны, уже в три с половиной года. И этот груз был настолько велик, что я верила, что у меня разорвется голова.

В довершение ко всему девятый ряд пролетел, словно планер в ночи, в нескольких сантиметрах, и поверх его покореженного края я смотрела, как взрываются бриллиантовыми фейерверками иллюминаторы, и помимо воли расплакалась.

Доносится звук, который издают безмолвные погибшие, — я узнала его много лет спустя в вечерних новостях. Их голосовые связки уже не работают, поэтому вместо голосов слышно дрожание воздуха, которое наскакивает и отражается от стены молчания, — это голос ужаса в вакууме.


Несколько дней я чувствовала, что у меня на груди лежит леопард. Я вдыхала спертый воздух, который он выдыхал. Он царапал мне подбородок и целовал в шею. Когда он переваливался, мои ребра тоже двигались.

— Она приходит в себя, — первое, что я слышу за долгое время.

Я открываю глаза и вижу все в следующем порядке: маму, папу, крошечную комнату в мансарде в Большом доме. Я крепко зажмуриваюсь. Что-то не так: я ожидала, что очнусь в доме в Сан-Диего. Я совершенно забыла о Массачусетсе.

Я пытаюсь сесть, но леопард рычит и вонзает в меня когти.

— Что с ней? — спрашивает папа. — Джейн, помоги ей. Что с ней?

Мама кладет мне на лоб холодные полотенца, но совершенно не замечает этого чудовища.

— Неужели ты его не видишь? — спрашиваю я, но из горла вырывается только шепот.

Я захлебываюсь. Начинаю кашлять и отхаркиваю мокроту, еще и еще. Папа вкладывает мне в ладонь салфетку. Мама плачет. Никто из них не понимает, что, как только леопард спрыгнет, со мной все будет в порядке.

— Мы поедем домой, — говорит отец. — Мы скоро уедем отсюда.

Одежда отца совсем не подходит для этой фермы — его вообще тут быть не должно. Я ищу мамино лицо, чтобы получить ответ.

— Оливер, оставь нас на минутку.

— Мы должны пережить это вместе, — настаивает отец.

Мама кладет руку ему на плечо — круто смотрится, как орхидея на сеновале.

— Пожалуйста.

Сеновал.

— Признайтесь… — Я пытаюсь сесть. — Хадли умер?

Мама с папой переглядываются, и отец молча выходит из комнаты.

— Да, — отвечает мама. Ее глаза наполняются слезами. — Ребекка, мне очень жаль. — Она ложится на стеганное сердечками одеяло. Прячет лицо у меня на животе, на груди у этого леопарда. — Мне очень жаль. — Животное встает, потягивается и исчезает.

Удивительно, что я не плачу.

— Расскажи мне все, что знаешь.

Мама поднимает лицо, пораженная моей храбростью. Она говорит, что Хадли упал и сломал шею. Врачи сказали, что он умер мгновенно. Это произошло три дня назад — слишком долго тело не могли извлечь из узкого ущелья.

— И что я делала эти три дня? — шепчу я. Ответа я не нахожу, поэтому смущаюсь.

— У тебя воспаление легких, ты почти все время спала… Ты сбежала, помчалась за Хадли, и тут приехал твой отец. Он настоял на том, чтобы поехать с Сэмом тебя искать… — Она отводит глаза. — Он не хотел, чтобы Сэм оставался здесь, со мной.

«Значит, он знает», — думаю я. Интересно!

— А что он имел в виду, когда говорил: «Мы поедем домой»?

Мама кладет мне руку на голову.

— Назад в Калифорнию. А ты что подумала?

Я что-то упускаю.

— А здесь мы что делаем?

— Не стоит сейчас об этом. Тебе нужно отдохнуть.

Я поднимаю одеяло, и меня тошнит. Все ноги у меня в синяках и ссадинах. И обмотаны пожелтевшими бинтами. На груди — засохшая кровь на глубоких царапинах.

— Когда Хадли упал, ты попыталась спуститься за ним, — объясняет мама. — Сэм оттащил тебя от края, и ты принялась царапать себя. Ты не прекращала раздирать себя, сколько бы успокоительных тебе ни кололи. Тебя было не остановить. — Она снова начинает плакать. — Ты твердила, что хочешь вырвать свое сердце.

— Не понимаю зачем, — шепчу я. — Вы и так его у меня вырвали.

Она уходит в противоположный конец комнаты, как можно дальше от меня.

— Что ты хочешь, чтобы я сказала, Ребекка? Что ты хочешь от меня услышать?

Не знаю. Сделанного не воротишь. Я начинаю понимать, насколько по-другому все воспринимаешь, когда взрослеешь. В детстве, когда я болела, мама пела мне песенку. Приносила мне красное желе и спала, свернувшись клубочком рядом со мной, чтобы прислушиваться к моему дыханию. Она воображала, что я принцесса, которую заточила в башне злая волшебница, и играла роль моей фрейлины. Мы вместе ждали моего прекрасного рыцаря в сверкающих доспехах.

— Зачем тебе мое прощение? — спрашиваю я. — Зачем тебе оно?

Я отворачиваюсь, и овцы Сэма, все семь, стремглав несутся по тропинке, которую они проложили на среднем поле.

— Зачем мне твое прощение? Потому что я так и не простила своего отца и знаю, каково будет тебе. В детстве отец избивал меня. Он бил меня, бил маму, а я пыталась оградить от этого ужаса Джоли. Он разбил мне сердце и в конечном счете сломал меня. Я так и не поверила в себя. Если бы я собой что-то представляла, разве папа стал бы меня обижать? Потом я забыла об этом. Вышла замуж за Оливера, а через три года он ударил меня. Тогда я и сбежала в первый раз.

— Авиакатастрофа, — говорю я, и мама кивает.

— Я вернулась к нему из-за тебя. Я понимала: важнее всего, чтобы ты росла, чувствуя себя защищенной. А потом я ударила твоего отца. И воспоминания нахлынули вновь. — Она закрывает лицо руками. — Все вернулось, но на этот раз стало частью меня. Куда бы я ни бежала, сколько бы штатов и стран ни проехала — от себя не убежишь. Я так его и не простила — мне казалось, что в таком случае последнее слово остается за мной. Но он выиграл. Он во мне, Ребекка.

Она берет старинный мраморный кувшин, который хранится в семье Сэма много лет. Не отдавая отчета в своих действиях, она роняет его, и осколки разлетаются по полу.

— Я приехала сюда и была так счастлива, совсем недолго, что опять обо всем забыла. Забыла о твоем отце, забыла о тебе. Я настолько потеряла голову от любви… — она улыбается каким-то своим мыслям, — что не могла поверить, что кто-то, кроме меня, может испытывать подобные чувства. И уж конечно, не ожидала этого от собственной дочери. Если ты влюбилась в двадцатипятилетнего и это нормально, то почему я не могу влюбиться в мужчину, которому двадцать пять? Понимаешь?

Я видела маму с Сэмом в тени сада, между ними чувствовалась духовная связь. Вот что было не так в последние недели: я никогда еще не видела свою маму такой. Мне еще никогда не было так хорошо рядом с ней. Я не понимаю, что здесь делает мой отец, почему он хочет заставить ее вернуться. Женщины, которая ему нужна, здесь нет. Той женщины больше не существует.

— Я видела вас вместе, — признаюсь я.

— Если бы это было правильно, Ребекка, — говорит мама, — это бы случилось много лет назад.

Больше нет нужды спрашивать, зачем она возвращается домой. Ответ я уже знаю. Мама считает, что она подвела не только моего отца, но и меня. Она недостойна быть с Сэмом — это ее наказание. В реальном мире обстоятельства не всегда складываются самым благоприятным образом. В реальном мире «навсегда» может длиться всего два дня.

Мама смотрит на меня. Наши взгляды встречаются и говорят больше слов. Если у тебя этого нет — и у меня не будет. Моя жизнь породила твою, и поэтому моя жизнь неразрывно связана с твоей. «Как странно!» Я узнала, что такое заколдованный любовный круг, раньше собственной мамы. Еще и ей преподала урок.

Мама улыбается и убирает марлевую повязку с моей груди.

— Мне не верится, что тебе всего пятнадцать, — бормочет она.

Она касается пальцами моей груди. От маминых прикосновений раны начинают затягиваться. Мы молча наблюдаем, как кожа срастается и синяки исчезают. Но шрамы все равно останутся.


Когда он среди ночи входит в комнату, я его жду. Он единственный, кто не навещал меня с тех пор, как я пришла в сознание. Сначала дверь едва заметно приоткрывается, потом я вижу свет фонарика; когда дядя Джоли подходит к моей кровати, я уже знаю, куда мы держим курс.

— Если выедем сейчас, у нас будет уйма времени, — говорит он, — и никто не узнает, куда мы ездили.

Он на руках относит меня к старому голубому грузовичку, который уже несколько недель не заводили. Поставив рычаг передач в нейтральное положение, он толкает автомобиль от дома, вниз по пригорку. На меня он набросил накидку — оранжевую с розовыми помпонами, привет из семидесятых. Между нами на потрескавшемся кожаном сиденье расположился термос с черным кофе и овсяными кексами с изюмом.

— Мне кажется, ты еще не пришла в себя.

Когда я качаю головой, он включает «дворники». Нажимает на кнопку, чтобы взбрызнуть стекла водой из стеклоочистителя. Струя летит через крышу на багажник. Бьет, как водяной пистолет.

— Хватит, — говорит Джоли.

Он красив, но какой-то поблекшей красотой. У него на висках вьются волосы, даже если он только что подстригся. Первое, что замечаешь на его лице, — расстояние между глазами. Оно настолько узкое, что он похож либо на представителя монголоидной расы, либо на очень умного человека — все зависит от того, под каким углом смотреть. А потом обращаешь внимание на его губы — пухлые, как у девушки, и розовые, как циннии. Если взять мой любимый снимок Мэла Гибсона, сложить его и спрятать в карман джинсов, а потом прокрутить в машинке и высушить — снимок, который в результате окажется у вас в руках, будет мягче, потертым по краям и не таким впечатляющим. Дядя Джоли.

Светает, когда мы пересекаем границу Нью-Гэмпшира.

— Я мало что помню, — признаюсь я. — Бóльшую часть пути я просидела в кузове грузовика.

— Дай угадаю, — говорит дядя Джоли. — В рефрижераторе?

Он вызывает у меня улыбку. Когда отец с Сэмом нашли нас, температура у меня была сорок.

Дядя Джоли немногословен. Он понимает — мне сейчас не до разговоров. Время от времени он просит налить ему чашечку кофе. Я наливаю и пою его, как будто это он болен.

Мы минуем коричневый дорожный знак, на котором схематически изображена территория Уайт-Маунтин.

— Красиво здесь, — говорю я. — Как считаешь?

— Тебе кажется, что это красиво? — спрашивает дядя.

Вопрос застает меня врасплох.

Я окидываю взглядом вершины и водостоки. В Южной Калифорнии ландшафт равнинный и не таит в себе никаких сюрпризов.

— Да.

— В таком случае так и есть.

Мы едем по дорогам, которые я никогда не видела. Сомневаюсь, что это вообще можно назвать дорогами. Они змеятся через лес и больше напоминают колеи, которые оставили лыжники, а не автомобильный путь, но так мы можем сократить дорогу. Грузовичок скачет по колдобинам, расплескивая кофе и катая по сиденью нетронутые кексы. Мы оказываемся на заднем дворе дома, где живет мать Хадли, — его я не узнать не могу. Мы оставляем машину как искупительную жертву на крошечном пятачке между домом и горой Обмана.

— Я рада, что ты смогла приехать, — говорит миссис Слегг, открывая дверь. — Слышала, ты заболела.

Она обнимает меня и провожает в свою уютную, вкусно пахнущую кухню. Я сгораю от стыда. У нее сын погиб, а она беспокоится о моих царапинах.

— Примите мои соболезнования. — Я запинаюсь на словах, которые мне велел сказать Джоли. — Соболезную вашей потере.

У матери Хадли удивленно распахиваются глаза, как будто она меньше всего ожидала услышать что-либо подобное.

— Милая, но ведь это и твоя потеря. — Она опускается на стул со спинкой, который стоит около меня. Накрывает своими пухлыми пальцами мою ладонь. На ней синий халат и яркий фартук с аппликацией с изображением малины. — Я знаю, что вам двоим нужно. И о чем это, интересно, я думаю? Вы приехали из самого Массачусетса, а я сижу как квашня.

Она открывает хлебницу и достает свежие рулеты, жареные пирожки и пирожные с кунжутом.

— Спасибо, миссис Слегг, но я не хочу есть.

— Можешь называть меня мама Слегг, — перебивает она. — И неудивительно. Взгляни на себя! Ты совсем крошка. Тебя, наверное, даже ветром сносит, где уж выдержать такую боль.

Дядя Джоли подходит к окну. Вглядывается в горы.

— Где будут похороны?

— Отсюда недалеко. На кладбище, где похоронен мой муж, Господь упокой его душу. У нашей семьи есть свое место.

Она произносит это таким будничным тоном, что я начинаю всматриваться в ее лицо: а любила ли она вообще своего сына? А может, она будет скорбеть украдкой и рвать на себе волосы, когда все уйдут?

В кухню заходит мальчик. Достает из холодильника молоко и только сейчас замечает наше присутствие. Когда он оборачивается, меня словно током ударяет — так он похож на Хадли.

— Ты Ребекка?

Я молча киваю.

— А ты…

— Кэл, — представляется он. — Младший брат. Был. — Он поворачивается к маме. — Нам пора? — На нем фланелевая рубашка и джинсы.

Кэла, двух школьных друзей Хадли и дядю Джоли просят отнести гроб на кладбище. Там стоит священник, который проводит теплую, уважительную панихиду. В середине службы на гроб опускается дятел. И начинает клевать венок из цветов. Десять секунд миссис Слегг спокойно наблюдает за происходящим, потом кричит, чтобы священник прервал панихиду. Она падает на землю, ползет к гробу и хватается за венок. Неожиданная суета вспугнула птицу. Кто-то уводит мать Хадли.

На кладбище я не роняю ни слезинки. Куда бы я ни повернулась, отовсюду вижу эту гору, которая ждет, чтобы опять забрать Хадли, когда его опустят в землю. А я останусь с червями, с твоими слугами, гора. Я ловлю себя на мысли, что, как бы ни старалась, не могу вспомнить, откуда это выражение. Наверное, учили в школе, но верится с трудом. Кажется, это было уже так давно — теперь я совершенно другой человек.

Четверо мужчин выступают вперед и медленно на кожаных ремнях опускают гроб в землю. Я отворачиваюсь. До этого момента я делала вид, что Хадли вообще здесь нет, что это всего лишь видимость и он ждет меня в Большом доме. Но я вижу, как напрягаются мышцы на спине у дяди Джоли, как белеют костяшки пальцев Кэла, — это убеждает меня в том, что в этом нетесаном горчичного цвета ящике на самом деле что-то лежит.

Я закрываю уши руками, чтобы не слышать, как гроб с глухим стуком ударяется о землю. Накидка распахивается у меня на груди, открывая шрамы. Никто ничего не замечает — кроме миссис Слегг. Она стоит чуть поодаль и еще сильнее заливается слезами.

Перед тем как покинуть кладбище, Кэл дарит мне рубашку, которая была на Хадли в ночь перед гибелью. Ту, в которую я завернулась, когда пришли отец с Сэмом. Синяя фланелевая рубашка в черную клетку. Он складывает ее треугольником, как флаг. Потом вправляет углы внутрь и протягивает мне. Я не говорю «спасибо». Не прощаюсь с безутешной матерью Хадли. Вместо этого я позволяю дяде увести меня к машине. Практически в молчании он отвозит меня назад, где все ожидают крушения своих надежд.

12

Оливер


Я направляюсь в институт как ни в чем не бывало. Я не каждый день хожу туда, и сегодня приходить не было насущной необходимости, за исключением того, что, когда иду по коридорам, я слышу за спиной благоговейный шепот «доктор Джонс, доктор Джонс» — и это звучит жизнеутверждающе.

Вчера ночью мне не спалось. Я взял записи последней экспедиции на остров Мауи и прокрутил их несколько раз на видеомагнитофоне, стоящем в спальне. На этих записях видно, как горбатые киты величественно выпрыгивают из воды, выгибаются в воздухе и ныряют назад в океан, образуя воронки, которых там раньше не было. Их видно и под водой. Вы нетерпеливо ждете, когда они пронзят водную гладь: блестящие плавники и бьющие по воде хвосты, и в этот благословенный момент, пока не кончится волшебство, Господи, они становятся воплощением красоты.

До рассвета я несколько раз пересмотрел записи, а когда взошло солнце, неожиданно поймал себя на мысли, что считаю, сколько же месяцев мы с Джейн уже не занимались любовью, и с прискорбием должен сказать, что так и не смог назвать конкретной даты.

В институте окна моего кабинета выходят на океанический заповедник Сан-Диего. Только представьте себе — три стеклянные стены и дубовая дверь. Раньше она была выбелена, но я решил вскрыть ее морилкой, чтобы лучше видеть текстуру дерева, а Джейн, которая в то время увлекалась этой идеей, настояла на том, чтобы сделать все самой. Она целую неделю приходила ко мне в кабинет, пробуя в разных местах дверного наличника оттенки с такими названиями, как «колониальный», «сияющее красное дерево» и «естественный», — я видел в этом иронию. В конце концов она подобрала оттенок, который назывался «золотистый дуб», оказавшийся скорее коричневым, нежели золотым. Я работал за столом в тот день, когда она красила дверь. Она трудилась настолько методично, что я стал гордиться ею: вела снизу вверх, следя за тем, чтобы краска не капала, после каждого слоя зачищала дверь. Откровенно говоря, за ней было очень приятно наблюдать. Когда она закончила, то отошла от двери к моему столу.

— Что скажешь? — начала Джейн, но тут же прикрыла рот ладонью.

Она бросилась к двери и принялась отдирать высыхающую краску скребком. Я подбежал к ней и обнял, пытаясь успокоить.

— Неужели ты не видишь?! — Она яростно размахивала руками, настаивая на своем, и указала на несколько линий на текстуре дерева.

— Выглядит прекрасно.

Текстура и на самом деле отлично просматривалась.

— Неужели ты не видишь?! — кричала она. — Вот здесь. Ясно как день. Это лицо дьявола.

С тех пор Джейн в мой кабинет ни ногой, поскольку я отказался перекрашивать дверь. Мне она нравится. Я закрываю дверь за собой, верчу головой так и так, пытаясь разглядеть это лицо.

Ясно, что она отправится к своему брату и поедет на машине или поездом, — не полетит же она с Ребеккой на самолете! Скорее всего, в поезд она тоже не сядет — для меня пара пустяков найти ее по билетам. Я мог бы предугадать ее действия и полететь в Бостон. И оказаться там даже раньше ее. Но, с другой стороны, ее братец уже там, и он найдет способ предупредить Джейн. Между ними какая-то телепатическая связь, которая не просто поражает, но и может расстроить мои планы.

Второй вариант: через определенный промежуток времени я могу обратиться в полицию и подать в розыск. В конце концов, я не совершал ничего противозаконного, что могло бы заставить Джейн сбежать. Я могу обвинить ее в краже ребенка. Разумеется, в этом случае у меня будут связаны руки.

Третий вариант: я могу поехать за ней сам. Нечто сродни попытке посадить бабочку на поводок и вывести ее на прогулку, но я думаю, что если бы проявил профессиональную сноровку, то смог бы ее поймать.

Я никогда не делал выводов, не собрав достаточного количества информации для построения гипотезы. А в науке я никогда не оказывался в тупике. Может быть, взять и поехать, а сориентироваться по пути? Может, догоню ее, а тогда уже решу, что сказать.

— Ширли! — вызываю я секретаршу — высокую женщину с крашеными рыжими волосами, которая, похоже, без ума от меня.

Она распахивает дубовую дверь.

— Да, мистер Джонс.

— У меня возникли неотложные дела, и, боюсь, вам придется решить кое-какие проблемы. — Ее губы превращаются в прямую линию, она готова взять на себя ответственность. — Касательно экспедиции в Венесуэлу… Вам придется ее отменить.

— Экспедицию?

Я киваю.

— Делайте что хотите. Солгите что-нибудь, что угодно. Мне нужен по крайней мере месяц личного времени. Скажите им об этом. Личного. — Я наклоняюсь над столом и беру ее руки в свои. — Я рассчитываю на вас, — доверительно говорю я. — Это наша тайна.

Институту придется оплатить затраты на эту экспедицию, но я боюсь признаться, что бедняжка Ширли потеряет свою работу. Надо обязательно ей что-нибудь послать, когда все закончится.

Она кивает. Храбрый солдат.

— Доктор Джонс, вы будете звонить?

— Дважды в день, — обманываю я.

Лучше я побыстрее разберусь с этими неприятностями, а потом опять погружусь в свои исследования, чем не преуспею ни в одном, ни в другом — десять минут туда, десять сюда. Я не стану звонить, пока не найду Джейн.

Когда секретарша уходит, я выключаю верхний свет и задвигаю шторы. Включаю кассеты со Стеллваген Бэнк: места кормежки и извилистое океанское дно. В конце семидесятых космический корабль «Вояджер» вышел на орбиту, неся на борту приветствия на пятидесяти четырех языках, музыку Баха, Моцарта и рок. И эти песни горбатых китов.

Карта Соединенных Штатов, которую я достаю из ящика, потертая, но разобрать можно. Она кажется странной, ведь я привык к водоворотам и воронкам навигационных карт. С помощью линейки и красного маркера я обозначаю радиус в семь с половиной сантиметров, потом рисую окружность. За минувшую ночь дальше они уехать не могли. Феникс или Вегас, Сакраменто, Гуаялас, Мехико. Вот мои границы.

Если я выслеживаю китов, о которых почти ничего не знаю, свою жену я точно смогу найти.

Только нужно начать думать, как Джейн, — спорадически, эклектично, невообразимо. С китами у нас есть подсказки: течения, места кормежки, визирование. Нам известны начальная и конечная точка их путешествия. Мы работаем дальше, последовательно соединяя воедино то, что обнаруживаем. Это очень похоже на навигацию с помощью сонара — как это делают киты, когда звуковые волны отражаются от геологических образований под водой, помогая выстроить свободный путь.

Если Джейн с Ребеккой направляются в Массачусетс, они не поедут ни в Мехико, ни в Сакраменто. Зеленым маркером я зачеркиваю эти два города. Остается сегмент окружности между Фениксом и Вегасом. Они могут быть где угодно.

Прислонившись щекой к прохладной мраморной столешнице, я полностью отдаюсь песням китов. В них нет ни слов, ни припевов. Они больше похожи на напевы африканских племен — ритмы, хотя и повторяющиеся, но чуждые нашей культуре. Нет струнных, нет унисона. Повторяются темы, которые меньше всего ожидаешь, музыкальная фраза, которую слышал уже дважды. Иногда киты поют вместе, а случается, как ни печально, они кричат через синеву океана, стеная в одиночестве.

Я замечаю, что бормочу себе под нос: «Думать, как Джейн. Думать, как Джейн».

Я опускаю голову на изгиб локтя. У китов нет голосовых связок. Нам неизвестно, каким образом они издают эти звуки. Это не выдыхаемый воздух — когда они поют, вокруг них не образуются пузырьки. Тем не менее раздаются эти щелчки, эти свисты, эти стоны виолончели.

Передо мной дверь, покрашенная Джейн. И внезапно, заслушавшись звуками моря, я четко вижу абрис ее дьявола.

13

Сэм


Я рассказываю, что яблоки на земле появились еще до сотворения Адама и Евы. По крайней мере, тремя годами раньше — столько необходимо времени, чтобы яблоня начала плодоносить, не говоря уже том, чтобы получить знания о плотских утехах.

Таким вступлением я каждый год начинаю беседу в своей старой альма-матер — профтехучилище в Лексингтоне. Там я пользуюсь большим авторитетом. В Массачусетсе я владелец единственных яблоневых садов, приносящих доход. В моем подчинении пятьдесят человек, у меня около пятидесяти плодоносящих гектаров земли, налаженные связи с покупателями с ферм Санбери и продуктовыми магазинами, торгующими экологически чистой продукцией. Плюс сады, где можно самому собрать себе фрукты, заплатив за них в палатке, — на выходные сюда приезжают поглазеть даже из Нью-Йорка. Я возглавил семейное дело, когда отец после перенесенной на сердце операции вышел на заслуженный отдых, но об этом я в своей речи умалчиваю.

Кажется, что с каждым годом ученики становятся все моложе и моложе, хотя, наверное, вы догадались, в чем дело: это я становлюсь старше. На этот раз их не так много, как обычно, из-за кризиса; все хотят заниматься производством стали или ковыряться в микросхемах — в сельском хозяйстве мало платят. Я наблюдаю, как они друг за дружкой заходят в аудиторию. Из них все так же девяносто пять процентов юноши — и я прекрасно понимаю почему. И дело совершенно не в том, что я против равноправия, но работа в саду требует выдержки и физической силы, которой зачастую женщины не обладают. Возможно, все это было у моей мамы, но она скорее исключение из правила.

Я не собираюсь рассказывать о том, как управлять садом, о рентабельности, о болезнях яблонь, приводить хрестоматийные примеры из практики. Я расскажу им то, что они меньше всего ожидают услышать, попытаюсь окунуть их в свою жизнь. Поведаю те истории, которые в детстве рассказывал мне отец, когда мы сидели на крыльце, а вокруг витал пьянящий аромат сидра, от которого кружилась голова, — именно на этих историях взращена моя любовь к помологии. Я так и не поступил в университет, и, возможно, из меня получился не самый высококлассный руководитель; я признаю, что многих вещей не понимаю, и я не стану тратить даром время учеников. Вместо этого я рассказываю им то, что знаю лучше всего.

В действительности яблоко, упомянутое в Библии, яблоком не было. Яблоки в Палестине не выращивали, но впервые Библия была переведена в какой-то северной стране, а яблони родом из Англии — вот так и получилось! Я слышал, что в верховьях Роки-Маунтин обнаружены окаменелые останки кожуры, оставшиеся еще с тех времен, когда уровень воды на земле достигал такой высоты. Яблоки тоже окаменели. Археологи нашли в грунте обуглившиеся остатки яблок, когда производили раскопки доисторических слоев недалеко от Швейцарии. Только представьте себе!

Яблони быстро распространились на Запад. Яблоня вырастает из семени. Бросьте семечко яблока в землю, и через пару лет у вас будет молодое деревце. В детстве я помню, как на фермах друзей моих родителей яблони появлялись повсюду, где только находилось свободное место. Деревьям очень доставалось от коров, которые обрывали их листву, а через несколько лет они вырастали выше самих животных и уже роняли плоды на их спины. Потом коровы сбивались в стадо и поедали сладкие яблоки, неумышленно высаживая новые семена. На нашем собственном коровьем пастбище выросла яблоня, которая давала яблоки, красные как пламя, а пироги с ними были такими же вкусными, как с «макун». Я так и не понял, что это за сорт, и не выставлял его на продажу… А если бы выставил, возможно, сегодня был бы намного богаче.

Упоминания о яблоке можно встретить в древнескандинавской мифологии, в греческих мифах и сказках. Отец рассказывал мне все эти сказки. Об отравленном яблоке Белоснежки, яблоке греха, которое вкусила Ева. В скандинавском эпосе богиня молодости Идун хранила ящик с яблоками, а когда боги вкушали их, то вновь обретали молодость. До самого начала девятнадцатого века в Англии в честь яблонь давались салюты, чтобы обеспечить обильный урожай. А в Новой Англии, когда юные девушки чистили яблоки, они бросали длинную кожуру через плечо и смотрели, какая сложится буква, — на такую букву и будет имя будущего жениха.

В этом месте я прошу Хадли, который закончил профтехучилище Минитмен вместе со мной и с тех пор работает у меня в саду, передать мне яблоки. Когда эти дети сами ощутят, каков вкус того, что могут вырастить терпеливые человеческие руки, — они все поймут лучше всяких слов. Я открыт для любых вопросов, мне не жалко поделиться знаниями. Вот лекции я читать не умею, но отвечать на вопросы — это совсем другое дело. Я всегда лучше умел слушать, чем говорить.

— Вы принимаете на работу? — спрашивают дети. — Ваша ферма достигает уровня безубыточности?

Один прилежный ученик задает вопрос о достоинствах прививки черенками в сравнении с прививкой почками — я только два года назад узнал, как это называется научным языком. Но больше всего мне понравился вопрос, который задал мальчик, сидящий на задней парте в последнем ряду и не проронивший ни звука. Я спрыгиваю с возвышения, иду по проходу, наклоняюсь к нему. Он заливается краской.

— Ты хочешь что-то спросить? — понизив голос, интересуюсь я, чтобы никто больше не слышал. — Я же вижу, что хочешь.

Это видно по его глазам.

— А какие ваши любимые? — спрашивает он, и я понимаю, что он имеет в виду.

— Эзоп Шпиценбург, — хотел бы я сказать. Но этот сорт уже почти не выращивают. Поэтому приходится ответить «Джонатан». Этот вопрос я так и не задал своему отцу, когда он произносил эту речь в мою бытность студентом.

Затем я отсылаю Хадли назад с машиной. Мы же с Джоелен, которая сейчас преподает в этом техникуме математику, а когда-то была моей первой девушкой, идем прогуляться по городу. Больше всего нам нравится китайский ресторанчик, в Стоу такой еды не попробуешь. Я заказываю для своей спутницы коктейль «Май тай», который приносят в фарфоровом кокосе с двумя розовыми зонтиками, а себе коктейль, который, по слухам, любили Моэм и Фицджеральд — «Страдающая сволочь». Когда Джоелен отпивает немного коктейля, она забывает причины, по которым меня ненавидит, и, как и в минувшем году, скорее всего, мы оба окажемся на заднем сиденье ее «Форда-Эскорт», на учебниках и счетах, впившись друг в друга и пытаясь вернуть прошлое.

Я не люблю Джоелен. И никогда не любил. Именно поэтому, наверное, она думает, что ненавидит меня.

— Ну и чем ты занимался, Сэм? — интересуется она, склонившись над крылышками жареной утки по-пекински. Она на год моложе меня, но, насколько я помню, всегда выглядела на тридцать.

— Подрезал деревья. Готовился к осеннему наплыву посетителей. В конце сентября мы открываем доступ в сад широкой публике. Иногда за воскресенье я могу разбогатеть на целую тысячу долларов на ящиках яблок, свежевыдавленном сидре и оптовой продаже вермонтского чеддера по розничной цене.

Джоелен выросла в Конкорде, в одной из трех или четырех семей, которые ютились в автоприцепах. Она приехала в Минитмен учиться на стилиста. Джоелен отлично делает маникюр.

— Еще не вывел свой сорт?

Несколько лет я работаю в теплице, прививаю и расщепляю почки в надежде вывести нечто по-настоящему удивительное — яблоко, которое перевернет мир. Свою собственную форму генной инженерии. Я пытаюсь возродить сорт «Эзоп Шпиценбург» или что-нибудь подобное — дерево, которое бы хорошо росло и было более приспособлено к нашему климату, чтобы на этот раз оно так быстро не выродилось. Мне непонятно, интересуется Джоелен всерьез или подтрунивает надо мной. Я всегда плохо разбирался в людях.

Джоелен опускает палец в соус, поданный к утке, и не торопясь начинает облизывать его. Потом протягивает ко мне руки.

— Ничего не замечаешь?

Ее ногти — я был приучен первым делом смотреть на ногти — покрыты крошечными изображениями героев из сериала «Улица Сезам». Большая птица, Эрни, мистер Снафлупагус, лягушонок Оскар.

— Красиво. Где ты их нашла?

— На детском лейкопластыре, — вздыхает она раздраженно. — Я отлично копирую рисунки. Но не в этом дело. Посмотри повнимательнее.

Она так выгибает пальцы, что я замечаю новые морщинки на ее коже, поврежденные кутикулы, все.

— Боже! — наконец восклицает она. — Кольцо!

Господи, да она обручена!

— Это же здорово, Джоелен! Я рад за тебя. — Не знаю, радуюсь ли я на самом деле, но понимаю, что именно это от меня хотят услышать. — И кто он?

— Ты его не знаешь. Он моряк. И ни капли на тебя не похож. Мы собираемся в сентябре пожениться. Разумеется, я пришлю тебе приглашение на свадьбу.

— Да? — отвечаю я, сразу решая: «не приду». И едва воздерживаюсь от того, чтобы не спросить, не беременна ли она. — И как его зовут?

Пока Джоелен рассказывает мне биографию Эдвина Кабблза родом из Чеви-Чейз, штат Мэриленд, я успеваю доесть заказ, допить и свой коктейль, и коктейль Джоелен. Заказываю еще две порции. Их тоже выпиваю. Пока она рассказывает мне историю их знакомства на костюмированной вечеринке в честь Четвертого июля (он нарядился моржом, а она — Скарлетт О’Хара), я пытаюсь поставить прямо зонтики в густом соусе с семечками, который подали к утке.

В прошлом году, когда я приехал выступить в училище, мы направились в то место, где оба потеряли девственность, — в поле в каком-то заповеднике, которое в конце лета становилось пурпурным от цветущего дурмана. Мы сидели на капоте ее автомобильчика и пили шоколадный напиток, купленный в ночном магазине, а потом я лег на траву и стал наблюдать за наступлением ночи. Джоелен сидела устроившись между моих согнутых коленей, как в кресле, она облокотилась на меня — через наши рубашки я чувствовал застежки на ее бюстгальтере. Она в очередной раз призналась мне, что давно пожалела о том, что порвала со мной, а я напомнил ей, что это я был инициатором разрыва: однажды я понял, что уже не тот, что раньше. Как угольки на барбекю — только что были оранжевыми огоньками, но не успеешь оглянуться, как они превратились в серый пепел. С этими словами я обхватил руками ее грудь, она меня не остановила. Потом она обернулась и начала меня целовать, поглаживая руками мои ноги в плотных штанах цвета хаки, а когда я возбудился, заметила: «Теперь, Сэм, я бы сказала, что ты чувствуешь себя по-другому».

Джоелен продолжает разглагольствовать об Эдвине. Я перебиваю ее:

— Ты единственная из моих девушек, которая выходит замуж.

Она смотрит на меня с искренним изумлением.

— А у тебя были другие девушки?

Несмотря на то что нам еще не подали горячее, я прошу принести чек. Я угощаю — это мой свадебный подарок, ведь обычно каждый платит за себя. Кажется, она совершенно не замечает, что лапшу и телятину со стручками гороха еще не принесли, но, с другой стороны, она вообще мало что съела.

— И не нужно отвозить меня домой, — говорю я, чувствуя, как краснею. — Я вызову Джоли или Хадли.

Насколько я успел заметить, официант — горбун, и, так как чувствую себя неловко, достаю из кошелька еще пару долларов. Вместе с чеком он приносит ананасы на шпажках и печенье с предсказанием. Джоелен смотрит на меня, и я понимаю, что она ждет, когда я разломлю печенье.

— Ты первая, — говорю я.

Словно ребенок, она ныряет пальцем в лужицу из ананасового сока и ногтем, как стамеской, разламывает печенье.

— «В твоей улыбке великая красота и удача», — читает она, довольная предсказанием. — А у тебя что?

Я разламываю печенье.

— «Куда ни поверни — везде найдешь успех», — читаю я, беззастенчиво перевирая написанное. На самом деле в предсказании говорится какая-то ерунда о гостях издалека.

Когда мы выходим из ресторана, Джоелен берет меня за руку.

— Эдвину повезло, — говорю я.

— Я зову его Эдди. — И после паузы: — Ты действительно так думаешь?

Она настаивает на том, чтобы отвезти меня в Стоу, говорит, что, возможно, это наша последняя встреча с ней в роли незамужней женщины. Я не возражаю. Где-то на полпути, в Мейнарде, она останавливается у церкви — у старой новоанглийской церкви, обшитой белыми досками, с колоннами и колокольней. Джоелен разваливается на своем сиденье и открывает люк в крыше автомобиля.

У меня такое чувство, что нужно бежать. Я беспокойно ерзаю на сиденье, открываю бардачок и роюсь в нем. Карта Мэна, губная помада, две линейки, шинный компрессор, три презерватива.

— Почему мы остановились?

— Боже, Сэм, я все время за рулем. Неужели я не могу немного отдохнуть?

— Может быть, я сяду за руль? Вылезай, садись на место пассажира, а я поведу. Тебе еще назад возвращаться.

Рука Джоелен, словно краб, шарит по приборной доске и опускается мне на бедро.

— А я никуда не спешу. — Она картинно потягивается — ее грудная клетка поднимается, а грудь выпирает из-под блузки.

— Послушай, я не могу.

— Чего не можешь? — удивляется Джоелен. — Не понимаю, чем таким мы занимаемся.

Она тянется ко мне, чтобы ослабить галстук и расстегнуть мою рубашку. Стягивая галстук через застегнутый ворот, она, словно веревкой, обматывает им свои руки, продевает в полученное кольцо мою голову и оставляет сцепленные руки на затылке. Потом притягивает меня к себе и целует.

Она божественно целуется.

— Ты же обручена, — говорю я.

Потом мои губы встречаются с ее губами, словно эхо прижимающимися к моим.

— Но я же не замужем.

С удивительной сноровкой она перебрасывает ногу через ручку переключения скоростей, поворачивается и усаживается мне на колени.

Мне кажется, что я начинаю терять контроль. Я старюсь к ней не прикасаться. Я цепляюсь за послушные крепления ремня безопасности, но она берет мои руки и кладет их себе на грудь.

— Что тебя, Сэм, останавливает? Это же я.

«Что тебя останавливает?» Ее слова повисают в воздухе. Наверное, моральные принципы. Идиотизм? В моих ушах шумит, шумит все сильнее, когда она трется об меня. Ее рука соскальзывает вниз на мои штаны, я чувствую ее ногти.

Шум в ушах и «что тебя останавливает»? В голове продолжает гудеть, и в какой-то момент я понимаю, что за происходящее не отвечаю, не отвечаю за свои руки, рвущие на ней одежду. Я чувствую вкус кожи на ее сосках, а она прижимается все крепче… Помнишь, малышка, как мы валялись на этом поле в свои пятнадцать, а перед нами, как сокровищница, — вся жизнь; и любовь нашептывала тебе в девичье ушко? Помнишь, как легко было клясться навсегда?

Когда все заканчивается, ее волосы падают на плечи, а наша одежда валяется на переднем сиденье. Она протягивает мне свои трусики, чтобы я вытерся, и улыбается, чуть приоткрыв глаза, когда вновь забирается на водительское место.

— Приятно было повидаться, Сэм, — говорит она, хотя мы еще не доехали до моего дома километров десять.

Джоелен надевает блузку, но бюстгальтер оставляет на заднем сиденье на учебниках и собирается вести машину голышом ниже пояса. Она говорит, что все равно никто, кроме меня, ничего не увидит, а потом просит подстелить мою валяющуюся на полу футболку себе под зад, чтобы не намочить красные вельветовые сиденья.

Когда она подъезжает к дому, я не целую ее на прощание. Я просто молча выбираюсь из машины.

— Можно я оставлю футболку себе? — спрашивает она, но я даже не считаю нужным отвечать. И поздравлять ее с грядущей свадьбой тоже не собираюсь — я думал, что разверзнутся небеса и меня поразит молнией. Боже мой, мы занимались этим у стен церкви!

Когда я вхожу в Большой дом, Хадли и Джоли сидят за кухонным столом и играют в карты. Ни один из них не поднимает головы, когда я швыряю галстук на пол. Срываю с себя рубашку и тоже бросаю ее так, что она скользит по линолеуму.

— Ну, — скалится Хадли, — получил свое?

— Заткнись, блин! — велю я и поднимаюсь наверх.

В душе я смыливаю целый брусок мыла и выливаю всю горячую воду, но мне кажется, что пройдет еще несколько дней, прежде чем я почувствую себя по-настоящему чистым.

14

Джейн


Перед нами словно разверзается огненная яма, окрашивая в красный, золотистый и оранжевый горные пласты. Она настолько большая, что, когда смотришь слева направо, дивишься, сомкнется ли когда-нибудь еще земля. Я уже видела это с самолета, но слишком издалека, это было скорее похоже на отпечаток большого пальца на окне. Я постоянно жду, что кто-то задернет пестрый задник: «Все-все, расходитесь, зеваки!» — но ничего подобного не происходит.

У этой смотровой площадки вдоль шоссе, граничащего с Большим каньоном, стоит много машин. Люди в послеполуденном свете щелкают вспышками фотоаппаратов, матери оттаскивают малышей от перил заграждения. Ребекка сидит на перилах. Руки она сунула под обе ноги.

— Такой огромный, — произносит она, когда чувствует мое присутствие у себя за спиной. — Вот бы забраться внутрь.

И мы пытаемся разузнать о поездках на осликах, на тех осликах, фотографии которых (а вы на них верхом) стоят на столе в гостиной, когда вы возвращаетесь домой. Однако экскурсии на сегодня уже закончены — чему я на самом деле даже обрадовалась, поскольку не испытывала сильного желания скакать на осле. С другой стороны, я согласна с Ребеккой — подобное тяжело охватить за раз. Испытываешь потребность разобрать его, увидеть по частям, как составную картинку-загадку, прежде чем рассмотреть все целиком.

Я ловлю себя на мысли, что думаю о реке, которая перерезает это произведение искусства, о солнце, которое окрашивает мир в яркие краски. Интересно, а как все это выглядело много миллионов лет назад? Кто однажды утром проснулся и воскликнул: «О, это каньон!»?

— Мама, — окликает меня Ребекка, не замечая красоты, — я есть хочу.

У ее ног крутятся маленькие ребятишки из Японии, все в одинаковой синей школьной форме. Они носятся с фотокамерами «Поляроид»: одна половина фотографирует каньон, а другая — мою дочь.

Поверх детских голов я протягиваю руки и снимаю Ребекку с перил — я и так нервничаю.

— Хорошо. Пойдем искать, где можно поесть.

Я направляюсь к машине, но внезапно вновь подхожу к заграждению, чтобы взглянуть последний раз. Гигантский. Безымянный. Можно разбиться о стены этой расщелины, и никто не найдет.

Ребекка ждет меня в машине, скрестив руки на груди.

— На завтрак мы ели только вяленую говядину.

— Ее давали бесплатно, — замечаю я. Ребекка закатывает глаза. Когда она злится, то становится раздражительной. — Ты заметила какую-нибудь вывеску по пути?

— Я ничего не видела. Только километры и километры песка.

Я вздыхаю и завожу машину.

— Привыкай. Я слышала, что путешествовать по Среднему Западу — удовольствие не из приятных.

— Мы можем просто ехать, — злится Ребекка. — Пожалуйста.

Через несколько километров мы проезжаем мимо голубого металлического указателя в форме стрелочки «У Джейка». Ребекка пожимает плечами, что означает: «Да, поворачивай».

— «У Джейка», если я правильно понимаю, это название закусочной, — говорю я.

Как ни удивительно, но окрестности Большого каньона ужасны. Пыльные равнины, как будто всю красоту всосала в себя главная достопримечательность местности. Можно проехать десятки километров по шоссе и не увидеть ни одного оазиса или намека на цвет.

— «У Джейка»! — восклицает Ребекка, и я жму по тормозам.

Мы разворачиваемся в пыли на сто восемьдесят градусов — перед нами небольшая лачуга, которую я проехала. Больше ни одной машины не видно, да и «У Джейка» сложно назвать закусочной. На самом деле это летное поле и вяло работающий вхолостую крошечный самолет вдали.

К нашей машине медленно подходит мужчина в очках. У него очень короткие желтые волосы.

— Добрый день. Хотите полетать?

— Нет, — поспешно отказывается Ребекка.

Он протягивает ей руку мимо меня.

— Меня зовут Джейк Физерс. Честное слово.

— Поехали, — командует Ребекка. — Это не закусочная.

— Я летаю через каньон, — продолжает Джейк, как будто мы слушаем. — Самые низкие цены. Ничего подобного вы никогда не видели. — Он подмигивает Ребекке. — Пятьдесят долларов с носа.

— И сколько это занимает по времени? — интересуюсь я.

— Мама, — просит Ребекка, — пожалуйста!

— Как получится, — отвечает Джейк.

Я выбираюсь из машины. Ребекка, ругаясь, остается на месте. Стоящий в отдалении самолет, похоже, начинает катиться вперед.

— Ты не видела каньон, если не взглянула на него изнутри. Пока не посмотришь, не поверишь.

Я ни капли не шучу.

— У нас нет денег, — сердится Ребекка.

Я засовываю голову в окно.

— Тебе не обязательно лететь.

— На этом самолете я не полечу.

— Понимаю. Но ты не возражаешь, если я слетаю? — Я наклоняюсь еще ближе, чтобы нас не услышали. — На осликах мы поехать не можем, и я подумала, что одна из нас обязательно должна это увидеть. Мы так долго сюда добирались, и, ты же понимаешь, пока не увидишь — не можешь сказать, что была в Большом каньоне…

— …пока не посмотришь на него изнутри, — заканчивает за меня Джейк и приподнимает воображаемую шляпу.

Ребекка вздыхает и закрывает глаза.

— Спроси, нет ли у него чего-нибудь поесть.

Через несколько минут дочь уже машет мне, сидя на капоте автомобиля, а Джейк поднимает меня ввысь на своей «Сессне». Я не верила, что эта хитрая штука с поржавевшими стойками и помятым пропеллером может взлететь. Приборная панель — ее я безошибочно угадываю по мигающим лампочкам и радарам — не сложнее, чем приборный щиток автомобиля-универсала. Даже дроссельный рычаг, который Джейк переключает при взлете, напоминает ручку управления кондиционером.

Когда мы отрываемся от земли, я больно ударяюсь головой о металлическую раму самолета. Я удивлена тем, как трясет в самолете, как будто в воздухе тоже есть ухабы. В следующий раз нужно не забыть принять противорвотное. Джейк что-то говорит, но из-за гула двигателя я его не слышу.

Из этого пластмассового пузыря мне видна вся панорама — деревья, шоссе, Ребекка, которая становится все меньше и исчезает из виду. Я вижу землю, бегущую под нами, а потом неожиданно больше ничего этого нет.

Меня охватывает паника, кажется, что мы сорвались со скалы, — но мы никуда не падаем. Поворачиваем вправо, и я вижу периметр этого прекрасного разлома, каким мне еще не доводилось его видеть, — гребни и слои настолько близко, что становятся настоящими. Мы пролетаем над озерами в долине каньона — изумруды, которые становятся все больше, когда мы спускаемся. Мы пролетаем над пиками и желобами; с гудением проносимся над изрезанными горами. Под нами в какой-то момент появляется зеленая деревушка — вибрирующий выступ, усеянный красными крышами домов и сколоченными на скорую руку ограждениями ферм. Я ловлю себя на том, что хочу попасть в эту деревушку; хочу узнать, каково жить в тени естественных стен.

Мы слишком быстро поворачиваем назад — солнце омывает нас своим светом, настолько ярким, что мне приходится закрыть глаза. Я делаю глубокий вдох, пытаясь вобрать носом это восхитительное открытое пространство, где нет твердой опоры, где когда-то текла вода. Когда мы по дороге назад пролетаем над краем обычной земли, я вижу сидящую на капоте нашей машины Ребекку. Джейк приземляется, а я продолжаю задаваться вопросом, какие города и изваяния залегают в миллионе километров под морем.

15

Джоли


Милая Джейн!

Я убирал в шкафу, с нетерпением ожидая твоего приезда, и отгадай, что нашел? Прибор, имитирующий шум моря. Представляешь, он все еще работает! Помнишь? Вставляешь в розетку — и твою комнату, ударяясь о стены, наполняет шум океана. Мама купила его для меня, когда я стал плохо спать. В те времена в новинку было устройство, которое имитировало естественные звуки и могло бы заглушить звуки дома, разрушающегося до основания.

Когда мне было девять, а тебе тринадцать, ссоры становились все громче — они стали настолько громкими, что мансарда ходила ходуном, а луна пряталась. «Сука! — кричал отец. — Шлюха!» Тебе пришлось объяснить мне, как пишутся эти слова, смысл которых я узнал от плохих девочек в школе. По понедельникам и четвергам отец приходил домой пьяным, от него несло силосом. Он рывком распахивал дверь и так тяжело ступал, что трясся потолок (пол в наших спальнях). А когда тебе девять и ты находишься в комнате, где начинают двигаться висящие на стене трафареты больших кораблей — то ли от страха, то ли от шока, то ли от того и другого, меньше всего хочется сидеть там одному. Я ждал, пока берег будет чист, когда мамин плач заглушит звук моих шагов, и бежал в твою комнату, такую спокойную, розовую, наполненную тобой.

Ты ждала меня, не ложилась спать. Поднимала одеяло, чтобы я под него забрался, обнимала меня, когда мне нужна была твоя поддержка. Иногда мы включали свет и играли в «Старую деву». Иногда придумывали истории о привидениях или распевали песенки из телевизионной рекламы, но бывали времена, когда нам оставалось только слушать. И тогда мы слышали, как мама взбирается по лестнице наверх и запирает за собой дверь спальни. За ней, метая громы и молнии, шел отец, и через несколько минут нам приходилось затыкать уши. Мы выбирались из твоей комнаты, на цыпочках спускались вниз в поисках следов ссоры — разбитой вазы, окровавленной салфетки, и тогда мы задерживались подольше. Но чаще всего мы ничего не находили — обычная гостиная, которая создавала иллюзию того, что мы обычные счастливые американские дети.

Когда несколько месяцев спустя мама застала меня в твоей комнате — так случилось, что в то утро мы проснулись позже, чем она, — отцу она говорить ничего не стала. Она перенесла меня, сонного, в мою комнату и велела никогда больше по ночам не ходить к тебе. Но когда все повторилось, мне даже пришлось расплакаться, чтобы меня выслушали. Отец прибежал наверх и рывком открыл дверь моей комнаты. И не успел я задуматься о последствиях, как ты протиснулась под его рукой и встала рядом со мной. «Уходи, папа, — сказала ты. — Ты не ведаешь, что творишь».

На следующий день мама купила мне это устройство. В каком-то смысле оно работало — я мало что слышал из их перебранок. Но я не мог уткнуться тебе в шею, пахнущую детским шампунем и тальком, не мог слышать твой голос, напевающий мне колыбельные. Мне осталось одно утешение — смежная стена у наших комнат, в которую я мог поскрестись условным сигналом, а ты мне ответить. Это единственное, что мне оставалось, да еще шум воды, где нет ни души, шум, который настойчиво вытеснял глухие звуки, когда отец бил маму, а потом обижал тебя, снова и снова.

Сверните на шоссе 89 до Солт-Лейк-Сити. Там есть вода, которую нельзя увидеть. Передавай привет Ребекке.

Как всегда ваш, Джоли.

16

Ребекка



25 июля 1990 года


Когда я вижу свое отражение в окне грузовика, то понимаю, почему никто не останавливается, чтобы меня подвезти. Я три часа шла под дождем и еще даже до шоссе не дошла. Волосы прилипли к голове, а лицо напоминало яйцо всмятку. Руки и ноги в грязи: я похожа скорее на ветерана вьетнамской войны, а не на человека, который путешествует автостопом.

— Слава богу, — бормочу я себе под нос, и изо рта у меня вырывается облачко пара. Массачусетс это вам не Калифорния. На улице градусов десять, не больше, и хотя стоит июль, только-только рассвело.

Меня больше не пугают дальнобойщики — после того, как я пересекла всю страну. В большинстве своем они не такие уж и страшные, как кажутся, как и так называемые крутые ребята в школе, которые отказываются бить первыми. Водитель этого грузовика выбрит наголо, от макушки вдоль шеи у него вытатуирована змея. Я улыбаюсь ему.

— Пытаюсь добраться до Нью-Гэмпшира.

Водитель недоуменно таращится, как будто я назвала штат, о котором он раньше никогда не слышал. Он что-то громко произносит, явно обращаясь не ко мне, и неожиданно на пассажирском сиденье появляется еще один человек. Я не сразу понимаю, кто это — парень или девушка, но такое впечатление, что этот человек только-только проснулся. Она — нет, все-таки он — взъерошивает волосы, сморкается, прочищая нос. Меня вновь пробивает дрожь — я понимаю, что для меня в кабине места нет.

— Слушай, — говорит водитель, — а ты, случайно, не из дома сбежала?

— Нет.

— Она что, дура? — Он искоса смотрит на меня. — Мы несовершеннолетних не подвозим.

— Несовершеннолетних? Мне восемнадцать. Я просто сейчас так выгляжу. Уже несколько часов голосую.

Парень на пассажирском сиденье в рубашке «Уайт снейк» с обрезанными рукавами поворачивается в мою сторону и усмехается. Двух передних зубов у него не хватает.

— Восемнадцать, говоришь? — Сейчас я впервые понимаю, что значит, когда тебя раздевают глазами. Скрещиваю руки на груди. — Пусть лезет в кузов, Спад. Поедет с остальным мясом.

Оба начинают истерически хохотать.

— В кузов?

Парень в «Уайт снейк» указывает большим пальцем.

— Подними щеколду и хорошо запри за собой изнутри. И, — он высовывается из окна настолько, что я чувствую в его дыхании запах шоколада, — мы скоро сделаем остановку, крошка. Чтобы немного передохнуть. Очень скоро.

Он хлопает по ладони своего напарника и поднимает окно.

Белый кузов грузовика без каких-либо опознавательных знаков, поэтому я не знаю, чего ожидать от его содержимого. Чтобы открыть щеколду, мне приходится всем своим весом повиснуть на металлической ручке. Я понимаю, что дальнобойщики спешат, поэтому быстро забираюсь внутрь и закрываю дверь с помощью веревки, которую приладили к внутренней обивке кузова.

Окон здесь нет. Темно, хоть глаз выколи, и ужасно холодно. Я вытягиваю руки, как слепец, и нащупываю куриные тушки в полиэтилене и бифштексы на кости. Грузовик подскакивает на ухабах. Через стену из сырого мяса я слышу, как парень в рубашке «Уайт снейк» подпевает песням «Ганз эн Роузес».

Мне кажется, что я умру, сейчас мне намного страшнее, чем ночью на пустынной дороге. Я замерзну до смерти, и когда через два часа они откроют щеколду, я буду синей и скрюченной, как зародыш. «Думай, — велю я себе. — Шевели мозгами. Как, черт возьми, живут эскимосы?»

И я вспоминаю. Еще в пятом классе мы изучали эскимосов, инуитов, и я спросила мисс Клиари, как им удается не замерзнуть в доме изо льда. «Они разводят костер», — ответила она. Хотите верьте, хотите нет — но изо льда строят дом. Необычный дом, но все-таки дом. Он сохраняет тепло их тел.

В кузове мало места для маневров, но мне хватает. Я опускаюсь на корточки, боясь упасть в движущемся автомобиле. Тушка за тушкой я перекладываю мясо от стен грузовика себе за спину, оставляя крошечное пространство для собственного тела. Действовать становится легче, когда глаза привыкают к темноте. Я обнаруживаю, что если перекладывать тушки вырезкой, то стены импровизированного домика не рушатся.

— Чем ты там занимаешься, лапочка? — слышу я. — Готовишься к встрече со мной?

А потом раздается грубый голос водителя:

— А ну-ка заткнись, Эрл, или я брошу тебя в кузов, чтобы остыл.

Я забираюсь в крошечное убежище, которое соорудила, и крепко обхватываю себя руками. «Скоро, — думаю я, — меня уже будут греть другие руки». Не знаю, стало ли теплее, но мне кажется, что стало, — а это совсем другое дело.

Я знаю: это она. Это она велела Сэму избавиться от Хадли. Зачем же еще ему уезжать? Он был счастлив на ферме, и Сэм с ним отлично ладил, не было никаких проблем. Во всем виновата моя мать: она вбила себе в голову, что может вершить судьбы других, и искренне считает, что права.

Она думает, что прилично бегать и глупо хихикать вместе с Сэмом, да? Но я полюбила — по-настоящему полюбила, понимаете! — и это конец света. Между мной и Хадли на самом деле возникло нечто особенное. Я знаю, что говорю. Где-то с неделю у меня был жених в школе — здесь совершенно другое. Хадли рассказал мне, как его отец умер за работой прямо у него на глазах, о том, как он чуть не утонул в проруби. Он рассказал мне о том случае, когда украл пачку печенья из «Уолмарта» и не мог заснуть, пока не вернул ее назад. Иногда он плакал, делясь со мной такими подробностями. Он сказал, что такой, как я, больше нет.

Мы обязательно поженимся — разве в Миссисипи не расписывают в пятнадцать лет? И у нас будет собственная ферма. Будем выращивать клубнику и бобы, помидоры черри и яблоки, и, надеюсь, никакого ревеня. У нас будет пятеро детей. Если все пятеро пойдут в Хадли, я не расстроюсь, если только у меня будет одна маленькая доченька. Я всегда хотела иметь свою копию.

На выходные я стану приглашать отца, чем буду невероятно злить маму. А когда они с Сэмом приедут к нам в гости — мы им не откроем. Мы натравим на нее доберманов. А когда она будет стоять у машины и молить о прощении, мы врубим на улице стереоколонки, чтобы заглушить ее мольбы голосами Трэйси Чэпмена, «Буффало Спрингфилд» и остальных исполнителей баллад, которые так любит Хадли.

Он приходил ко мне перед отъездом. Незаметно пробрался ко мне в комнату, прижал палец к моим губам, чтобы я сохраняла молчание. Он сказал мне, что вынужден уехать, потом стянул сапоги и юркнул ко мне под одеяло. Положил руки поверх моей ночной рубашки. Я сказала, что они холодные, а он засмеялся и прижимал их к моему животу, пока они не согрелись.

— Я не понимаю, — шептал он, — мы вместе с Сэмом уже больше пятнадцати лет. Он мне ближе, чем родной брат. Здесь мой дом.

Мне показалось, что он плачет, а слез его я видеть не хотела, поэтому не поворачивалась к нему лицом. Он сказал:

— Я вернусь за тобой, Ребекка. Я не шучу. Я никогда не встречал такой девушки, как ты.

По-моему, именно так он и сказал.

Но я не собираюсь сидеть и ждать, пока моя мама в кухне будет чистить яблоки с Сэмом или массировать ему после обеда ноги. Я не собираюсь сидеть и ждать, делая вид, что ничего не произошло. По всей видимости, ей плевать на меня, в противном случае она бы не выгнала Хадли.

Однажды я сказала Хадли:

— Я понимаю, что ты мне почти в отцы годишься.

Я к тому, что десять лет — большая разница. А он успокоил меня, что я не обычная пятнадцатилетняя девочка. В Стоу пятнадцатилетние подростки читают «Тайгер Бит»[3] и ходят по бостонским магазинам, чтобы поглазеть на звезд мыльных опер. Я ответила ему, что Стоу отстал уже года на три: в Сан-Диего этим занимаются двенадцатилетние. А Хадли согласился:

— Что ж, наверное, этим девочкам и есть по двенадцать.

Я верю в любовь. Считаю, что любовь — как удар обухом по голове, как будто из-под ног у тебя выдернули ковер. И любовь, как ребенок, требует к себе ежеминутного внимания. Когда я стою рядом с Хадли, мое дыхание учащается. Колени дрожат. Если сильно потереть глаза, в уголках я вижу его образ. Мы были вместе целую неделю!

Пока между нами ничего не было. Мы были очень близки к этому — как тогда на сеновале на попонах. Но именно он продолжает меня отталкивать, что вы на это скажете? Мне казалось, что всем парням только секс и нужен, — вот еще одна причина, по которой он сводит меня с ума. Он говорил:

— Неужели ты не хочешь еще на пару дней продлить свое детство?

Мама рассказала мне о сексе, когда мне исполнилось четыре. Начала она так: «Когда мужчина и женщина очень сильно любят друг друга…», но потом запнулась и поправила себя: «Когда мужчина с женщиной состоят в браке и очень сильно любят друг друга…» По-моему, она не поняла, что я уловила ее оговорку. Я не должна заниматься сексом вне брака — для меня это просто не имеет никакого смысла. Во-первых, большинство старшеклассниц уже имели сексуальные отношения до окончания школы и лишь малая толика забеременела — мы же не дуры. И во-вторых, брак не венец всей жизни. Можно быть замужем, но, как по мне, это абсолютно не означает, что ты любишь мужа.

Наверное, я ненадолго заснула в своей куриной хижине. Когда я просыпаюсь, то не могу сразу сказать, то ли у меня перед глазами мерцает, то ли открывается дверь, впуская полоску света. Что бы это ни было, оно быстро исчезает, и слишком поздно (проходит несколько секунд) я понимаю, что машина стоит.

В кузове парень-сменщик рушит стену изо льда с силой, достойной супергероя. В темноте его зубы отливают голубым, как вспышки молнии. Я вижу его ребра.

— Ты что-то затихла, — произносит он, обнаруживая меня.

Я не настолько испугана, как должна бы. Может быть, прикинуться мертвой? Но я не уверена, что это его остановит.

— Давай поиграем в игру. Я первый.

Он стягивает футболку, обнажая мерцающую во тьме кожу.

— Где мы?

Я надеюсь, что у «Макдоналдса», где, если я закричу, есть шанс, что меня услышат.

— Если будешь хорошей девочкой, я выпущу тебя погулять. — Он обдумывает сказанное и смеется собственной остроте, делая шаг вперед. — Хорошей девочкой. — Он толкает меня в плечо. — Твой черед, детка. Рубашку. Снимай рубашку.

Я собираю всю слюну во рту и плюю ему на грудь.

— Ты свинья! — заявляю я.

Поскольку его глаза еще не привыкли к темноте, у меня есть преимущество. Пока он осмысливает мой поступок, я протискиваюсь мимо него и бросаюсь к щеколде на двери. Он хватает меня за волосы, сдавливает горло, прижимает к холодной-холодной стене. Свободной рукой он хватает меня за руку и прижимает ее к низу живота. Через джинсы я чувствую, как подергивается его плоть.

С силой, которая удивляет меня саму, я поднимаю колено и ударяю его. Схватившись за пах, он заваливается на тушки бройлеров и бифштексы на кости.

— Маленькая сучка! — взвывает он.

Я рывком поднимаю щеколду, выбегаю наружу и врываюсь в ресторан быстрого питания.

Прячусь в женском туалете, решив, что это самое безопасное место. Войдя в кабинку, я запираюсь изнутри и сажусь, поджав ноги, на унитаз. Я считаю до пятисот, старясь не обращать внимания на людей, дергающих замок снаружи, чтобы понять, не занят ли туалет. Клянусь, больше с мужчинами я не поеду. Я не могу этого себе позволить.

Когда опасность минует, я выхожу из кабинки и становлюсь перед умывальниками. Теплым хозяйственным мылом смываю грязь с рук и ног, умываюсь, потом подставляю голову под сушку. Волосы превратились в сосульки. Когда я высовываю голову из двери туалета, сюда входит старушка в зеленом шерстяном костюме, в фетровой шляпке в тон и с ниткой жемчуга на шее.

Они уехали. Я оглядываю ресторан, чтобы понять, в каком мы городе, но подобные рестораны все на одно лицо. Работник месяца: Вера Круз. Мы используем постное мясо, обжаренное на огне, а не на сковороде.

Из женского туалета выходит прилично одетая старушка.

— Прошу вас, пожалуйста, помогите мне, — подхожу я к ней.

Она оценивающе смотрит на мою одежду, решая, разговаривать со мной или нет. И лезет за кошельком.

— Нет, нет, деньги мне не нужны, — говорю я. — Понимаете, я пытаюсь добраться в Нью-Гэмпшир. Там живет моя мама, она очень больна. Мой приятель вез меня из школы-интерната, где мы вместе учимся, но мы повздорили, и он оставил меня здесь.

Я отворачиваюсь, затаив дыхание, как будто всхлипывая.

— А в какую школу ты ходишь, милая? — спрашивает старушка.

Я не знаю, что ответить. Единственные известные мне школы находятся в Калифорнии.

— В бостонскую, — улыбаюсь я.

Чтобы как-то отвлечь ее, я, качнувшись, опираюсь о стену. Старушка протягивает мне руку, чтобы я не упала. Я с благодарностью беру ее теплую костлявую руку.

— Простите. Мне что-то нехорошо.

— Представляю! Я довезу тебя до Лаконии, а там посмотрим, нельзя ли посадить тебя на автобус.

Все дело в том, что я на самом деле неважно себя чувствую. Когда я чуть не упала в обморок, я почти не симулировала. Глаза ужасно пекут, а во рту привкус крови. Когда пожилая женщина, которая представилась как миссис Фиппс, протягивает мне руку, чтобы отвести к машине, я с радостью цепляюсь за нее. Вытягиваюсь на заднем сиденье, укрываюсь, как одеялом, жакетом от «Диор» и засыпаю.

Когда я просыпаюсь, миссис Фиппс пристально смотрит на меня в зеркало заднего вида.

— Проснулась, милая. Уже начало одиннадцатого. — Она улыбается и молодеет на глазах. — Тебе лучше?

— Намного чудеснее.

Эту фразу я однажды слышала в старом фильме, и мне всегда хотелось вставить ее в разговор.

— Похоже, у тебя температура, — невозмутимо констатирует она. — У тебя щеки горят. — Я сажусь и смотрю в зеркало. Она права. — Я тут размышляла. Ты похожа на студентку из Виндзора. Я угадала?

Я понятия не имею, как выглядит студентка из Виндзора, поэтому улыбаюсь.

— Еще бы!

— Я занималась у мисс Портер. Но, конечно же, с тех пор прошло уже много лет. — Она останавливает машину у торгового центра, посреди которого стоит странный киоск. — Это Лакония. Ты почти всю дорогу проспала. Где живет твоя мама?

Я секунду непонимающе смотрю на нее, пока не вспоминаю свои слова.

— В Кэрролл, в Уайт-Маунтинс.

Миссис Фиппс кивает и велит мне посидеть в машине. Возвращается она с билетом на автобус и хрустящей десятидолларовой банкнотой.

— Поедешь на автобусе, милая. А это на тот случай, если чего-нибудь захочешь по дороге.

Когда я выбираюсь из машины, она походя, безразлично гладит меня по спине, как погладила бы кота, и дает последние инструкции. Ее лицо напоминает сморщенную сливу. Она передает привет моей маме, а потом садится в свою «тойоту» и, махнув рукой, уезжает. Мне плохо оттого, что она уезжает. Мне плохо, потому что я солгала. Мне плохо оттого, что эта добрая пожилая женщина едет одна в десять часов вечера по той же дороге, что и заводящиеся с пол-оборота дальнобойщики-извращенцы.


Согласно адресной книге Хадли проживает на Сэндкасл-лейн, 114. Это длинный простой одноэтажный дом, выкрашенный в зеленый цвет, как будто выброшенный торнадо к подножию огромной горы. Эта гора находится у Хадли на заднем дворе, а если встать поближе, то создается впечатление, что дом построен прямо в естественной стене из камня. Звонка на двери нет, только молоток в форме лягушки. Я знаю, что мне откроет Хадли, — не зря же я проделала весь этот путь.

Я вижу его глаза — вначале нежные, землистого цвета, потом приобретающие грозовой оттенок. Когда они видят меня, то просто вылезают из орбит.

— А ты что здесь делаешь? — улыбается Хадли.

Он распахивает дверь-ширму и выходит на крыльцо. Объект моей любви. Он заключает меня в объятия и приподнимает от земли, чтобы наши глаза оказались на одном уровне.

— Удивлен?

— Еще бы! — Хадли нежно касается моего лица подушечками пальцев. — Поверить не могу, что ты здесь. — Он вытягивает шею, чтобы выглянуть за перила крыльца. — А с тобой кто?

— Я приехала одна. Сбежала.

— Нет, Ребекка! — Он опускается на ржавый металлический стул. — Ты не можешь здесь оставаться. Как ты думаешь, где в первую очередь будут искать?

От осознания сказанного меня опять качает: неужели все напрасно?

— Меня чуть не изнасиловали, — заливаюсь я слезами. — Мне кажется, я заболела, я не хочу жить у Сэма без тебя. — Из носа течет, и я вытираю его рукавом. — Ты не рад, что я здесь?

— Тс-с… — Он притягивает меня к себе и ставит между коленями. — Разумеется, я рад. — Он целует меня в губы, глаза и лоб. — Ты вся горишь. Что с тобой?

Я рассказываю ему о своем путешествии, все без утайки — в какой-то момент он ударяет кулаком в дверную коробку, а потом смеется.

— Все равно нужно тебя отсюда увести, — настаивает он. — Сэм будет искать.

Он велит мне подождать на крыльце, а сам исчезает внутри дома. Через окно, в уголке, я вижу, что по телевизору показывают телесериал «Сумеречная зона», пушистые розовые тапочки у тахты и квадрат стеганого оранжевого халата.

— Кто там? — слышу я чей-то голос.

Хадли возвращается с двумя одеялами, буханкой хлеба, пластмассовым стаканчиком и тремя банками лапши быстрого приготовления «Шеф Боярди». Все это он запихивает в рюкзак.

— Я сказал маме, что ко мне зашел приятель. И мы идем в бар. Поэтому она не будет волноваться, а если ее станут расспрашивать — ничего не расскажет.

Хадли берет меня за руку и ведет на задний двор, прямо к подножию этой горы.

— Сюда, — говорит он.

Он ставит мою ногу в расщелину и показывает, как взбираться дальше.

На гору Обмана взбираться не слишком трудно. Она выравнивается, потом превращается в плоскую равнину, а после вновь поднимается метра на три, и так далее до самого верха. С высоты птичьего полета гора, должно быть, напоминает египетские пирамиды. Хадли несет рюкзак и карабкается следом за мной, страхуя, чтобы я не упала, — с гордостью могу сказать, что я не упала. Так мы взбираемся где-то час, освещаемые только светом луны.

Хадли выводит меня на небольшую полянку на холмике между трех сосен. Он обводит меня по периметру этой полянки, а потом обнимает за талию, и мы подходим к северному углу. Тут резкий обрыв, метров тридцать, наверное, а внизу пещера с журчащей рекой.

Пока Хадли устраивает для нас ночлег, я сижу на краю утеса, болтая ногами. Высоты я не боюсь, высота меня пленяет. Я бросаю веточки и камешки, каждый раз все больше, и пытаюсь сосчитать, как быстро они долетят вниз и ударятся о камни.

— Ужин готов, — возвещает Хадли, и я поворачиваюсь к полянке.

Он расстелил одно одеяло прямо на сосновых иголках, соорудив удивительно мягкий матрас. В центре стоит свеча (я не видела, что он брал свечу, наверное, она лежала у него в кармане) и банка с равиоли.

— А вилки-то я забыл, — говорит он, берет банку и кормит меня из рук. Макароны холодные, с металлическим привкусом, невероятно вкусные. — А теперь пообещай, что не встанешь ночью пописать и не ошибешься, куда повернуть!

Хадли растирает мои руки, скрюченные от холода. Зуб на зуб не попадает.

— Я без тебя никуда не пойду, — обещаю я. — Серьезно.

— Тс-с… — Хадли смотрит на меня, как будто знает, что ему предстоит сдавать экзамен на то, насколько хорошо он запомнил форму моего рта, цвет моих глаз. — Они не знают тебя такой, какой знаю тебя я, — произносит он. — Они ничего не понимают. — Он ложится на живот и прижимается щекой к моему бедру. — А план у нас такой: мы здесь переночуем, а завтра утром я возьму грузовик и отвезу тебя назад в Стоу. Если ты поговоришь с мамой — когда она увидит, что мы вернулись по доброй воле, — думаю, все решится.

— Я туда не вернусь, — говорю я. — Я ненавижу ее за то, что она сделала.

— Ребекка, прекрати! Все совершают ошибки. Ты ее винишь? Если бы твоя дочь встречалась с парнем на десять лет старше себя, разве бы ты не волновалась?

Луна танцует в его волосах.

— На чьей ты стороне? — возмущаюсь я, но он целует мое колено, это чувствительное к щекотке место, и я не могу долго на него сердиться.

Я ложусь рядом с ним, чувствую, как его руки обвивают мое тело, и впервые за много часов согреваюсь. Он снимает пиджак и неловко накидывает его мне на плечи, а когда мы сталкиваемся лбами — заливается смехом. Когда он целует меня, я думаю о запахе свежевыжатого сока и о том, как жалеешь о лете, особенно когда знаешь, что оно скоро закончится.

Я расстегиваю пуговицы на фланелевой рубашке Хадли и нежно прижимаюсь к нему. Волосы у него на груди необычного рыжеватого оттенка. Они вьются спиральками, которые напоминают навигационные карты моего отца. Я поглаживаю волоски в противоположном направлении, заставляя их встать дыбом. Он поет мне.

Вскоре мы подходим к точке, к которой уже приближались, — на нас остаются только трусы. Руки Хадли обхватывают меня и гладят по спине.

— Пожалуйста, — прошу я его. — Я больше не хочу быть ребенком.

Хадли улыбается и убирает волосы у меня со лба.

— Ты уже не ребенок.

Он целует меня в шею, потом целует мою грудь, живот, бедра, опускается все ниже…

— Что ты делаешь? — шепчу я, но на самом деле, скорее, обращаюсь к себе самой.

Я чувствую, как что-то начинается, возникает какая-то энергия: кровь отливает от кончиков пальцев, и эта энергия неожиданно начинает отрываться. Я приподнимаю голову Хадли за волосы и царапаю его шею. Я боюсь, что больше никогда не увижу его лица. Но потом он скользит вверх по моему телу, входит в меня, и мы двигаемся, словно плывем под парусом, словно летим по ветру. Он целует меня по-взрослому, в губы, и к моему величайшему изумлению, они имеют привкус океана.



Мы не слышим, как они подходят. Просто открываем глаза и видим, что они стоят вокруг: егерь, Сэм и мой отец.

— Господи, Хадли! — восклицает Сэм.

Хадли вскакивает от неожиданности. На нем одни трусы. Я заворачиваюсь в рубашку, а ноги накрываю одеялом. Я вижу всех как в тумане; у меня глаза словно песком засыпаны.

— Хадли, — говорю я, и этот голос совершенно не похож на мой. — Познакомься, это мой папа.

Не зная, как поступить, Хадли протягивает руку. Отец на рукопожатие не отвечает. Я удивлена, увидев отца в подобном окружении. На нем брюки от костюма и рубашка поло, на ногах коричневые мокасины. Как он смог взобраться сюда в обуви с такой подошвой?

Я так тяжело опускаюсь назад на землю, что ударяюсь головой. Егерь единственный, кто обращает на меня внимание и спрашивает, как я себя чувствую.

— Сказать по правде, — отвечаю я, — не знаю.

С его помощью я пытаюсь сесть, но в ушах стреляет, а в глазах режет. Хадли опускается рядом со мной на колени. Он просит егеря отвести меня в сторону.

— Убери к черту руки! — кричит папа. — Не прикасайся к ней!

Сэм, который стоит рядом с Хадли, уверяет друга, что так будет лучше для всех.

— Да что ты знаешь! — набрасывается Хадли на Сэма.

Мне с трудом удается сконцентрироваться на разворачивающейся на моих глазах сцене. Я слышу произнесенные окружающими слова лишь спустя несколько секунд. Солнце плавает между их лицами, обесцвечивая их подобно испорченным фотографиям. Я изо всех сил стараюсь поймать взгляд Сэма — самое яркое, что есть у меня перед глазами. Рядом с Сэмом отец кажется маленьким, двухмерным, как бумажная кукла.

— Ребекка! — Голос отца доносится, как из туннеля. — Ты как? Он тебя обидел?

— Он никогда бы ее не обидел. — Сэм наклоняется ко мне, его лицо искажено, как в объективе фотоаппарата. — Ты можешь встать?

Я качаю головой. Хадли обхватывает меня руками за плечи, невзирая на запрет отца, хотя я все равно не помню его слова. Он так близко, что я могу прочесть его мысли. Он думает: «Я люблю тебя. Не забывай этого».

— Дайте мне сказать, — шепчу я, но, похоже, меня никто не слышит.

— Послушайте, она приехала ко мне. На попутках. Сегодня мы собирались вернуться и все решить! — Его голос звучит слишком громко.

— Хадли, — медленно говорит Сэм, — мне кажется, будет лучше, если ты отпустишь Ребекку с нами. А сам пока останешься здесь.

— Дайте мне сказать, — повторяю я.

Но меня опять никто не слышит. Меня пронзает мысль, что я больше не смогу говорить.

Хадли встает и отходит в сторону. Когда он оборачивается, я вижу, что вены у него на лбу повздувались и посинели. Он пристально смотрит на Сэма.

— Ты же знаешь меня. Ты же знаешь меня всю жизнь. Поверить не могу… — Он переводит взгляд на моего отца. — …поверить не могу, что ты — ты! — мог во мне усомниться. Ты же мой друг, Сэм. Ты мне как брат. Я не говорил, чтобы она приезжала. Я бы никогда так не поступил. Я не стану убегать и не позволю вам ее забрать. Господи, Сэм, я люблю ее!

Едва держась на ногах, я бросаюсь к Хадли. Он сжимает меня в объятиях — мое лицо у него на груди — и шепчет мне в макушку слова, которых я не слышу.

— Отпусти ее, ублюдок! — велит отец. Сэм кладет руку ему на плечо, но отец ее стряхивает и вопит: — Отпусти мою дочь!

— Отдай ее нам, Хадли, — негромко просит Сэм.

— Мистер… — говорит егерь, и это первое слово, которое я слышу отчетливо.

— Нет, — шепчу я Хадли.

Он опускается на колени и обхватывает мое лицо руками.

— Не плачь. Когда плачешь, ты похожа на луковицу, а твой нос становится таким длинным…

Я поднимаю глаза.

— Так-то лучше. Я же обещал, что приеду за тобой, помнишь? А отец проделал долгий путь, чтобы с тобой повидаться. Поезжай домой.

Его голос обрывается, он тяжело сглатывает. Я провожу пальцем по его шее.

— Тебе нужно показаться врачу. Возвращайся к Сэму, поправляйся, а я приеду за тобой. Как я и обещал, мы все решим. Поезжай с ними.

— Отдай ее нам, — снова просит Сэм.

Я уверена, что если спущусь с этой горы без Хадли, то больше его не увижу.

— Не могу, — отвечаю я.

И это правда. Он остался единственным, кто меня любит. Я обхватываю Хадли за талию и прижимаюсь к нему.

— Ты должна вернуться с ними, — нежно уговаривает он. — Разве ты хочешь меня огорчить? Хочешь?

— Нет, — отвечаю я, цепляясь за него.

— Ребекка, поезжай, — повторяет Хадли уже громче. Он берет меня за руки.

— Не поеду.

Слезы бегут у меня по лицу, из носа течет, но мне наплевать. «Не поеду», — говорю я себе. Не поеду.

Хадли смотрит на небо и вдруг отталкивает меня от себя. Он толкает меня так сильно, что я отлетаю на метр на камни, прямо в грязь. Он толкает так сильно, что, когда меня не оказывается рядом, теряет равновесие.

Я пытаюсь схватить его, но лежу слишком далеко. Я ловлю воздух, а он падает со скалы.

Он падает так медленно, делает кульбиты, как акробат-новичок… Я слышу шум реки, который слышала прошлой ночью до того, как в моей руке забилось его сердце. Едва слышный, как дыхание. Я слышу, как он ударяется о камни и бегущую внизу реку.

После этого все, что накопилось у меня внутри, рассыпается. Это нельзя выразить словами. Это аккорд, который раздается, когда нож пронзает твою душу. И только теперь, сраженные этим звуком, все прислушиваются ко мне.

17

Оливер


Почему-то именно в Кэфри, штат Аризона, у меня заканчивается бензин, и приходится, изнемогая от зноя, почти километр идти пешком до ближайшей заправочной станции. Это не семейная станция, как я ожидаю, а приличное заведение фирмы «Тексако» из металла и хрома. На заправке только один оператор.

— Здравствуйте, — приветствует он, когда я подхожу.

Он не поднимает на меня глаза, поэтому у меня есть возможность рассмотреть его первым. У него длинные каштановые волосы и уродливые прыщи; я дал бы ему лет семнадцать.

— Вы не местный.

— Правда? Как вы догадались? — язвительнее, чем требовалось, говорю я.

Парень смеется в нос и пожимает плечами. Похоже, он на самом деле раздумывает, что же ответить на мой риторический вопрос.

— Я всех здесь знаю.

— Как вы проницательны, — улыбаюсь я.

— Проницателен, — повторяет он, примеривая слово на язык.

Как будто вспомнив свои обязанности, он вскакивает с сорокалитровой канистры, на которой сидел, и интересуется, чем может мне помочь.

— Налей-ка бензинчика, — прошу я. — Моя машина недалеко отсюда.

Он сосредоточивает свое внимание на моей канистре — подарке от банка, где у нас с Джейн открыты счета. Он называется «Марин Мидлэнд Бэнк», логотип у банка — нарисованный обтекаемый водой кит, и мы выбрали именно этот банк по велению сердца.

— Вот так так! — восклицает парень. — Я уже видел такие.

— Канистры? Еще бы.

— Нет, канистры с китом. Вот с такой картинкой. Вчера здесь такую заправляли. Одна дамочка заправляла машину, а когда узнала, что мы принимаем кредитные карточки, то попросила наполнить и пустую канистру.

«Джейн, — смекаю я. — У нее есть такая канистра». На второй год нашего сотрудничества с «Мидлэнд» мы выбрали еще одну канистру. Отличный тостер у нас уже был.

— А как выглядела эта женщина? — Я чувствую, как начинает гореть шея, а волосы на затылке встают дыбом. — Она была одна?

— Черт, не знаю. Передо мной за день проходит миллион человек. — Он смотрит на меня, и, к своему полнейшему изумлению, я узнаю этот взгляд, в котором сквозит сожаление. — Одно могу сказать: они тоже были не местные.

Я хватаю его за ворот рубашки и прижимаю к цистерне с дизельным топливом.

— Послушай меня, — говорю я, отчетливо произнося слова. — Я ищу свою жену, и это, возможно, была именно она. А теперь напряги мозги и попытайся вспомнить, как она выглядела. Постарайся вспомнить, была ли с ней девочка. Не спрашивал ли ты у них, куда они едут.

— Хорошо, хорошо, — отвечает парень, отталкивая меня, и неспешно обходит островок самообслуживания. — Мне кажется, у нее были темные волосы, — говорит он, глядя на мое лицо, чтобы понять, правильно ли отвечает. Потом хлопает себя по бедрам. — Девочка была очень хорошенькая. Настоящая красотка! Блондинка с упругой маленькой задницей. Она попросила ключи от туалета, — он смеется, — а я ответил, что дам ей ключи даже от своего дома, если она будет ждать меня там после работы.

Это лучшая новость из тех, что я услышал за последние часы. Ни в чем нельзя быть уверенным с таким общим описанием, но в данной ситуации даже намек на то, что ее могли видеть, — лучше, чем ничего.

— А куда они поехали? — спрашиваю я насколько возможно спокойно в сложившихся обстоятельствах.

— По шоссе семнадцать, — отвечает он. — Они спрашивали, как добраться до шоссе семнадцать. Наверное, они направились к каньону.

Конечно же, они поехали к Большому каньону. Джейн же ехала с Ребеккой, а дочка захочет увидеть по пути как можно больше достопримечательностей. Этот аспект я не учел.

— Спасибо, — благодарю я парня. — Ты обрадовал меня.

Паренек усмехается. Ему необходимо носить брекеты.

— Доллар двадцать пять, — объявляет он. — Черт! За счет заведения.

Я убегаю с заправки, забыв поблагодарить парня. На обратном пути я не замечаю ни жары, ни расстояния. Большой каньон. Я заправляю машину и завожу двигатель, представляя себе это сочетание Джейн, Ребекки и величественных красных стен, вырезанных рекой Колорадо.

18

Сэм


По моему мнению, если пустить дело на самотек — хорошего не жди. Дикорастущие яблони вдоль берегов ручьев чаще поражены тлёй. Я не хочу сказать, что невозможно вырастить совершенное яблоко без химикатов, но утверждаю, что это очень нелегко.

Чтобы не слишком часто опрыскивать яблони, я развожу в саду овец. Не знаю, я никогда не одобрял идею с пестицидами. Гутион, триодан, дайлдин, элджетол — все звучит странно, верно? Однако я нахожусь в рамках системы — и поскольку я выращиваю яблоки на продажу, обязан выращивать фрукты, которые выдерживали бы конкуренцию с продукцией других садов, в противном случае супермаркеты не станут ее покупать. Поэтому я стараюсь использовать менее токсичные удобрения: додин вместо паратиона, чтобы уберечь яблони от парши и ложномучнистой росы; гутионом я опрыскивал лишь однажды — и в результате рисковал получить антракоз при хранении яблок. Я совершенно не использую пестициды, на которых стоит обозначение 2,4 Д — терпеть не могу, когда у чего-то нет настоящего названия, — именно поэтому я развожу овец. Они едят траву, тем самым, как газонокосилки, уничтожая сорняки вокруг деревьев, поэтому химикаты мне ни к чему. Но, несмотря на то что это претит мне, я опрыскиваю деревья, огороженные для супермаркета, N-ацетиласпартатом и этрелем, прежде чем собирать урожай, потому что, откровенно говоря, если мои яблоки будут не такими красными и сочными, как у остальных, я разорюсь.

Джоли в сарае перемешивает триодан: пришло время опрыскивать деревья от шерстистой тли, никто не захочет есть яблоки с червяками. Он первый, кого я встречаю с той поры, как провел ночь с Джоелен, и я рад, что это он, а не Хадли. Джоли хороший парень; он понимает, когда человеку нужно побыть одному.

— Доброе утро, Сэм, — говорит он, не поднимая головы.

— Ты знаешь, что нужно опрыскивать только северо-западную половину сада?

Джоли понимает меня без слов, он настоящий фермер. Он старше меня — точно не знаю на сколько, — но я без проблем могу с ним поладить. Хадли время от времени начинает спорить, Джоли — никогда. Он, не имеющий абсолютно никакого опыта в садоводстве, просто самородок — по-моему, я уже об этом говорил?

Он приехал пару сезонов назад, в воскресенье, в день, когда все желающие могли сами собрать себе фрукты. По всему саду бегали ребятишки. Они как мошкара, которая лезет туда, куда нельзя, а когда хлопаешь в ладоши, чтобы она разлетелась, мошки буквально набиваются тебе в глаза и уши. К нам часто приезжают из Бостона, потому что у нас хорошая репутация, а поскольку Джоли походил на одного из невозмутимых выпускников частной средней школы, я сразу решил, что он, как и остальные, приехал сюда купить ящик-другой яблок и отвезти их домой, в какую-нибудь квартиру в порту. Но он не подошел к киоску розничной торговли, который мы открываем осенью. Он стоял перед неработающими конвейерами, где мы сортируем яблоки, и пальцем просто перематывал и перематывал ленту. Он стоял там так долго, что я подумал, ему стало плохо, а потом решил, что он медленно соображает, поэтому и не стал к нему подходить. Наконец он вышел в сад, и я как загипнотизированный пошел за ним.

Я никогда никому об этом не говорил, но эта самая восхитительная в мире вещь. Я всю жизнь тружусь в саду. Я и ходить-то научился, цепляясь за нижние ветви яблонь. Но я никогда не делал того, за чем застал его в тот день. Джоли миновал толпы посетителей, прошел прямо к огороженной веревкой территории, которую мы отводим для коммерческих яблонь, и встал перед деревом. Я едва удержался, чтобы не закричать на него, но вместо этого последовал за ним, прячась за деревьями. Джоли остановился, кажется, у «макинтоша» и обхватил руками маленький розовый бутон. Это было молодое деревце, посаженное пару лет назад, оно еще не плодоносило. По крайней мере, я так думал. Он потер пальцами лепестки яблоневого цвета, коснулся нежных внутренностей, а потом, словно в молитве, сложил вокруг него руки. Так он простоял несколько минут, а я был настолько напуган, что не мог произнести ни звука. Потом он раскрыл ладони. На ладонях лежало гладкое, круглое, красное яблоко. Я решил, что этот парень волшебник. Невероятно! Оно висело на тонюсенькой веточке, которая согнулась под неестественной тяжестью. Джоли сорвал его и повернулся ко мне, как будто знал, что я все время был неподалеку. Он протянул мне это яблоко.

Мне кажется, я так официально и не предложил ему работу; наверное, я даже не понимал, что мне нужен работник. Но Джоли остался до вечера, а потом еще на время, обосновавшись в одной из гостевых спален Большого дома. Он стал таким же хорошим работником, как и Хадли, который вырос на ферме в Нью-Гэмпшире, но потом его отец умер, а мама продала ферму какому-то агенту по недвижимости. Стоило один раз показать Джоли что-то, как он становился мастером этого дела. Сейчас у него получается прививать деревья лучше, чем у меня. Однако он настоящий дока в обрезке деревьев. Он без лишних колебаний может обрезать побеги у молодого деревца, даже не задумываясь о том, что убивает его, а на следующий сезон у этого дерева будет самая роскошная крона.

— Овец загнали? — спрашиваю я, их нельзя подпускать к пестицидам.

Джоли кивает и протягивает мне шланг и наконечник. В по-настоящему больших садах деревья опрыскивают машины, но мне нравится опрыскивать вручную. От этого потом, когда я собираю яблоки, возникает чувство, что они выращены именно мной.

Мы направляемся к ранним «макинтошам» и «мильтонам», урожай с которых будем собирать в конце августа — в начале сентября. Интересно, когда он меня спросит о минувшей ночи?

— У меня есть просьба, Сэм, — говорит Джоли, направляя шланг на яблоню среднего размера. — Мне нужно твое разрешение.

— Черт, Джоли! Ты волен делать здесь все, что угодно. И ты прекрасно об этом знаешь.

Джоли поворачивает наконечник — пестициды тонкой струйкой текут к его ногам. Я начинаю нервничать. Он продолжает мерить меня взглядом и наконец, заметив свою оплошность, резко поворачивает наконечник влево, чтобы яд не вытекал.

— У моей сестры и племянницы неприятности, им нужно где-то остановиться на время. Я пригласил их сюда. Не знаю, как долго они здесь пробудут.

— Н-да… — Не знаю, что я ожидал, но чего-то похуже. — Это не проблема. А что у них за неприятности?

Не хочу совать нос в чужие дела, но мне кажется, что я должен знать. Если это что-то противозаконное, мне нужно подумать.

— Она ушла от мужа. Она ударила его, забрала ребенка и уехала.

Я пытаюсь представить себе сестру Джоли: раньше он часто о ней рассказывал. Я всегда воображал ее похожей на Джоли — худощавой и темноволосой, открытой, непринужденной. Для меня она похожа на большинство девочек из Ньютона, где, как мне известно, вырос Джоли, — шикарно одетых, пахнущих сиренью, с тяжелыми гладкими волосами. Все известные мне девушки из предместий Бостона были богатыми задаваками. При знакомстве они пожимали мне руку, а потом, когда думали, что я не вижу, проверяли, не испачкались ли они. «Фермер? — сказали бы они. — Как интересно». Это означало: «Не знала, что в Массачусетсе еще остались фермеры».

Но такие девушки от мужей не сбегают и, конечно же, мужей не бьют. Они получают развод и половину летних домиков. «Наверное, она толстая и похожа на сумоистов», — думаю я. Ради Джоли я всегда трактую сомнения в пользу обвиняемой стороны. Он много о ней рассказывал, каждый раз по чуть-чуть, и создается такое впечатление, что она его герой.

— И где она? — интересуюсь я.

— Едет к Солт-Лейк-Сити, — отвечает Джоли. — Я пишу ей, как пересечь страну. Она очень плохо ориентируется на местности. — Он замолкает. — Пожалуйста, если позвонит ее муж, скажи, что ты ничего не знаешь.

Муж. Знаток китов. Я начинаю кое-что припоминать. Ребекка — так зовут девочку. В комнате у Джоли есть фотография: к маленькому симпатичному мальчику (самому Джоли) крепко прижимается бледная худенькая девочка. Она показалась мне абсолютно невзрачной, и я с удивлением узнал, что это его сестра.

— Та, что живет в Сан-Диего? — спрашиваю я.

Он кивает.

— Она туда не вернется, — заверяет Джоли.

Как он может говорить об этом с такой уверенностью? Отведя в сторону струю с пестицидами, он протягивает руку к дереву, чтобы поднять упавшую ветку, и сует ее в задний карман.

— Ее муж идиот. Никогда не понимал, что она нашла в нем такого, без чего прожить нельзя. Чертовы горбатые киты!

— Киты, — повторяю я. — Ого!

Я никогда не слышал, чтобы Джоли так вспылил. Бóльшую часть времени, он, находясь рядом, остается словно бы в тени, двигается неслышно и кажется погруженным в себя. Он поднимает струю химикатов в небо — искусственный дождь, падающий на крону соседнего дерева.

Джоли прикручивает струю и мягко ставит баллон с пестицидами на лужайку.

— Зачем ты опрыскиваешь деревья? Неужели нельзя обойтись естественными средствами?

Я опускаюсь на траву, на сухой клочок земли, и вытягиваюсь на спине.

— Ты не поверишь, сколько всякой гадости заводится на яблонях, если не опрыскивать. Тля, черви, парша и тому подобное. Их слишком много, чтобы бороться с каждым в отдельности. — Я прикрываю глаза от слепящего солнца. — Пустить дело на самотек — вся работа коту под хвост.

— Да, — произносит Джоли, — мне ли об этом не знать! — Он садится рядом со мной. — Она тебе понравится. Вы с ней чем-то похожи.

Я мог бы спросить: «И в чем же?» — но не уверен, что хочу услышать ответ. Наверное, своим отношением к нему. Я ловлю себя на том, что хочу побольше узнать об этой Джейн: как она выглядит, какие книги читает, откуда набралась смелости, чтобы ударить мужа. Судя по рассказам, она, как сказал бы мой отец, «черт на метле».

— Женщины перестали понимать, чего хотят. Они сообщают, что выходят замуж, а потом прыгают на тебя. Только представь!

Джоли смеется.

— Джейн всегда знала, что ей нужен Оливер. Только все остальные не могли этого понять. — Он приподнимается на локте. — Сэм, ты бы видел этого мужа! Типичный ученый червь, понимаешь? Целый день проводит как в тумане, а потом видит собственную дочь и хорошо, если вспомнит, как ее зовут. Все разговоры только об этих чертовых кассетах, на которые он записал песни китов.

— Джоли, если бы я плохо тебя знал, то решил бы, что ты ревнуешь.

Он поднимает с земли лежащий рядом чертополох.

— Возможно, так и есть, — вздыхает он. — Понимаешь, она удивительный человек. А Оливер заставляет ее подстраиваться под себя. Ему плевать, если уж на то пошло, какой она замечательный человек. Если бы она осталась со мной — я понимаю, что это невозможно, но теоретически, — она была бы совершенно другим человеком. Она осталась бы такой, как раньше. Во-первых, она не боялась бы собственной тени. — Он опять ложится на спину. — Если говорить на понятном тебе языке: раньше она была «астраханом», а стала дичкой.

Я улыбаюсь Джоли. Дичка кислая, ее невозможно есть, разве только в варенье. А «астрахан»… Что ж, этот сорт всегда сладкий — и в варенье, и свежий.

Я хочу сменить тему разговора. Я чувствую себя неловко, когда мы ведем подобные беседы. Одно дело, когда мы говорим о саде или обо мне. Но он старше меня, и когда я об этом вспоминаю, мне неловко давать ему советы. Единственное, что остается, — слушать.

— Ну, ты намерен рассказать, что вчера произошло? — спрашивает Джоли, избавив меня от смущения.

— Ты же слышал. — Я сажусь и обхватываю колени, вытирая с джинсов пятна от травы. — Джоелен выходит замуж. Она сообщает об этом и тут же набрасывается на меня.

— Шутишь?

— Я когда-нибудь шутил такими вещами?

Я хотел, чтобы это прозвучало беззаботно, но Джоли пристально вглядывается мне в лицо, как будто оценивает меня, прежде чем принять решение.

— Не стану спрашивать, что произошло, — смеется он.

— Тебе ответ не понравится.

— Правда?

Я, ухмыляясь, качаю головой. Выплеснув все, признавшись на просторе этой великой равнины, моей собственной земли, я чувствую, что поступил правильно. Признавшись, я могу об этом забыть. Я поворачиваюсь к Джоли.

— А с тобой подобное дерьмо случалось? Или это происходит только со мной?

Он со смехом встает и опирается о дерево, которое недавно привил.

— Я в жизни влюблялся один раз, — признается он, — поэтому не специалист по этим вопросам.

— Вот ты и ответил.

Он протягивает руку и помогает мне встать. Мы берем шланг и распылитель и направляемся вглубь той половины, где выращиваем яблоки на продажу. Я прохожу вперед и останавливаюсь на гребне холма, оглядывая все четыре стороны своего сада. Впереди рабочие обрезают молодые деревца, и там, куда мы направляемся, я замечаю Хадли, который следит за тем, как распыляют триодан. Стоит июль, деревья уже отцвели, а листья вылезли и тянутся к небу, словно пальцы.

Джоли протягивает мне упавшую ветку, которую поднял раньше, — кандидата на позднюю прививку отростком.

— Не вешай нос, Сэм, — успокаивает он. — Если повезет, я познакомлю тебя со своей старшей сестрой.

19

Ребекка



22 июля 1990 года


Пока мы стоим в очереди за мороженым, мама заговаривает о Сэме.

— Ну и что скажешь? Только честно, — просит она.

Должна признаться, что чего-то подобного я и ожидала. Они за целый день ни разу не поругались, почти все утро я видела мать в компании Сэма, когда они прогуливались по южной части сада, а на закате они вместе лущили бобы на крыльце или просто разговаривали. О чем они могут разговаривать? Сэм ничего не смыслит в расстройствах речи, а моя мама практически не разбирается в сельском хозяйстве. Я думаю, они беседуют о дяде Джоли — это единственная общая для них тема. Пару раз я воображала, что они говорят обо мне.

— Я его плохо знаю, — призналась я. — На вид он довольно милый.

Мама становится прямо передо мной, чтобы я не могла отвернуться.

— Довольно милый для чего?

Что она ожидает от меня услышать? Она так пристально смотрит на меня, что я понимаю: она ждет ответа, правильного ответа, а я понятия не имею, что сказать.

— Если ты спрашиваешь: «Можно ли с ним переспать?» — мой ответ: если хочешь, то переспи.

— Ребекка!

Мама произносит это так громко, что стоящие впереди нас женщина, Хадли, Джоли и Сэм оборачиваются. Она улыбается и отмахивается от них: мол, ничего-ничего.

— Не знаю, что на тебя нашло, но иногда мне кажется, что ты уже не та девочка, которую я привезла с востока.

Мне хочется закричать: «Уже не та, я безумно влюбилась!» Но я не признаюсь маме, особенно сейчас, когда она сама неожиданно подружилась с парнем, который, так уж вышло, одного возраста с тем, кого люблю я. Мама поворачивается к дяде Джоли.

— Она хочет маленькую порцию шоколада. Я буду шоколадное «Джаваберри». Закажешь нам, а мы пока прогуляемся.

Я вырываю руку.

— Не хочу я шоколада, — говорю я дяде, хотя именно его и собиралась заказать. — Она не знает, чего мне хочется. — Я бросаю взгляд на маму. — Замороженный сок.

— Замороженный сок? Ты же терпеть не можешь замороженный сок! В прошлом году ты уверяла меня, что он напоминает тебе детский аспирин.

— Замороженный сок, — настойчиво повторяю я. — Вот что я буду.

Чтобы не устраивать сцену, я иду с матерью. Когда мы выходим, Хадли с Сэмом рассматривают велосипед повышенной проходимости.

— В чем дело? — интересуюсь я, решив, что если признаюсь сейчас, то все будет кончено. Я понимаю, что речь пойдет о Хадли, о том, сколько времени мы проводим вместе. Откуда мне знать — может быть, она узнала, что мы были на сеновале?

Все это я прокрутила у себя в голове — результат нескольких бессонных ночей, когда я лежала, скучая по звукам Калифорнии. Здесь не слышно гула проезжающих автомобилей, многотонных грузовиков на тротуарах и шума прибоя. Вместо этого слышны цикады (квакши, как называет их Хадли), свист гуляющего меж ветвями ветра и блеяние овец. Могу поклясться, тут слышны даже фары автомобиля. Из своей комнаты мне дорогу не видно, но по крайней мере трижды я подбегала к окну в конце коридора на втором этаже и видела внизу машины — я считала их, проверяла, не приехал ли отец. Еще меньше, чем беседовать с глазу на глаз с мамой о Хадли, мне хотелось оправдываться перед ним за путешествие.

Вот это я и намереваюсь сказать маме: знаю, что ты считаешь меня маленькой. Но я уже достаточно взрослая, чтобы приехать сюда с тобой. И я уже достаточно взрослая, чтобы понять, что происходит у вас с папой и что в будущем лучше для нас. Поэтому не говори мне, что я не знаю, что делаю. В конце концов, сколько тебе было лет, когда ты начала встречаться с папой?

Но мама говорит:

— Я знаю, ты думаешь, что я предаю твоего отца.

Я изумленно таращусь на нее. Речь совсем не обо мне. Она даже не замечает меня и Хадли.

— Я понимаю, что все еще замужняя женщина. Неужели ты думаешь, что я каждое утро, видя тебя, не думаю о том, что оставила в Калифорнии? Целую жизнь, Ребекка, я оставила там целую жизнь. Бросила мужчину, который, по крайней мере, в каком-то смысле, зависит от меня. Именно поэтому я иногда задаюсь вопросом, что я здесь делаю, на этой богом забытой ферме… — она машет рукой, — с этим…

Когда она замолкает, я влезаю с вопросом.

— С кем этим?

— С этим совершенно невероятным мужчиной, — отвечает она.

Совершенно невероятным мужчиной?

Мама останавливается.

— Ты злишься на меня.

— Нет.

— Я же вижу.

— Нет. Честно.

— Не нужно обманывать…

— Мама, — повышаю я голос, — я не обманываю.

Неужели? Я поворачиваюсь к ней лицом и упираю руки в бока. И думаю: кто из нас ребенок?

— Как бы там ни было, что происходит между тобой и Сэмом?

Мама заливается краской. Заливается краской, моя собственная мать!

— Ничего, — признается она, — но у меня блуждают безумные мыслишки. Между нами ничего нет. Абсолютно.

Моя собственная мать. Кто бы мог подумать!

— Не думала, что вы двое сможете поладить.

— Я тоже, — отвечает она. — Но мне кажется, сейчас речь не о совместимости характеров.

Она смотрит в сторону Хадли и Сэма, которые стоят с дядей Джоли в начале очереди за мороженым. Это кафе совсем не похоже на то, где мы были вчера, еще когда мама с Сэмом недолюбливали друг друга. Здесь делают собственное мороженое. Тут только семь сортов, но Сэм уверяет, что в этом кафе всегда много посетителей.

— Нужно возвращаться, — говорит мама, но в ее голосе не слышно уверенности.

Когда мы только приехали сюда, Сэм не желал иметь ничего общего с моей мамой. После того фиаско со стрижкой овец — отвратительное первое впечатление — он сказал Хадли, что моя мама из тех городских штучек, которым нужно еще многому учиться у реальной жизни. И когда Хадли рассказал об этом мне, а я маме, она фыркнула и ответила, что яблочная ферма у черта на куличках не есть настоящая жизнь.

А со вчерашнего дня они стали всюду появляться вместе. Когда я увидела их первый раз — поверить не могла: я решила, что мама считает Сэма настоящим мужланом и хочет сама в этом убедиться. Если честно, я не обратила на него особого внимания. Я была с Хадли — мы с ним сразу поладили, но потом, после вчерашнего вечера, кто знает, что из этого выйдет. Хадли был таким обаятельным. Я никогда не видела, чтобы кто-нибудь занимался тем, чем занимался Хадли: выращивал саженцы, из необработанной древесины выстругивал доску, строил вещи, которые простоят века. Он был потрясающим.

Просто невероятно! Все это время, осознанно или нет, моя мама влюблялась.

— Мне кажется, тебя влечет к Сэму, — озвучиваю я свои мысли вслух.

— Да брось ты! Я же замужем, забыла?

Я недоуменно смотрю на маму.

— А ты еще помнишь?

Я не стала бы винить ее, если бы она даже и забыла. Я с трудом могу вспомнить лицо отца, а у меня намного меньше причин сбежать от него. Когда я напрягаюсь и пытаюсь его припомнить, вижу только широко распахнутые глаза — голубые и невероятно уставшие. Его глаза и морщинки вокруг рта (но не сам рот) и пальцы, сжимающие ручку. Вот и все — все воспоминания за пятнадцать лет.

— Разумеется, я не забыла, — раздраженно бросает мама. — Мы с твоим отцом женаты уже пятнадцать лет. Разве замуж выходишь не по любви?

— Это ты мне ответь.

При этих словах мама останавливается как вкопанная.

— Конечно, по любви. — Она произносит это очень медленно. Такое впечатление, что она пытается себя в этом убедить. — Сэм для меня просто друг. — Она машет рукой, словно отмахиваясь от всего, что сказала. — Мой друг, — повторяет она, а потом смотрит на меня с таким смущением, что мне кажется: она напрочь забыла, что разговаривает с дочерью. — Я всего лишь хотела, чтобы ты знала, как обстоят дела.

— Что ж, ценю твою откровенность, — отвечаю я, пытаясь не рассмеяться. Представить не могу, что она хочет от меня услышать! — Мороженое сейчас растает.

Она хватает меня за руку и тянет к кассе. Я сбрасываю ее руку, потому что на нас смотрит Хадли.

— Мама, пожалуйста, мне же не три года.

Я подхожу к Хадли и предлагаю ему попробовать свое мороженое. Он улыбается и усаживает меня к себе на колени, а сам проводит языком вдоль края конуса подтаявшего сока. Заканчивается все тем, что мы меняемся стаканчиками, потому что я, как ни крути, не люблю замороженный сок.

Мама стоит практически по диагонали от нас. Она кормит Сэма из своего стаканчика, а Сэм ее — из своего. Он не рассчитывает расстояние и тычет ванильным мороженым маме в нос. Она хохочет и пачкает Сэму подбородок. Глядя на них, невозможно сдержать улыбку. По-моему, она ведет себя как ребенок. Ведет себя, как я.

К Щучьему пруду мы с дядей Джоли и Хадли едем на заднем сиденье пикапа. На этом пруду — всего в нескольких километрах от сада — Сэм в детстве учился плавать. «В пятидесятых годах, — кричит он из кабинки водителя, — это был единственный пруд в округе». Именно там можно было увидеть заросли кувшинок, в которых кишит рыба. Но потом местные жители вырыли рядом с прудом огромную дыру, засыпали дно песком и построили пирсы. Летом можно приезжать сюда всей семьей и за определенную плату плавать, где захочется.

Стоит отличный воскресный день. Металл в кузове от солнца облупился, и мы сидим на своих футболках. Ветра почти нет, но если постараться, то можно уловить легкое движение воздуха. В нем витает запах удачи.

— Мне кажется, тебе понравится это место! — Хадли пытается перекричать визг шин. — Никаких тебе подводных течений.

Может быть, даже мама искупается. Я всегда считала, что она не купается из-за океанического течения. Откровенно говоря, она пришла в восторг от идеи устроить пикник. Сама собрала поесть и постоянно твердила о том, как хорошо будет немного освежиться.

Солнце припекает мне макушку. Я на минуту приподнимаю голову и щурюсь от солнца.

— Волосы горячие, как огонь, — говорю я Хадли и заставляю его прикоснуться к своей макушке.

Дядя Джоли, который взял с собой укулеле[4], пытается наиграть первые аккорды «Звездного пути на небеса». Ему удалось подобрать правильные ноты, но звук напоминает тоскливые гавайские напевы. Как по мне, это мало похоже на колыбельную, но Хадли под нее засыпает. Его голова лежит у меня на коленях. Всю дорогу дядя Джоли фальшиво наигрывает «С днем рождения», основную тему к мультфильму о Микки-Маусе, «Синий бархат», «Повернись и кричи».

Сэм сворачивает куда-то в заросли, и перед нами сначала открывается грязная тропинка, а дальше — настоящая дорога. Заканчивается она железными воротами с ржавыми петлями.

— Пару лет пытались запирать ворота на ночь, — кричит нам Сэм, — но ребятишки постоянно перелазили через забор и устраивали вечеринки на пляже. Когда ворота прекратили запирать, они перестали приходить.

Проснувшийся Хадли замечает:

— Потому что перестало быть весело. Хочется хулиганить там, где нельзя.

Сэм высовывает голову из окна, пытаясь разглядеть лицо Хадли.

— Ты раньше тоже сюда бегал? — смеется он. — Похоже на то.

Сэм с мамой несут емкость с водой в пруд для охлаждения, а я беру полотенца, «Тетрис» и желтый мяч для игры в баскетбол. Дядя Джоли несет укулеле. У зеленого столба Сэм пишет свою фамилию на дощечке.

Пруд намного больше, чем я себе представляла. Он практически идеальной квадратной формы, но с другой стороны — это дело рук человеческих. Бок о бок с искусственным водоемом находится настоящий пруд, Щучий, и он настолько огромен, что я не вижу противоположного берега. У большого пруда стоят два катера «Санфишер», заляпанная грязью лодка с веслами и железная гребная шлюпка. На всех маркировка АЩП — ассоциация Щучьего пруда.

Сзади ко мне подходит Сэм.

— Можно взять одну из лодок, если они не заняты. — Он поворачивается к маме и указывает на места, где двадцать лет спустя после создания искусственного водоема уже ничего не осталось. — Там раньше была вышка для прыжков с трамплина. И посмотри туда. Второй пирс не всегда подходил к берегу. Раньше, если нужно было на него попасть, приходилось добираться вплавь. А маленьким детям каждое лето надо было сдавать экзамен, чтобы получить разрешение заплывать за буйки.

Хадли и дядя Джоли, по всей видимости, сговорившись, забирают у меня полотенца и мяч. Потом хватают меня, лягающуюся и орущую, и бросают на счет три с первого пирса. Издали на нас кричит толстый спасатель: «Не бросайте в воду! Не с пирса!»

Хадли прыгает следом, хватает меня за лодыжку и тянет вниз. Вода темная, подкрашенная какой-то синей краской, в некоторых местах прохладнее, чем в других. Я ступаю по дну, пытаясь найти местечко потеплее, с которого Хадли не смог бы утащить меня.

Дядя Джоли, который только что разговаривал со спасателем, с разбегу ласточкой ныряет в пруд, а вынырнув, продолжает:

— Из-за химикатов это место похоже на гигантскую синюю чашу. Они подсинивают воду, чтобы не так быстро разрастались водоросли.

— Водоросли… — повторяю я. — Какая гадость!

Я не сомневаюсь, что водоросли, или еще чего похуже, растут и на пляжах Сан-Диего, но, отдыхая там, ты уверен, что их смывает течением.

Мама тоже находит себе занятие: она расстилает полотенца на небольшом клочке пляжа. Смешно, это вообще-то сложно и пляжем назвать. Больше похоже на пару куч песка, насыпанного бульдозером, а потом аккуратно разровненного. «Живут же люди, — думаю я. — Мы могли бы их кое-чему научить».

Мама создает колонию из полотенец. Она укладывает полосатое рядом с розовым, полотенце с логотипом «Отверженные» рядом с полотенцем от Ральфа Лорена. В торце всех четырех она раскладывает большое клетчатое одеяло. Интересно, кто будет на них ложиться? Она совершенно не обращает внимания на то, где находится солнце.

— Эй! — окликает она Сэма, но он ее не слышит.

Если уж говорить точно, именно в тот момент, когда она его окликает, тело Сэма ударяется о воду, совершая двойной кульбит. Для человека, прыгающего без трамплина, он чрезвычайно высоко и красиво взлетел. Мы все, уже находившиеся в воде, зааплодировали. Сэм подтягивается, вылезает на второй пирс и отвешивает поклон.

У него, в отличие от Хадли, сбитое тело. На груди растут темные волосы в форме сердечка. Как ни удивительно, но волосы на ногах не такие густые. У Сэма широкие плечи и узкая талия, сильные руки (еще бы, столько поднимать!) и мускулистые ноги. Я вспоминаю, что за ужином был разговор о том, что для него трудно подобрать джинсы — в бедрах они узки, в талии широки, ну, или что-то в этом роде.

— Давай наперегонки, — предлагает Хадли, подплывая сзади.

Он энергичным кролем пересекает пруд и едва не сталкивается с дядей Джоли, который лениво плывет на спине, что-то напевая на иностранном языке. Я вспоминаю, что плавание для дяди Джоли сродни религии. Мама говорит, что она понятия не имеет, откуда это у него.

Я догоняю Хадли уже на противоположном берегу пруда.

— Это потому, что ты на десять лет моложе.

— Да ладно тебе! — смеюсь я. — Ты просто ищешь оправдание.

— Неужели? — отвечает он, хватает меня за волосы и удерживает под водой.

Когда он отпускает меня, я проплываю между его ног, касаясь пальцами внутренней стороны бедер.

— Так нечестно! — возмущается он.

Мы плывем к берегу, где, набирая в ведерки мокрый песок, возится группа ребятишек. Мы с Хадли садимся на мелководье, вода плещется у наших рук.

— Раньше я только этим и занималась. Строила замки из песка.

— Ты выросла на берегу океана. Должно быть, у тебя получалось это очень красиво, — говорит Хадли.

— Я ненавидела их строить. Только начнешь гордиться плодами двухчасовых трудов, как все смывает волной.

— Поэтому ты решила не ходить на пляж? Объявила детский бойкот?

Я в изумлении поворачиваюсь к нему.

— А ты откуда знаешь? Я действительно отказалась ходить на пляж. Я каждые выходные устраивала истерики, как только родители начинали загружать машину снаряжением для плавания, полотенцами и бутылками с холодной водой.

Хадли смеется.

— Угадал. Похоже, ты была своенравной маленькой девочкой.

— Была? Все уверяют, что я такой и осталась.

— Хорошо, ты своенравная, — соглашается Хадли, — но ты уже не ребенок. И ума у тебя больше, чем у многих моих знакомых. Даю голову на отсечение, что, когда мне было пятнадцать, я вел себя по-другому.

— Еще во времена динозавров?

— Да, — улыбается Хадли. — Еще во времена динозавров.

Мне бы хотелось увидеть Хадли, когда ему было пятнадцать. Я делаю вид, что зарываю камешек.

— А как ты себя вел? — спрашиваю я.

— Ругался матом и покуривал. И еще мы с Сэмом подглядывали за девочками в раздевалке, — признается Хадли. — Я не был таким целеустремленным, как ты.

Целеустремленная… В глазах Хадли отражается солнце.

— Наверное, я чрезвычайно целеустремленная.

Мы резвимся на мелководье, пытаемся поймать руками синеногую литорию, пальцами ног достаем с песчаного дна плоские камешки и соревнуемся, кто швырнет их дальше. Или просто лежим, вытянувшись на мокром, скользком деревянном первом пирсе, держимся за руки и дремлем. Время от времени я ловлю мамин взгляд. Не знаю, следит ли она за нами или просто случайно так получается. Она что-то говорит Сэму, когда он выходит из воды, чтобы передохнуть. Сэм смотрит в нашу сторону и пожимает плечами.

За обедом мама забывает поставить прибор для Хадли и делает вид, что это случайность. А потом еще больше обостряет ситуацию, дав пива Хадли, но не дав мне.

— Некоторые, — говорит она, глядя на меня, — еще слишком малы, чтобы пить пиво.

Когда мама встает и уходит в душ, Хадли угощает меня своим пивом. Дядя Джоли успокаивает меня и говорит, чтобы я не обращала внимания, когда она так себя ведет.

После обеда мама настаивает на том, чтобы прибраться после пикника. Она складывает в два пакета мусор и убирает остатки, собирает использованные салфетки и стряхивает крошки с полотенца. Сэм ныряет в пруд и дважды проплывает его по периметру, пока мама занимается уборкой. По всей видимости, она пообещала ему пойти купаться после обеда.

В конце концов Сэм подходит к созданному мамой оазису. Она стоит перед ним, пытаясь найти себе еще работу. Мы с дядей Джоли и Хадли, расположившись на мелководье, ждем, что же будет дальше. Хадли обнимает меня, я спиной ощущаю ткань его плавок.

Сэм подхватывает маму на руки и несет на мелководье. Она до сих пор в шортах.

— Нет!

Она смеется, вырываясь, и все улыбаются, думая, что это шутка. Я облокачиваюсь о Хадли и жду, когда же мама покажет зубки.

— Сэм! — уже настойчивее говорит она. Они как раз миновали край второго пирса и находятся у самой воды. — Я не могу.

Сэм на мгновение останавливается и серьезно спрашивает:

— Ты умеешь плавать?

— Нет, — отвечает мама.

Большая ошибка.

Ноги Сэма ударяются о толщу воды. Мама начинает кричать:

— Нет, Сэм! Нет!

— Молодец! — говорит дядя Джоли, ни к кому в отдельности не обращаясь.

Сэм заходит глубже. Вода касается маминых шортов, расплываясь на них пятном. Она перестает вырываться, когда понимает, что от этого только еще больше намокает. В какой-то момент мне кажется, что она смирилась с неизбежным. Сэм продолжает заходить в воду — как человек, у которого есть особая цель.

— Не поступай так со мной, — шепчет мама, но нам удается расслышать не все слова.

— Не волнуйся, — успокаивает Сэм, а мама цепляется за него еще крепче. Он не сводит с нее глаз, как будто отгораживаясь от остального мира. — Если ты не захочешь, по-настоящему не захочешь, я отнесу тебя на берег. Немедленно. Ты только скажи.

Мама выглядит испуганной. Мне становится жаль ее.

— Я буду рядом, — уверяет Сэм. — Ничего не случится.

Мама закрывает глаза.

— Иди. В конце концов, возможно, это именно то, что мне нужно.

Сэм по сантиметру погружается в воду, пока она не доходит маме до подбородка. Потом он велит ей смотреть только ему в глаза, только ему в глаза («Мне в глаза!» — настаивает он) и ныряет.

Кажется, прошла целая вечность. Все отдыхающие на берегу пруда наблюдают за этими двоими. Несколько любопытных ребятишек с масками для подводного плавания подплывают ближе и всматриваются в воду, чтобы разглядеть, что происходит. Мама с Сэмом одновременно выныривают из воды, хватая ртом воздух.

— Боже! — восклицает мама. — Какая красота!

Она моргает, стряхивая с ресниц воду, и руками описывает перед собой широкие круги, рябь от которых доходит и до нас. Сэм ликует. Он подмигивает дяде Джоли и держится рядом с мамой — личный спасатель! — сдерживая свое обещание. В конце концов, бояться нечего, пока он рядом. Мне кажется, что уже пора. Мы с Хадли, утомившись от всех этих мелодрам, идем узнать, как взять лодку, чтобы покататься в большом пруду. Когда мы уходим, мама плывет кролем.


В какой-то момент не спим только мы с мамой. Мы лежим на спине на полотенцах и пытаемся угадать, какой формы облака. Я вижу ламу и скрепку для бумаги. Мама — керосиновую лампу и кенгуру. Мы обе стараемся разглядеть хамелеона, но ни одна из нас его не видит.

— Я тут думала, — говорит она, — о Хадли.

Я чувствую, как у меня напряглась спина.

— Нам вместе очень весело.

— Я заметила. Сэм говорит, что ты очень нравишься Хадли.

Я приподнимаюсь на локте.

— Он так сказал?

— Не так пространно. Он утверждает, что на Хадли можно положиться. — Она левой рукой рассеянно берет травинку.

— Так и есть. Он на ферме отвечает за все, чем не занимается Сэм. Он его правая рука.

— Господи! — восклицает мама. — Вот именно. Ты еще ребенок.

— Мне уже пятнадцать, — напоминаю я. — Я уже не ребенок.

— Настоящий ребенок.

— А сколько тебе было, когда ты стала встречаться с папой?

Мама переворачивается на живот и упирается подбородком в песок. Я ее почти не слышу. Мне кажется, что она произносит:

— Тогда были другие времена.

— Времена всегда одинаковые. Нельзя уберечься от любви. Невозможно перекрыть чувства, как водопроводный кран.

— А ты большой специалист?

Мне хочется ответить: «На себя посмотри», но я решаю промолчать.

— От любви не убежишь, — соглашается она, — но можно держаться подальше от неподходящих людей. Именно это я и пытаюсь сказать. Я просто тебя предупреждаю, пока не поздно.

Я откатываюсь от нее. Неужели она не понимает, что уже слишком поздно?

Просыпается Сэм и садится между нами. Чтобы продолжить разговор, приходится переговариваться через него. Мама, поняв, что это не совсем удобно, многозначительно смотрит на меня. «Мы продолжим этот разговор позже», — словно говорит она.

Сэм с мамой решают поехать порыбачить на металлической гребной лодке, а я остаюсь присматривать за дядей Джоли, Хадли и бутылью с холодной водой. Я достаю нектарин и медленно его съедаю. Сок капает мне на шею и засыхает липкой каплей.

Мама не понимает, о чем говорит. Я не верю, что меня просто привлекают мужчины постарше. Мне кажется, меня привлекает именно Хадли. Я протягиваю руку и отгоняю от его уха муху. На мочке у него три родинки, три, которые я раньше не замечала. Я изумленно пересчитываю их дважды. Когда я с ним, я не понимаю, кто я. Не понимаю и понимать не хочу; наверное, я очень хороший человек, потому что, как видно, он отлично проводит со мной время. Он относится ко мне так, как я в детстве относилась к фарфоровым куклам. Они были такими красивыми, с разрисованными лицами, что я разрешала себе только снимать их на минутку, по одной, с полок в своей спальне.

Дядя Джоли не храпит, когда спит, но дышит тяжело. Это сводит меня с ума. Этот дребезжащий звук раздается с каждым выдохом. Пытаешься уловить ритм, прислушиваясь к нему, но неожиданно он меняет мелодию, и ты ловишь себя на том, что ждешь, когда он закончит то, что начал. Спустя примерно три минуты я встаю и потягиваюсь. Обхожу вокруг пруда по щиколотку в воде и пишу на песке «Х. С. + Р. Дж.». Я понимаю, что никакой волной написанное не смоет.

В дальнем конце пруда заросли камыша и рогоза. Они желтые, как пшеница, с меня ростом. Сюда заходить запрещено, это болото. Пока спасатель не видит, я бросаю последний взгляд на Хадли и, раздвинув руками камыш, прячусь в зарослях.

Почва под ногами — как губка, я грузну по лодыжки, но продолжаю идти. Хочу узнать, где окажусь. Где-то же должна быть вода.

Крик баклана свидетельствует о том, что я дошла. Берега мне не видно, приходится раздвигать густые заросли руками. Я вышла к той стороне Щучьего пруда, которого не видно с берега. Это небольшой залив, скрытый ивами. Посреди гребная лодка, в которой сидят мама и Сэм.

Мама только что поймала рыбу — понятия не имею какую. Хребет рыбы представляет собой ряд иголок, которые становятся к хвосту все короче. Похоже, крючок зацепился рыбе за щеку. Мама держит леску, а Сэм приглаживает острые плавники и аккуратно достает крючок. При этом я слышу, как что-то тихонько рвется. Он опускает рыбу в воду, и оба наблюдают, как она уплывает с невероятной скоростью. Я и представить не могла, что рыба может двигаться так быстро. Я поднимаю взгляд на маму с Сэмом. Они выглядят чрезвычайно довольными друг другом.

Сэм положил весла на скамейку, где сидит мама. Ее руки лежат на фальшборте, она немного откидывается назад. Сэм, пытаясь сохранить равновесие, покачивается и обхватывает маму руками за талию. Она выпрямляет спину, но не выглядит испуганной. Потом подается вперед и целует его.

Я чувствую, как бешено бьется сердце. Мне хочется уйти, но тогда они меня услышат. Я пытаюсь думать об отце, ожидая, что память услужливо подсунет воспоминания о нем. Но единственное, что приходит на ум, — это моя реакция на день, когда отец принес маме завтрак в постель. Он разбудил меня, чтобы спросить, как мама больше любит яйца, а я посмотрела на него, как на сумасшедшего. В конце концов, это он ее муж. Неужели он не знает, что она вообще не ест яйца?

Сэм кладет правую руку маме на грудь и целует ее в шею. Он что-то говорит, но мне не слышно. Его большой палец продолжает ласкать мамину грудь, и я вижу, как, словно по волшебству, появляется ее сосок. Мама еще крепче цепляется за борта лодки, открывает глаза и смотрит на него. Когда лодку разворачивает ветром, я вижу лицо Сэма. Его глаза… Кажется, что они становятся глубже. Да, невозможно подобрать более точное сравнение. Он снова целует маму, и отсюда мне видно, как ее рот встречается с его ртом, ее язык сплетается с его языком.

Они так медленно двигаются… То ли чтобы не раскачивать лодку, то ли все дело в том, что между ними происходит, не знаю. У меня гудит голова, и я не понимаю почему. Не могу решить, разозлиться ли мне. Не могу решить, нужно ли уйти. Единственное, в чем я уверена, — я еще никогда не видела свою маму такой. Мне приходит в голову: может быть, это не моя мама?

Я оборачиваюсь и изо всех сил мчусь через камыши. Натыкаюсь на заграждение со знаком «ВХОД ЗАПРЕЩЕН», оцарапываю бедро и, не обращая внимания на свисток спасателя, ныряю в прохладный безымянный пруд. Распахиваю глаза пошире. Представляю, как вода бурлит у меня за спиной. Я достигаю противоположного берега и прячусь за пирсом, собираясь с духом. Потом падаю на полотенце рядом с Хадли, словно мне на самом деле на все наплевать.

20

Джейн


Семь утра. Я еду по обычно оживленной автостраде, но сегодня поблизости ни одной машины. Неожиданно в зеркале заднего вида я замечаю большой розовый грузовик и думаю: «Слава богу, хоть какая-то компания». Грузовик приближается, притормаживает рядом со мной, и — честное слово! — это оказывается хот-дог на колесах. Вернее, это автомобиль, как я догадываюсь, но замаскированный под большую сосиску в тесте, сделанную из папье-маше. На сосиске видна даже капля горчицы. На боку булочки профессиональным плакатчиком сделана надпись «ОСКАР МАЙЕР».

— Поверить не могу! — восклицаю я.

Водитель, которого можно разглядеть через вырезанный в папье-маше маленький квадрат для бокового обзора, улыбается мне во весь рот.

— Ребекка, — толкаю я дочь локтем, — просыпайся. Ты только посмотри на это! Пока не увидишь сама, не поверишь!

Она привстает и дважды моргает. Потом закрывает глаза.

— Это сон, — говорит она.

— Я не сплю, я веду машину.

Я произношу это достаточно громко, и она снова открывает глаза. На этот раз водитель машет нам рукой.

Ребекка проворно перебирается на заднее сиденье.

— У моей любимой сосиски есть имя, — поет она. — Ее зовут О-С-К-А-Р. — Она обрывает песню. — А это что?

Она ищет подобие дверцы морозильной камеры, вывеску — что-нибудь, что объясняло бы появление этого автомобиля.

— Может быть, мне притормозить и пропустить его?

— Ни в коем случае! — протестует Ребекка. — Прибавь газу. Посмотрим, сможет ли он угнаться за нами с венской сосиской на крыше.

Я чуть сильнее вдавливаю педаль газа. Ход-дог не отстает от нас на скорости сто двадцать, сто тридцать, даже сто сорок пять километров в час.

— Удивительно. Аэродинамический агрегат.

Ребекка возвращается на переднее пассажирское сиденье.

— Может, и нам стоит съесть по одной.

Потом водитель хот-дога подрезает меня — я уже злюсь не на шутку, потому что хвост сосиски задевает багажник на крыше моей машины. Затем он сворачивает на обочину — я проношусь мимо, но он быстро нас догоняет. Водитель открывает окно и делает знак Ребекке, чтобы она последовала его примеру. У него приятное лицо, поэтому я разрешаю опустить стекло.

— Не хотите остановиться позавтракать? — кричит он сквозь поток свистящего воздуха и указывает на голубой знак на автостраде, говорящий о том, что на следующем выезде с магистрали есть место, где можно перекусить.

— Не знаю, — пожимаю я плечами. — Ты что скажешь?

— Я думаю, что он, возможно, даст нам покататься на своей машине. Ладно! — кричит ему в ответ Ребекка и одаривает водителя такой улыбкой, как будто все земное очарование находится у нее в заднем кармане.

Мы следуем за его машиной на стоянку у закусочной «Соляной столб». У закусочной два окна, заколоченных досками, и лишь одна машина — как я предполагаю, скорее всего, хозяина. Однако никаких предупредительных надписей Министерства здравоохранения. А здесь вообще существует такое министерство?

Ребекка первой выскакивает из машины и подбегает к хот-догу, чтобы пощупать, из какого материала у него сделана сдобная булочка. Она грубая и шершавая — сплошное разочарование. Водитель вылезает из машины.

— Привет! — говорит он удивительно юным голосом. — Как мило с вашей стороны согласиться позавтракать со мной! Меня зовут Эрни Барб.

— Лайла Мосс, — протягиваю я руку. — А это моя дочь, Перл.

Несколько сбитая с толку, Ребекка делает реверанс.

— Симпатичная машинка, верно? — спрашивает он Ребекку.

— Симпатичная — это не то слово.

Она протягивает руку, чтобы потрогать буквы на булочке. Буква «О» больше, чем ее голова.

— Это рекламный автомобиль. Не слишком функциональный, но очень заметный.

— Это точно! — заверяю я его. — Вы работаете на Оскара Майера?

— Да. Езжу по стране, подогреваю интерес. Узнаваемость — важный фактор в продаже готовых мясных блюд, понимаете?

Я киваю.

— Еще бы!

Эрни касается моего плеча и подталкивает нас к закусочной.

— Вы здесь уже ели?

— Да, много раз. Внутри лучше, чем снаружи.

Первым через вращающиеся двери закусочной входит Эрни, потом я, за нами Ребекка. Я ловлю себя на мысли: как же они запирают закусочную на ночь?

У Эрни короткие желтые волосы торчком, обрамляющие лицо. И хотя мне виден только ёжик, кажется, что в некоторых местах волосы растут гуще, чем в остальных. У него сальная кожа и три или четыре подбородка.

— Аннабель! — зовет он, и из мужского туалета — а откуда же еще?! — тяжело ступая, появляется невысокая толстая женщина в укороченном платье официантки. — Я вернулся, моя сладкая.

— Ой! — восклицает она скрипучим голосом, от которого Ребекка вздрагивает. — И чем обязаны такой чести? — А потом, как будто хорошенько поразмыслив, она целует его прямо в губы и шепчет: — Рада тебя видеть.

— Это Лулу и Перл, — представляет Эрни.

— Лайла, — поправляю я, и он повторяет это имя, перекатывая его во рту, как кусочек мрамора. — Мы встретились на автостраде.

— Повезло тебе! — отвечает Аннабель. Очередная смена настроения. Она швыряет на стол три меню и уходит — необъяснимая вспышка раздражения.

Не считая Аннабель и отсутствующего шеф-повара — как бы она сама не была этим отсутствующим шеф-поваром! — мы единственные посетители закусочной. Время раннее, но у меня такое чувство, что в «Соляной столб» вообще никто не приезжает. Почти никакого уюта: домашние кружевные занавески, но из плотной зеленой клетчатой ткани; крепкие деревянные столы, но выкрашенные в рискованный оттенок оранжевого.

— Приятно для разнообразия позавтракать в компании, — произносит Эрни.

Мы с Ребеккой вежливо улыбаемся.

— На дороге одиноко. — Мы киваем. Ребекка пытается пальцем вытереть капельки воды на стакане.

— Перл — «жемчужина», — обращается к ней Эрни, но Ребекка не понимает намека. — Жемчужина! — Громкий звук голоса, а не «собственное» имя привлекает внимание Ребекки. — Сколько тебе лет, девочка?

— Почти пятнадцать. На следующей неделе исполняется пятнадцать.

Она вопросительно смотрит на меня: «Может, подобной информацией, как и нашими именами, не стоит делиться с незнакомым человеком?»

— Какое счастье! — говорит Эрни. — Это нужно отметить.

Он выбирается из кресла и направляется в мужской туалет, который, как я уже сделала вывод по поведению Аннабель, наверное, связан с кухней. Он появляется через минуту с нашим завтраком. В омлет Ребекки воткнута свечка, которая размеренно истекает воском на ее картофель. Эрни поет себе под нос: «С днем рождения тебя!»

— Перл, как мило! — говорю я. — Заблаговременный подарок.

— Еще какой! — подтверждает Эрни. — За завтрак плачу я.

— Спасибо, мистер Барб.

Ребекка берет вилку, и Эрни велит ей загадать желание. Моя дочь так и поступает. Потом она задувает свечку, и пламя перекидывается на салфетку. Вспыхивает небольшой пожар, который Эрни гасит томатным соком.

Во время трапезы Эрни разглагольствует о своей работе: как он ее нашел (дядя помог), как он любит свою работу (а он ее любит), какие награды он получил («ХОТ-ДОГ!», «Лучшая реклама 1986—1987 годов»). Наконец он спрашивает меня, откуда мы (из Аризоны), куда едем (к моей сестре Грете в Солт-Лейк-Сити). Каждый раз, когда я говорю неправду, Ребекка пинает меня под столом, но мне-то виднее. Оливер очень умен.

Эрни съедает гору оладий с малиной, три яйца, сосиску с жареным картофелем на гарнир, четыре тоста, маффин, два блинчика, две половинки грейпфрута, копченую скумбрию. И только прикончив омлет с грибами, он признается, что наелся. На кухне Аннабель что-то роняет, и это что-то разбивается.

В итоге Эрни даже не платит за еду — Аннабель настаивает на том, что завтрак за счет заведения. Она стоит в дверном проеме, когда мы возвращаемся к автомобилю Эрни.

— Дамы, — говорит он, — рад был познакомиться!

Он протягивает мне свою визитную карточку, на которой нет адреса, только номер телефона в машине.

Мы с Ребеккой стоим перед закусочной, наблюдая, как фальшивый хот-дог исчезает за горизонтом. Мы стоим довольно далеко друг от друга — не дотянуться.

— Она была слишком красная для натуральной, — поворачивается ко мне Ребекка. — Заметила?

21

Джейн


Ребекка смотрит в окно на ровное белое поле. Невозможно глаз оторвать.

— Думаешь, так выглядят небеса? — спрашивает Ребекка.

— Надеюсь, что нет, — отвечаю я. — Мне нравится, чтобы было побольше разноцветного.

Легко было бы обмануться и решить, что Великие соляные равнины засыпаны снегом, если бы на улице не стояла тридцатипятиградусная жара, а пыль от горячего ветра не обжигала мне лицо, как чье-то дыхание. Солт-Лейк-Сити — карлик в сравнении с величественной церковью мормонов, не то место, где я чувствую себя в своей тарелке.

На самом деле мне кажется, что я все глубже и глубже погружаюсь в эту чужую религию, в этот чужой климат, в эту чужую архитектуру. Одежда липнет к телу. Мне хочется получить письмо от Джоли и уйти.

Но почтальон — худой мужчина средних лет с обвисшими усами — настаивает на том, что никакого письма для Джейн Джонс у него нет. И для Ребекки Джонс тоже. Вообще для Джонсов писем нет.

— Пожалуйста, взгляните еще раз.

Когда я выхожу из здания, Ребекка сидит на ступеньках перед почтамтом. Я могу поклясться, что вижу, как парит асфальт.

— У нас неприятности, — сообщаю я, садясь рядом с дочерью. Рубашка Ребекки прилипла к спине, под мышками круги от пота. — От Джоли письма нет.

— Тогда давай ему позвоним.

Ей не понять, что означают для меня слова Джоли. Это не просто указания, я должна слышать его голос. И неважно, что он говорит, лишь бы говорил.

— Здесь два почтовых отделения. Попробуем спросить во втором.

Но и во втором отделении письма для нас нет. Мне хочется устроить скандал, однако этим делу не поможешь. Какое-то время я расхаживаю по вестибюлю почты, а потом выхожу на опаленный солнцем тротуар, где стоит и требовательно смотрит на меня Ребекка.

— Ну? — спрашивает она.

— Оно должно было прийти. — Я смотрю на солнце, которое, казалось, взорвалось за прошедшую минуту. — Джоли никогда бы со мной так не поступил.

Я едва не плачу, взвешивая последствия, а когда опять поднимаю взгляд на солнце, оно несется на меня — и мой мир становится черным.



— Она приходит в себя, — произносит кто-то.

Чьи-то руки прижимают к моей шее, лбу, запястьям что-то с холодной водой. Передо мной маячит это лицо — слишком большое.

Оливер? Я пытаюсь что-то сказать, но не могу справиться с голосом.

— Мама, мама!

Это Ребекка. Я чувствую ее запах. Открываю глаза и вижу лицо склонившейся надо мной дочери, кончиками волос она, как шелком, щекочет мне подбородок.

— Ты упала в обморок.

— Вы ударились головой, миссис Джонс, — произносит неизвестный голос, который я уже раньше слышала. — Всего лишь царапина. Зашивать не нужно.

— Где я?

— На почте, — отвечает другой голос, и передо мной опускается на корточки мужчина. Он улыбается. Он красив. — Как вы себя чувствуете?

— Нормально.

Я поворачиваю голову. Справа стоят три женщины с мокрыми тряпками. Одна из них говорит:

— Нельзя слишком резко садиться.

Ребекка сжимает мою руку.

— Эрик оказался рядом, когда ты упала. Он занес тебя сюда, а его жены помогли привести тебя в чувство.

Она выглядит испуганной. Я ее не виню.

— Жены, значит.

Одна из женщин протягивает Ребекке небольшой флакон и велит поднести его к моему носу, если подобное случится еще раз.

— Жара здесь удушающая, — говорит Эрик. — С посетителями часто такое происходит.

— Мы не посетители, просто проезжали мимо, — возражаю я, как будто это что-то меняет. — Что у меня с головой?

— Ты ударилась, — буднично сообщает Ребекка.

— Наверное, стоит обратиться в больницу.

— Думаю, с вами все будет в порядке, — говорит средняя жена. У нее длинные черные волосы, собранные в тугую косу. — Я медсестра, а Эрик — врач. Он педиатр, но в обмороках разбирается.

— Вы удачно выбрали куст, чтобы упасть, — шутит Эрик, и женщины смеются.

Я пытаюсь встать, но ноги меня не слушаются. Эрик тут же подхватывает меня и забрасывает мою руку себе на плечо. Перед глазами все плывет.

— Усадите ее, — командует Эрик, потом поворачивается к Ребекке. — Послушай, поедем на озеро. Вы все равно здесь проездом, а твоей маме нужна прохлада.

— Мама, ты как? — спрашивает Ребекка. — Ты слышала? — Она почти кричит.

— Я не глухая. Отлично. Великолепно.

Ребекка, Эрик и две его жены поднимают меня. Третья несет мою сумочку.

Сзади в мини-вэне отодвигаются резиновые круги, лодки и полотенца, чтобы уместились мы с Ребеккой. Эрик укладывает меня, приподнимая ноги на запасное колесо. Время от времени я делаю несколько глотков холодной воды из термоса. Понятия не имею, о каком озере идет речь, и я слишком слаба, чтобы об этом спрашивать.

Но когда мы останавливаемся на берегу Большого Соленого озера, я изумлена. Оно тянется на многие километры — огромное, как океан. Эрик несет меня к озеру по крутой насыпи — удивительно для такого относительно худощавого человека. Здесь много купающихся. Я сижу на мелководье, в воде мои шорты и футболка по грудь. Я прошу, чтобы глубже меня не сажали. Я не люблю плавать, не люблю, когда под ногами не чувствуется дно.

Я размышляю над тем, как высушить одежду, когда вдруг понимаю, что покачиваюсь на воде. Мне приходится погрузить руки в песок, чтобы оставаться на одном месте. На это уходят последние силы. Мимо меня на плоту проплывают, гребя веслами, Эрик и две его жены.

— Как вы себя чувствуете? — интересуется он.

— Уже лучше, — обманываю я, но потихоньку начинаю остывать. Мне уже не кажется, что кожа саднит и трескается. Я опускаю голову в воду, чтобы намочить волосы.

Мимо пробегает Ребекка, брызги летят во все стороны.

— Разве не чудесно!

Она ныряет и всплывает, как выдра. Я уже и забыла, как она любит плавать, — я так редко водила ее купаться.

Ребекка заходит поглубже и говорит:

— Смотри, мама, без рук. — Она лежит в воде на спине.

— Все дело в соли, — говорит Эрик, осторожно помогая мне подняться. — Здесь плавать легче, чем в океане. Неплохо для штата в глубине материка.

Ребекка просит, чтобы я легла на спину.

— Я поплыву с тобой. Я же спасатель, забыла?

Она обхватывает меня и энергично работает ногами. В объятиях дочери, под ее защитой, я и не пытаюсь сопротивляться. К тому же я до сих пор чувствую себя не совсем окрепшей.

Через секунду я собираюсь с духом, открываю глаза и вижу проплывающие по небу облака — ленивые и прозрачные. Прислушиваюсь к дыханию дочери. Сосредоточиваюсь на собственной невесомости.

— Мама! — зовет Ребекка, выскакивая из воды передо мной. — Ты сама плывешь. Сама!

Она больше меня не поддерживает. Посреди этого великого озера силы, которых я даже не вижу, продолжают держать меня на поверхности.

22

Ребекка



21 июля 1990 года


— Да что с тобой?! — кричу я на Хадли. Он спускается по холму и исчезает из поля моего зрения. Хоть убей, не понимаю, что я такого сделала.

И так целый день. Когда я проснулась — Хадли уже ушел. Кормил овец. По его рассказам, овцы едят овес, патоку, кукурузу и ячмень. Он сказал: «Загляни в закрома, понюхай, как пахнет». И я просунула голову в прохладный железный амбар и вдохнула этот медовый запах. Когда я подняла голову, Хадли уже ушел, даже не попрощавшись.

Я подошла к нему на холме, когда он пил у походной кухни. Все, что я сделала, — это деликатно прикоснулась к его руке, я не могла его напугать. Но Хадли отпрыгнул на метр и пролил воду на рубашку.

— Господи! — воскликнул он, стряхивая мою руку. — Неужели нельзя оставить меня в покое?

Я не понимаю. Все три дня, что мы гостим здесь, он был мил со мной. Именно он предложил мне устроить экскурсию по саду. Он показал мне различные сорта яблонь. Позволил обмотать обвязочной лентой свою руку, чтобы попрактиковаться в прививании. Показал, как давить сидр. Я его даже не просила — он делал все это по собственной инициативе.

Вчера, когда он катал меня на тракторе, я рассказала ему об отце. Рассказала, чем именно он занимается. Рассказала, каким бывает мой отец, когда говорит о своей работе: у него дрожат губы и горят щеки. Когда он говорит обо мне — говорит как о пустяках.

После моих откровенных признаний Хадли сказал:

— Уверен, ты можешь вспомнить то время, когда была с ним счастлива.

И я задумалась. На ум пришел только один случай: когда он купил мне велосипед. Отец вышел со мной на улицу, чтобы научить меня кататься. Проинструктировал, как жать на педали, с научной точки зрения объяснил, что такое равновесие. Пару раз с криком «У тебя получается! У тебя получается!» пробежался рядом со мной по улице. Потом он отстал, а я продолжала крутить педали и наконец доехала до холма, на который не смогла взобраться. В голове билась одна мысль: «Хочу, чтобы папа меня заметил! Чтобы он увидел, как здорово у меня выходит!» Я свалилась на землю и, не обращая внимания на кровь, смотрела, как велосипед, сломанный и перекрученный, летит с холма. Рождество мне пришлось встречать со швами на запястье и на лбу. Оказалось, что папа ушел в дом поговорить по телефону о работе…

Когда я рассказала об этом Хадли, он промолчал. Сменил тему. Рассказал мне, что, если брать яблоки аккуратно, как яйца, и правильно их упаковать, они не испортятся.

Я попыталась вернуться к разговору об отце. Если уж начала, меня не остановить. Я рассказала ему о том, что папа ударил маму, об авиакатастрофе. Он остановил трактор посреди поля, чтобы выслушать меня. Я призналась ему, что не люблю отца.

— Все любят своих родителей.

— Почему? — спросила я. — Кто сказал, что они это заслужили?

Хадли вновь завел трактор и оставшийся вечер больше молчал. Не стал с нами ужинать. А теперь вот это.

Он считает меня избалованным ребенком. Считает, что со мной что-то не так. Может быть, он и прав. Может быть, нужно любить родителей, несмотря ни на что.

С мамой проще — мы мыслим одинаково. Мне кажется, что я иду за ней по пятам: каждый раз, когда мама поворачивается, она точно знает, где я. Она не судит меня, как матери моих подруг; она просто принимает меня такой, какая я есть. Иногда кажется, что ей тоже это нравится. Я считаю нас скорее сестрами. Она прислушивается ко мне не только потому, что она моя мама. Она прислушивается ко мне, потому что ожидает, что в ответ я буду прислушиваться к ней.

В детстве я притворялась, что у отца есть для меня ласковое прозвище. Он называл меня сдобной булочкой и поправлял одеяло по ночам, каждую ночь, по очереди с мамой. Я настолько сильно в это верила, что крепко-крепко закрывала глаза, забиралась под одеяло и лежала так, пока не слышала шаги, пока не чувствовала, что кто-то поправляет мои простыни. Когда я выглядывала, этим человеком всегда была мама.

Когда я повзрослела, то попыталась понять, что же интересно отцу. Я рылась в ящиках его стола в кабинете, где лежали таблицы, чертежи и тому подобное. Я украла у него кассету с песнями китов и слушала ее на своем плеере. Однажды я целую неделю потратила на то, чтобы найти в словаре все слова, которые не поняла в написанной им статье. Когда он вернулся из командировки, то заметил, что я лазила в его ящиках, и позвал меня в кабинет. Он положил меня к себе на колено и отшлепал. Мне было двенадцать.

Я вспомнила тот период, когда пыталась найти, что еще могло бы привлечь его внимание. Я наблюдала, как он общается с мамой. Надеялась увидеть ее — любовь! — но выглядела она как-то странно. Они жили под одной крышей и могли за целый день не сказать друг другу ни слова. Я пыталась придумать, что же сделать, чтобы он меня заметил. Носила слишком узкие юбки. Настояла на том, чтобы ходить в школу накрашенной. Попросила старшую сестру подруги купить мне сигареты и оставила пачку прямо на стопке с учебниками, так, чтобы отец обязательно увидел, но он так ничего и не сказал. Закончилось все тем, что мама целый месяц не выпускала меня из дома.

Лишь однажды, насколько я могу вспомнить, отец при мне выглядел командиром. Когда мне было пять лет, мы всей семьей отправились на Бермуды — отец по работе, мы с мамой отдохнуть. Мы посетили много достопримечательностей, жарили на пляже хот-доги… Однажды мы все вместе на арендованном судне выплыли в море записать песни китов. Мама держалась за поручни, а я держалась за маму. Папа бегал по судну, отдавая распоряжения людям, которые у него работали, сменить курс и увеличить скорость на сколько-то узлов. На мгновение он замер на носу корабля с биноклем, а когда увидел то, что искал, — широко улыбнулся. Раньше я никогда не видела, чтобы он так улыбался. Я испугалась и уткнулась маме в бок…


Без Хадли мне в саду делать нечего. Дядя Джоли уехал с Сэмом в город, а как зовут остальных работников, я не знаю. Они вежливы со мной, но у них нет времени на разговоры.

Я бесцельно брожу по саду и, к своему изумлению, в промышленной части, где яблоки выращивались на продажу, натыкаюсь на маму. На маму, которая ничего не знает о сельском хозяйстве и никогда им не интересовалась. В такой день не до работы.

— Чувствуется, что жара прямо окутывает тебя, верно? — произносит она, завидев меня. — Одной только жары достаточно, чтобы испытать желание вернуться в Калифорнию.

Она сидит, прислонившись спиной к дереву, — я точно знаю, что его недавно опрыскали, поэтому ее красивая хлопчатобумажная юбка будет пахнуть цитронеллой. Однако я об этом умалчиваю. Поздно уже.

— И где ты пряталась в этом удивительном филиале «Клаб Меда»?[5]

— А чем здесь заняться, а? Раньше я работала с Хадли, но сегодня он меня игнорирует. — Я стараюсь, чтобы мой голос звучал беспечно. — Сэма нет, и он возомнил себя большой шишкой.

— Прошу тебя, — просит мама. Она откидывает голову назад, подставляя лицо легкому ветерку. — Не упоминай его имени.

— Сэма?

— Мужчины — дураки. Сплошная бестактность. К тому же они грубы… — Она потирает шею правой рукой. — Настолько грубы, что не передать. Сегодня утром я была в ванной, а ты ведь знаешь, что там нет запоров. Догадайся с трех раз, кто вошел туда, когда я мылась в душе. И у него хватило наглости встать перед зеркалом и намыливать лицо пеной для бритья, пока я не сказала: «Прошу прощения…» Когда я это говорю, он поворачивается — поворачивается! — и смотрит на меня. И еще начинает злиться и кричать, что он не привык к обществу женщин, которые полжизни проводят в ванной.

Мне кажется это смешным.

— Он тебя видел?

— Разумеется, видел.

— Нет, — настаиваю я, — он тебя действительно видел?

— Откуда мне знать? Да и какая разница?

— Дядя Джоли говорит, что на самом деле Сэм отличный предприниматель. Он в три раза увеличил доход с сада, когда его отец перестал вмешиваться в дело.

— Возможно, он и отличный предприниматель, мне все равно, только хозяин из него ни к черту!

— Откровенно говоря, нас сюда никто не приглашал.

— Не в этом дело.

Мне хочется спросить, в чем же тогда дело, но я решаю промолчать.

Мама встает и начинает поправлять юбку. Цитронелла. Похоже, она ничего не чувствует.

— Что скажешь?

Как я понимаю, она порылась в шкафу, который стоит в комнате, где она спит, в комнате матери Сэма, поскольку вещей она с собой во Флориду не брала. У женщин оказались разные размеры; и большинство вещей мама носила, подпоясавшись ремнем Сэма, в котором проделала еще одну дырочку.

— Мама, — спрашиваю я, — почему вы с Сэмом недолюбливаете друг друга? Ты же его слишком мало знаешь.

— Достаточно. Мы с Сэмом выросли с этими стереотипами, понимаешь? В Ньютоне мы смеялись над ребятами из технических училищ, которые не смогли поступить в колледж, даже в государственный. Мы не могли понять, как можно выйти из училища обычным механиком или плотником и гордиться этим. Ты же понимаешь, как важно получить хорошее образование! Никто не отрицает, что Сэм Хансен смышленый малый. Но похоже, что выше головы он не прыгнет… — Мама обводит рукой раскинувшиеся перед ней гектары — зеленые, бескрайние, усеянные плодиками ранних яблок. — Если он так умен, то почему довольствуется тем, что целый день водит трактор?

— Он не целый день на тракторе, — возражаю я. — Ты даже не ходила по саду. У них тяжелая работа! В едином ритме, понимаешь? Сезон за сезоном. Ты бы так не смогла.

— Конечно, смогла бы. Просто не хочу.

— Ты все время лезешь в бутылку. Хочешь честно? — Я переворачиваюсь на живот и вдыхаю запах клевера. — Я думаю, ты не поэтому не любишь Сэма. Моя теория заключается в том, что ты недолюбливаешь его потому, что он невероятно счастлив.

— Это просто смешно!

— Он точно знает, чего хочет, идет к своей цели и добивается ее. Возможно, ты не к этому стремишься, но он все равно на шаг впереди тебя. — Я пристально смотрю на маму. — И это сводит тебя с ума.

— Благодарю вас, доктор Фрейд. — Мама садится на траву и подтягивает колени к груди. — Я приехала сюда не к Сэму. Я приехала сюда к Джоли. Нам здорово вместе.

— И что теперь?

В ответ она начинает запинаться:

— Побудем здесь немного. Побудем и кое-что осмыслим, а потом примем решение.

— Другими словами, — подытоживаю я, — ты понятия не имеешь, когда мы уезжаем.

Мама бросает на меня предостерегающий взгляд, говорящий о том, что она еще в силах наказать меня.

— К чему этот разговор, Ребекка? Ты скучаешь по отцу?

— С чего ты взяла?

— Не знаю. Скажи мне, когда соскучишься. Я имею в виду, он все-таки твой отец. Это естественно.

— Я не скучаю по папе. — Мой голос становится безжизненным. — Не скучаю.

Влажность выплывает из-за холмов и повисает на ветвях деревьев. От этого сжимается горло, я начинаю задыхаться. Я не скучаю по отцу, даже когда пытаюсь по нему соскучиться.

— Тс-с, — успокаивает мама, теснее прижимаясь ко мне.

Мы сидим под тяжелыми ветвями старого «макинтоша», который после прививки плодоносит «спартанами». Она не знает причины, по которой я расстроилась, но мне все равно приятно. Вдалеке я вижу, как подъезжает джип с Сэмом и дядей Джоли. Они выбираются из машины и направляются в ту сторону, где сидим мы. В какой-то момент дядя Джоли замечает нас с мамой. Он что-то говорит Сэму, кивая на нас, и они останавливаются. На секунду взгляды мамы и Сэма встречаются. Дядя Джоли продолжает идти к нам, а Сэм резко поворачивает налево. Он идет в другую сторону.


За ужином дядя Джоли рассказывает нам о покупательнице «пьюритти» по имени Регалия Клипп. И хотя Сэм не раз упоминал о ней, до сегодняшнего дня дядя Джоли с ней не встречался. Роста в ней метр пятьдесят, а веса — больше девяноста килограммов. Она заядлая сплетница, но сегодня только и говорила, что о себе. Она только что вернулась после бракосочетания в евангелистской церкви в Рено, штат Невада. Ее новоиспеченный муж держит единственную в Нью-Гэмпшире ферму, где выращивают газонную траву, и — разве не заметно по кругам под ее глазами? — по ночам она почти не спит.

— Не знаю, Джоли, — смеется мама. — Мне кажется, тебя повсюду преследуют такие люди. Их вокруг тебя более чем достаточно.

Хадли, который пришел на ужин, просит меня передать цукини. За весь день он не сказал мне и пары слов.

— Это я встречался с Регалией Клипп. Она моя покупательница. Джоли тут ни при чем, — возражает Сэм.

— Это я так, к слову. — Мама смотрит на меня.

— Евангелистская церковь, — повторяет дядя Джоли, и мама заливается смехом. Он облокачивается о стол. — У тебя удивительный смех, Джейн. Как колокольчик.

— Как колокольчики в евангелистской церкви? — уточняет Сэм, и все прыскают от смеха.

Я пытаюсь поймать взгляд Хадли, но он уткнулся в свою тарелку, как будто впервые ее видит.

— Нужно что-то решать с сорняками в западной части, — говорит Хадли Сэму. — Они сильно разрослись. Если хочешь, можем запустить туда овец — теперь, когда они острижены, нет нужды отправлять их в загон.

Сэм кивает, и Хадли усмехается в тарелку. Сразу видно, что ему приятно одобрение Сэма.

— И хорошая новость, — продолжает Сэм. — Регалия Клипп снова подписала с нами договор на «ред делишез».

— Отлично! — восклицаю я.

Хадли поднимает голову.

— Да, но у скольких еще она покупает, Сэм?

— Ну вот, Хадли, снова выбиваешь почву из-под ног. — Сэм улыбается, он вовсе не раздражен. — Не знаю. Я не спрашивал. Но она по-настоящему обрадовалась, заключив с нами договор, а в прошлом году мы этим восполнили потери «коллинза», когда его побило тлей, вот так-то!

На ужин мы ели цукини с миндалем, жареную курицу, горох и картофельное пюре. Очень вкусно. Сэм приготовил ужин за считаные минуты. Хадли говорит, что Сэм всегда вкусно готовит.

— А вы чем сегодня занимались? — спрашивает дядя Джоли.

Мама открыла было рот, когда заметила, что дядя Джоли смотрит на нас с Хадли. Лицо Хадли становится пунцовым. Мама складывает руки на коленях.

Сэм роняет вилку, которая со звоном ударяется о край тарелки. Наконец Хадли поднимает глаза на моего дядю.

— Ничем, ясно? У меня было много работы. — Он комкает салфетку в шарик и швыряет его в противоположный угол комнаты, но попадает в собаку, а не в мусорное ведро. — Мне пора, — бормочет Хадли.

Он с шумом отодвигает стул и выбегает из кухни.

— Что с ним? — Сэм накладывает себе груду картофеля и качает головой.

— Сэм, — обращается к нему мама, — а вот интересно, почему вы выращиваете только яблоки?

Я пинаю ее под столом. Ее это не касается.

— Яблоки занимают много времени и сил.

У меня такое ощущение, что он не первый раз отвечает на подобный вопрос.

— Но вы могли бы зарабатывать больше денег, если бы не зацикливались на одних только яблоках.

— Прошу меня простить, — спокойно отвечает Сэм, — но кто, черт побери, вы такая? Приезжаете сюда и уже через два дня указываете мне, как вести дела!

— Я не указываю…

— Если вы хоть что-то понимаете в сельском хозяйстве — что ж, возможно, тогда я послушаю.

— Я не намерена терпеть оскорбления. — Мама чуть не плачет, я чувствую слезы в ее голосе. — Я только хотела поддержать беседу.

— А создали проблемы, — отрезает Сэм.

Голос у мамы хриплый. Я вспоминаю историю, которую она любит рассказывать, что когда она училась в колледже, то подрабатывала в отделе рубричной рекламы в «Бостон Глоб» и один мужчина влюбился в ее голос. Он продал свою лодку в первую же неделю, но продолжал звонить, чтобы услышать ее голос. Он размещал свое объявление целое лето, чтобы иметь возможность его слышать.

— Сэм…

Дядя Джоли касается маминой руки. Она вскакивает и бежит к амбару.

Мы трое — Сэм, дядя Джоли и я — мгновение сидим в молчании.

— Положить еще курицы? — предлагает Сэм.

— Мне кажется, ты слишком бурно отреагировал, — выговаривает ему дядя Джоли. — Лучше бы тебе извиниться.

— Господи, Джоли! — вздыхает Сэм, откидываясь на спинку стула. — Она твоя сестра, это ты ее пригласил. Послушай, ей не место здесь, в деревне. Она должна носить высокие каблуки и цокать ими по выложенным мрамором гостиным в Лос-Анджелесе.

— Так нечестно! — восклицаю я. — Вы ее даже не знаете!

— Я повидал таких, как она, — говорит Сэм. — Будет лучше, если я пойду и извинюсь? Черт! Ради мира и покоя… — Он встает и отодвигает тарелку. — Вот вам и счастливый, тихий семейный ужин.

Мы с дядей Джоли доедаем цукини. Потом картошку. Мы молчим. Я нетерпеливо постукиваю ногой по линолеуму.

— Я пойду туда.

— Оставь их, Ребекка. Они сами разберутся. Им нужно поговорить.

Возможно, он прав, но речь идет о моей маме. Я представляю, как она вонзает ногти в Сэма, оставляя на его лице и руках свежие царапины. Потом перед моим мысленным взором возникает картина, как отпор Сэма выводит ее из душевного равновесия. Чем он ее достанет? Или на это способен только мой отец?

Я слышу голоса раньше, чем вижу их, прячущихся за сараем, где стоит трактор и мотоблок. Возможно, дядя Джоли прав, и я решаю не вмешиваться. Я присаживаюсь и прислоняюсь к сараю, чувствуя, как сквозь рубашку в меня втыкаются щепки.

— Я же уже извинился, — говорит Сэм. — Что еще мне сделать?

Голос мамы звучит словно издалека:

— Вы правы. Это ваш дом, ваша ферма, мне здесь не место. Джоли навязал нас вам. Ему не следовало обращаться с подобной просьбой.

— Я не понимаю значения слова «навязал».

— Я не это хотела сказать. Вы все мои слова воспринимаете превратно. Такое впечатление, что все, что я говорю, прокручивается у вас в голове в другом порядке.

Сэм всем весом наваливается на стену сарая — мне кажется, что он может ощутить мое присутствие.

— Когда садом заправлял мой отец, он делал это совершенно бессистемно. Одно хранилище там, другое здесь. Яблоки для оптовой торговли вперемешку с яблоками для розничной. С одиннадцати лет я пытался доказать ему, что так садоводством не занимаются. Он отвечал, что я не понимаю, о чем говорю, и что бы я ни выучил в школе по садоводству, у меня нет такого опыта ведения дела, как у него. Да и откуда ему взяться? Поэтому, когда он вышел на пенсию и переехал во Флориду, я выкопал молодые деревья и пересадил их, как считал нужным. Я понимал, что здорово рискую. Пара деревьев погибла. Отец не приезжал сюда с тех пор, как отошел от дел, а когда он звонит, я делаю вид, что сад остался в том же виде, в каком был при нем.

— Я понимаю тебя, Сэм. — Мама переходит с ним на «ты».

— Нет, не понимаешь. Мне насрать на то, что ты считаешь, что в этом саду нужно выращивать арбузы и капусту. Иди и скажи это Джоли, Ребекке, кому хочешь, черт возьми! Когда я умру, тогда действуй, если сможешь убедить остальных, пересади здесь все. Но не смей, никогда не смей говорить мне в глаза, что то, что я сделал, — плохо! Этот сад — лучшее, что я создал в жизни. Это как… Это как если бы я сказал тебе, что у тебя плохая дочь.

Мама долго молчит.

— Я бы не стала разводить арбузы, — наконец говорит она, и Сэм смеется.

— Давай начнем сначала. Я Сэм Хансен. А вы…

— Джейн. Джейн Джонс. Боже! — восклицает мама. — Звучит как имя самого занудного человека на земле.

— Сомневаюсь.

Я отчетливо слышу, как соприкасаются их ладони. Тихий звук в ночи.

Чьи-то шаги приближаются к тому месту, где я сижу. В панике я заползаю за угол сарая, подальше от голосов. Единственная возможность спастись — оказаться внутри сарая. Я пытаюсь ступать неслышно, но кроссовки шуршат по сену. Я прижимаюсь к земле и заползаю в сарай.

Я сажусь, и первое, что я вижу, — это летучая мышь, темный комок в углу сеновала. Хочется закричать, но разве криком поможешь?

Летучая мышь взвизгивает и проносится мимо меня. Я вскидываю руки, чтобы закрыть лицо, но кто-то хватает меня за запястья. Я оборачиваюсь. Хадли.

— А ты что здесь делаешь? — испуганно шепчу я.

— Я здесь живу, — отвечает он. — А ты что здесь забыла?

— Я подслушивала. Ты их слышал?

Хадли кивает. Потом вытаскивает соломинку из охапки сена у стены и прикусывает ее передними зубами.

— Я надеялся на нокаут в первом раунде.

— Ужас какой! — говорю я со смехом.

В лунном свете Хадли кажется выше. Его губы… Они передо мной, но так далеко. Я протягиваю руку. Хочу к нему прикоснуться. Но от смущения тут же ее отдергиваю.

— Ты всю работу переделал?

— Какую работу?

— Забыл ужин? Ты сам сказал моему дяде…

— А-а, это…

Он подгребает ногами рассыпавшееся сено.

Хадли так долго молчит, что мне начинает казаться, что что-то случилось. Я оборачиваюсь и пристально смотрю на него.

— Что со мной не так?

— Дело не в тебе, — уверяет Хадли. — Ты очень красивая маленькая девочка.

— Я не маленькая! — вздергиваю я подбородок.

— Я знаю, сколько тебе лет. Спросил у Джоли.

Хватит об этом.

— Я не понимаю… Еще вчера мы отлично проводили вместе время, а сегодня ни с того ни с сего ты ведешь себя так, будто я прокаженная.

— Я просто больше не могу проводить столько времени с тобой. — Он меряет шагами крошечный квадратик света, который падает от луны на пол сарая. — Мне платят деньги за работу, Ребекка. Это моя работа, понимаешь?

— Нет, не понимаю. Я ничего не понимаю в работе, но отлично знаю, как нужно относиться к друзьям.

— Не поступай так со мной, — просит Хадли.

Я стискиваю кулаки. Как поступать? Я ничего не сделала.

Он делает шаг навстречу, и мое сердце подпрыгивает в груди. Я отступаю.

Оказавшись прижатой к стогу соломы, я начинаю учащенно дышать. Я вдыхаю эту ужасную сухую траву, она проникает в мои легкие. Хадли нависает надо мной, я вижу в его глазах отражение своего лица.

Я толкаю его рукой в грудь и перехожу в другой угол сарая.

— Значит, тебе нужно избавиться от сорняков, да? Об этом ты говорил с Сэмом. А когда созревают эти яблоки? В сентябре? — Я без умолку говорю о том, в чем совершенно ничего не смыслю. — А завтра ты чем будешь заниматься? Я подумывала над тем, а не прогуляться ли завтра в Стоу по магазинам. Я там еще не была, а дядя Джоли говорит, что там есть магазин грампластинок, который мне обязательно понравится. Там столько неонового света и всякого такого… Я тебя уже спрашивала, чем ты намерен заниматься завтра?

— Вот этим, — произносит Хадли, обнимает меня и целует.

Раньше мне казалось, что настоящее счастье — это когда несешься на велосипеде с холма, на который так тяжело было взобраться. Летишь быстрее звука, отпустив руль, и волосы развеваются на ветру. Я пыталась ловить воздух руками, а когда после удивительного спуска приходила в себя у подножия, оказывалось, что в руке ничего нет…

Я вспоминаю об этом в тот момент, когда Хадли прижимается ко мне, и не решаюсь закрыть глаза, потому что боюсь, что опять найду лишь пустоту, хотя так уверена в обратном. В какой-то момент он замечает мой взгляд и улыбается, касаясь моих губ.

— На что ты смотришь? — шепчет он.

— На тебя, — признаюсь я.

23

Джоли


Мой отец умер на три года раньше мамы. Врач сказал — сердечный приступ, но мы с Джейн сомневались. Не было никакой уверенности в том, что у моего отца вообще имелось сердце.

Джейн тогда уже жила в Сан-Диего, а я в Мексике. Занимался научными исследованиями для компании «Кортц», которые превратились в поиски святого Грааля, а потом в исследования неизвестно чего. Джейн единственная знала о моем местонахождении. Я жил в маленькой деревушке возле Тепехуано, которая была настолько мала, что даже не имела собственного названия. Я жил у беременной женщины по имени Мария, хозяйки трех кошек. Я проводил небольшие раскопки в нехоженых горах. Ничего не нашел, но признался в этом одной Джейн.

Мама, разумеется, первой позвонила Джейн. Я думаю, она бы и мне позвонила, только адреса не знала и не умела звонить по международной линии. Она сообщила, что папа просто упал и умер. В больнице ее постоянно спрашивали, не жаловался ли он на газы в кишечнике, не издавал ли звуков по ночам, но мама не знала. Она уже давно привыкла спать с берушами в ушах, чтобы не слышать отцовского храпа. И ложилась всегда раньше его.

— Как думаешь, — начиная издалека, спросила Джейн, когда мы летели в Бостон, — у них за эти десять лет была близость?

— Не знаю, — ответил я. — Не знаю, чем они занимались.

Я уже говорил, что все произошло перед пасхальным воскресеньем?

Когда мы приехали, мама сидела на лужайке перед домом. На ней был знакомый нам пурпурный домашний халат и мягкие домашние тапочки, хотя время было уже послеобеденное.

— Мама! — воскликнула Джейн, бросаясь к ней.

Мама обняла Джейн, как всегда обнимала: глядя на меня через ее плечо. Мне и тогда, и сейчас интересно, смотрела ли она на Джейн, когда обнимала меня. Ради Джейн я всегда надеялся, что смотрела.

— Все кончено, — произнесла Джейн.

Мама посмотрела на нее как на сумасшедшую.

— Что «кончено»?

Джейн взглянула на меня.

— Ничего, мама. — Она легонько толкнула меня, когда мы поднимались на крыльцо в дом. — Что это с ней? — удивилась Джейн. — Или все дело во мне?

Я не знал. Я единственный член семьи, кто не испытал на себе отцовского гнева, и в основном благодаря вмешательству моей сестры. У меня не было сомнения в том, что она отказалась от своего детства ради меня, но что я мог ей сейчас сказать?

— Ты тут ни при чем, — успокоил я сестру.

Нас с Джейн послали за провизией для поминок. Тело отца уже три дня лежало в морозильной камере — ни одна церковь не согласилась отпевать его во время Пасхи. Похороны назначены на понедельник, и нужно было все приготовить. Мы с Джейн пошли в гастрономический отдел «Стар-маркет» — ближайший магазин, и, если честно, ни одного из нас не заботило количество еды.

— Эй, дорогуша, — окликнул из-за прилавка дородный мужчина, — ждешь родственников на Пасху?

Пока, неукоснительно следуя ритуалу, мама оплакивала отца, рвала на себе волосы и с умилением рассматривала старые фотографии, мы с Джейн сидели наверху в своих старых комнатах. Мы поговорили обо всем, что вспомнили и что могло помочь нам оставить все в прошлом. Я прикоснулся к тем местам на теле Джейн, где когда-то были синяки. Я дал ей выговориться о худших временах, но она только намекнула на то, что произошло той ночью, когда она вынуждена была уехать.

В ночь перед похоронами мы спали в наших старых кроватях при открытых дверях, потому что могли понадобиться маме. Где-то в начале четвертого Джейн вошла ко мне в комнату. Закрыла дверь, присела на край кровати и протянула мне снимок, где мы вдвоем, — снимок, который она обнаружила между изголовьем кровати и стеной.

— Я думала, что со мной что-то не так, — прошептала она. — Я ничего не чувствую. Пытаюсь, но мне совершенно наплевать на его смерть.

Я стиснул ее руку. На ней была мамина старая ночная сорочка. Я поймал себя на мысли, что думаю о том, что она надевает на ночь, когда лежит рядом с Оливером, в своем собственном доме. Она никогда не спала обнаженной, как любил я. Ей не нравилось чувствовать наготу.

— С тобой все в порядке. Учитывая обстоятельства.

— Но она же плачет. Она расстроена. К ней он относился намного хуже, чем ко мне.

Произнеся эти последние слова, она забралась ко мне в постель. У нее были очень холодные ноги. И что удивительно, они оставались такими всю ночь.

На похоронах священник говорил о том, что отец был одним из столпов здешнего общества. Упомянул о том, каким любящим отцом и мужем был покойный. Я держал Джейн за руку. Никто из нас не плакал и даже из приличия не стал притворяться.

Гроб был открыт. Мама настояла. Джейн принимала соболезнования, я продолжал обнимать маму за плечи, поддерживая, чтобы она не упала. Я принес ей сок с печеньем и делал все, что советовали мои незамужние тетки, чтобы помочь ей пережить утрату.

К тому времени, когда все наши родственники и те, кто называл себя друзьями, поехали на кладбище, было уже часа четыре. Распорядитель протянул Джейн счет, а потом она исчезла. Когда я спросил, куда она пошла, он указал на переднюю — помещение, где был выставлен для прощания гроб с телом покойного. Я увидел, как она стоит над его телом, — восковая маска не выражала ни злости, ни силы, которую я знал. Джейн провела пальцем по шелковой обивке гроба. Коснулась знаменитого синего галстука. Потом подняла руку. Ее рука дрожала, когда она замахнулась. Рука, которую я успел перехватить до того, как она ударила мертвеца.

24

Сэм


Если присмотреться внимательнее, можно заметить шрамы на моих глазах. Я родился косоглазым, и первую операцию мне сделали, когда я был еще слишком мал, чтобы это отложилось у меня в памяти. Если использовать медицинскую терминологию, процедура заключалась в том, чтобы подтянуть ослабленные мышцы, из-за которых у меня разбегаются глаза. Невидимые стежки. Сейчас, по прошествии двадцати четырех лет, едва ли остались какие-либо следы — возможно, только тонюсенькая ниточка в каждом глазу, похожая на желтую ресничку. Ее можно заметить, если я скашиваю глаза.

До второй операции я носил толстые круглые коричневые очки, в которых походил на лягушку-быка или на адвоката. У меня почти не было друзей, а на переменах я сидел один за качелями и ел сандвичи, которые мама давала мне с собой в пакете для завтраков. Бывало, ребята подходили ко мне, обзывали четырехглазым и скашивали глаза, чтобы посмеяться надо мной. Если я приходил домой в слезах, мама прятала мое лицо в своем фартуке — он весь пропах свежей мукой — и говорила, какой я красивый. Хотелось ей верить, но я не мог. Я не отрывал глаз от своих туфель.

Учителя стали говорить, что я слишком застенчивый; и, забив тревогу, вызвали маму. Однажды родители сказали, что мне предстоит операция. Мне придется полежать в больнице, и на глазах у меня какое-то время будут повязки. А когда все закончится, я буду выглядеть, как все остальные ребята. Как я уже говорил, первой операции я не помню, но вторую — очень отчетливо. Я боялся, что после операции буду видеть все по-другому. Интересно, а когда снимут повязки, буду ли я выглядеть так, как мечтал? Не изменятся ли знакомые цвета?

На следующий день после операции я услышал мамин голос в ногах кровати.

— Сэм, дорогой, как ты себя чувствуешь?

Отец тронул меня за плечо и вложил в руку какой-то сверток.

— Посмотрим, сможешь ли ты угадать, что это.

Я сорвал бумагу и пробежал пальцами по мягким кожаным складкам футбольного мяча. Самый лучший — я точно знал, как он должен выглядеть!

Я попросил разрешить мне держать футбольный мяч, когда будут снимать бинты. От врача пахло лосьоном после бритья. Он пообещал, что будет рядом со мной все время. Наконец он велел мне открыть глаза.

Когда я открыл их, все было, как в тумане, но я смог различить черные и белые пятиугольники футбольного мяча. Черный оставался черным, а белый — белым. Я заморгал, и все начало становиться более четким — четче, чем до операции. Я улыбнулся, когда увидел маму.

— Это ты! — воскликнул я, и она засмеялась.

— А кого ты ожидал увидеть?

Иногда, когда смотрюсь в зеркало, я до сих пор вижу свои косые глаза. Позже я встречался с женщинами, находившими их красивыми: необычный цвет моих глаз напоминал о летнем тумане и тому подобных вещах. Я пропускаю их слова мимо ушей. По правде говоря, я ничем не красивее любого другого. Во многих смыслах я так и остался четырехглазым ребенком, который глотает обед, прячась за школьными качелями.

Мама сожгла все фотографии, на которых я еще косоглазый. Сказала, что не хочет, чтобы в доме что-то напоминало о времени, когда я перенес первую операцию. Единственное, что у меня осталось на память о тех событиях — иногда ложное видение действительности и шрамы. А еще футбольный мяч. Я храню его в своем шкафу, потому что считаю, что от подобных вещей нельзя избавляться.

25

Джейн


Оливер единственный мужчина, с которым у меня была близость. Знаю, я отношусь к поколению свободного секса, наркотиков и борьбы за мир, но я всегда была другой. Я познакомилась с Оливером, когда мне было пятнадцать, мы встречались, а потом поженились. С годами у нас появился свой «репертуар», но в самый решающий момент мы всегда останавливались. Я обсуждала секс с подругами и делала вид, что знаю, о чем идет речь. Поскольку никто меня не поправлял, я пришла к выводу, что говорю правильные вещи.

Что касается Оливера, то он никогда на меня не давил. Я предполагала, что он спал с другими женщинами, как и все остальные знакомые мне парни, но он никогда не просил меня делать что-то против воли. «Настоящий джентльмен», — говорила я подругам. Мы часами сидели на пирсах Бостона и только держались за руки. Он целовал меня на прощание, но как-то холодно, как будто сдерживая себя.

Моя подружка по колледжу, которую звали Эллен, рассказывала мне в мучительных подробностях обо всех сексуальных позах, которыми она со своим парнем Роджером овладела в тесном салоне «Фольксвагена-жука». Она приходила в класс одной из первых, вытягивала ноги и жаловалась на боль в икроножных мышцах. Мы встречались с Оливером уже пять лет и даже не приблизились к той разнузданной страсти, о которой Эллен говорила так обыденно, словно о размере колготок. Я начала думать, что бы делала на моем месте она.

Однажды вечером, когда мы с Оливером пошли в кино, я спросила, можем ли мы сесть на последнем ряду. Фильм назывался «Какими мы были». Как только замелькали первые титры, я отдала Оливеру попкорн и принялась большим пальцем гладить его по ширинке джинсов. Я подумала: если это его не возбудит, что же тогда? Но Оливер отвел мою руку и сжал ее.

Во время фильма я попыталась еще раз. Собралась с духом и стала целовать Оливера в шею, в мочку уха. Я делала все, что, по рассказам Эллен, может сработать в кинотеатре. Расстегнула среднюю пуговицу на его рубашке и запустила туда руку. Гладила ладонью его загорелую грудь, его крепкие плечи. И все это время, напоминаю вам, я не отрывала взгляда от экрана, как будто и правда следила за происходящими там событиями.

Ох, Оливер был великолепен! Его густые белокурые волосы и улыбка свели меня с ума. Но его глаза наводили на мысль, что он витает где-то далеко. Я хотела, чтобы он по-настоящему заметил меня, закрепил свои права.

Во время сцены, когда Роберт Редфорд и Барбара Стрейзанд прогуливаются по пляжу и обсуждают, как назвать ребенка, Оливер схватил мою руку, вытащил ее из-под рубашки, застегнулся и искоса взглянул на меня. И потянул прочь из ряда.

Оливер не смотрел на меня. Он ждал, пока разносчица попкорна отвернется в другую сторону, а потом проскользнул по лестнице на балкон, который на ночь закрывают.

На балконе не было ни души, а сам балкон отгорожен золотыми шелковыми шнурами. Оливер прижался ко мне сзади. Его силуэт вырисовывался на фоне задрапированной атласом стены кинотеатра. Он снял рубашку.

— Ты понимаешь, что делаешь со мной? — спросил Оливер.

Он расстегнул мою хлопчатобумажную блузку и молнию на джинсах. Я осталась в бюстгальтере и трусиках, а он отступил назад и просто смотрел. Я подумала о людях, сидящих внизу: а вдруг они обернутся и увидят совсем другое «кино»? И словно прочитав мои мысли (тогда мне казалось, что он умел читать мои мысли), Оливер усадил меня себе на колени.

Мы были сзади с краю. Я сидела, широко расставив ноги, и слепо щурилась на киноаппаратную, он невидящим взглядом смотрел на экран. Он спустил с моих плеч лямки бюстгальтера и подложил ладони под мою грудь, словно взвешивая ее. Он едва ее касался, как будто совершенно не знал, что с ней делать. Бюстгальтер опустился на талию. Оливер расстегнул молнию своих джинсов. С помощью каких-то акробатических экзерсисов мы приспустили его штаны к коленям — мне даже не пришлось вставать. Где-то сзади я слышала голоса главных героев фильма.

— Ты любишь меня? — прошептала я Оливеру в шею, не зная, услышал ли он.

Оливер смотрел на меня, только на меня — впервые я была уверена, что на сто процентов завладела его вниманием.

— Если честно, — ответил он, — думаю, что да.

Я стала делать то, о чем рассказывала Эллен: прижиматься к нему и медленно, а потом все быстрее двигать бедрами. Я почувствовала, как мои трусы стали влажными. Головка пениса Оливера выпирала из трусов — набухшая, розовая. Я робко провела по ней указательным пальцем. Пенис подпрыгнул.

Когда Оливер коснулся меня, я подумала, что потеряю сознание. Я не упала только благодаря спинке стоящего перед нами стула. Он сдвинул мои трусики и свободной рукой вытащил пенис. Меня словно загипнотизировали: я смотрела на эту пульсирующую узловатую стрелу и совершенно не помнила о том, что она принадлежит Оливеру. Я не сводила с нее глаз, пока Оливер усаживался поудобнее и приподнимал мои бедра. Испытав дикую боль, я увидела, как эта стрела исчезает внутри меня. Эллен не говорила, что это больно. Но я ни кричать, ни плакать не стала — внизу же сидели люди. Я широко распахнула глаза и уставилась на атласную драпировку задней стены. И только тогда Оливер спросил:

— Ты когда-нибудь раньше этим занималась?

Я покачала головой, решив, что он остановится, но было уже слишком поздно. Не понимая, что делаю, я двигалась с ним в неком примитивном танце — бедрами вперед-назад — и не сводила взгляда с закрытых глаз не верящего в происходящее Оливера. В последний момент он с силой обхватил мои бедра и столкнул меня с себя. Он прижал меня к груди, но я успела увидеть его пенис — красный, скользкий, вздувшийся и дрожащий. Он кончил горячим фонтаном — липкой жидкостью, которая склеила наши животы и издала неприличный звук, когда я попыталась откинуться назад.

Мне как-то удалось тем вечером выйти из кинотеатра, но еще несколько дней у меня все саднило. Я прекратила расспрашивать Эллен о ее свиданиях с Роджером. Оливер начал звонить мне два-три раза в день, хотя прекрасно знал, что я на занятиях.

Мы купили презервативы и стали заниматься сексом регулярно — болеть перестало, хотя мне казалось, что я так и не испытала оргазма, о котором рассказывала Эллен. Мы занимались сексом у меня в комнате общежития, у Оливера в машине, на траве у пруда Уэллсли, в раздевалке спортзала. И чем более дерзко мы себя вели, тем нам было веселее. Мы встречались с Оливером каждый вечер и каждый вечер занимались сексом. Уже я начала рассказывать Эллен о наших похождениях.

Однажды вечером Оливер даже не попытался снять с меня одежду. Я спросила, как он себя чувствует, и он ответил, что все хорошо, ему просто не хочется. Той ночью я плакала. Я была уверена, что это ознаменовало начало конца наших отношений. На следующий вечер я надела любимое платье Оливера, хотя знала, что мы идем в боулинг. В тот вечер в машине я не дала Оливеру шанса отказать мне. Я расстегнула молнию его джинсов, когда мы возвращались в общежитие, и пришлось остановиться в темном переулке. Однако как я ни старалась, Оливер оставался безучастен. Занимался сексом ради проформы. В конце концов я поинтересовалась, в чем дело.

— Мне просто сегодня не хочется, Джейн. Неужели нужно каждый день заниматься этим?

Я не понимала, почему бы и нет. Как я считала, секс означает любовь. Если занимаешься сексом — значит, любишь. Если Оливер не хотел меня все это время — значит, есть проблема. Я сказала Эллен, что он собирается со мной порвать, и когда она спросила, почему я так в этом уверена, я поделилась своими подозрениями. Она была шокирована. Сказала, что все парни хотят заниматься сексом, причем постоянно. Я заперлась в комнате и два дня проплакала, готовясь к худшему.

Но Оливер вернулся с бриллиантовым кольцом. Встал на колено — совсем как в кино! — и сделал мне предложение. Сказал, что хочет, чтобы мы всегда были вместе. Сказал, что бриллиант в полкарата и практически без изъянов. Мы назначили день свадьбы летом, на следующий день после выпускного. А потом на жестком коврике в комнате общежития (моя соседка должна была прийти с минуты на минуту) занялись любовью.

Не знаю, сколько прошло месяцев, прежде чем я стала понимать, что секс не всегда означает любовь. Поженившись, мы с Оливером стали жить каждый по своему расписанию: ложились спать в разное время, а заниматься сексом среди бела дня он не хотел. Иногда наши жизненные пути не пересекались по нескольку месяцев, а потом мы занимались любовью и наши жизни опять текли по разным руслам. Очень редко случалось так, что нам обоим хотелось заняться любовью в одно и то же время. Со времен учебы в колледже многое изменилось: Ребекка была зачата в ночь, когда я желала, чтобы Оливер просто оставил меня в покое, чтобы я могла выспаться.

Разговаривая с Ребеккой, я была уверена, что упомянула о том, что сексом занимаются, будучи замужем. Я сказала это не из ханжеских побуждений. Скорее, мне хотелось быть уверенной, что, выйдя замуж, моя дочь познает огонь страсти, а не будет довольствоваться только жаром его углей.

26

Ребекка



19 июля 1990 года


Указатель к саду Хансена — белая табличка с нарисованными от руки яблоками в качестве рамочки — находится на левой стороне дороги. Мама замечает его без моей подсказки. Мы поворачиваем на подъездную дорожку, шины нашей машины скрипят по гравию. Вдоль тропинки две каменные стены, довольно кривые, чтобы понять — они возведены человеком. Вся дорога в ямах, в которых стоит дождевая вода.

Мы въезжаем на холм, и куда бы я ни кинула взор — повсюду аккуратные ряды яблонь. Ну, я знаю, что это яблони, благодаря дяде Джоли, в противном случае не догадалась бы. Большинство деревьев практически голые и какие-то костлявые. Мне кажется, что лишь на одном дереве вдалеке я могу разглядеть крошечные зеленые яблочки. Я почему-то ожидала увидеть фрукты на всех деревьях, на всех одновременно.

Мама останавливается на клочке заросшей травой земли — довольно большом, чтобы можно было поставить машину. В нескольких сотнях метров стоит гараж со старым автомобилем-универсалом, очень похожим на нашу старушку машину, и большой зеленый трактор. Еще там находятся различные устройства и приспособления, которых я не знаю. Напротив гаража — большой красный сарай. На сеновале традиционный пенсильванский гекс от дурного глаза.

— Не знаю, где Джоли, — говорит мама. — Мы ведь приехали вовремя.

Она смотрит на меня, потом на открывающиеся невероятные просторы. За сараем, за бесчисленными рядами яблонь виднеется поле высокой травы, которое примыкает к озеру. Даже отсюда видно, насколько там чистая вода, какое ровное песчаное дно.

На гребне холма стоит огромный дом — белый с зеленой отделкой. Перед ним — двойное крыльцо, висит гамак, а внутрь ведут двери с рифленым стеклом. С улицы видна длинная винтовая лестница в доме. На втором этаже четыре окна.

— Не вижу причин, почему бы нам не начать осваиваться, — предлагаю я и делаю шаг к дому.

— Ребекка, нельзя просто так войти в дом к незнакомому человеку. Пойдем прогуляемся и поищем Джоли.

Мама берет меня под руку.

Мы спускаемся по холму к задней стене сарая и, приближаясь, слышим жужжание. Я поднимаю крючок, запирающий калитку, которая ведет на огороженную территорию. Повсюду маленькие катышки — не нужно быть гением, чтобы догадаться, что это навоз. За загородкой сарая стоит мужчина с каким-то внушительным инструментом, провод от которого тянется к находящейся где-то над его головой розетке. Овца сидит совсем как человек, а мужчина стоит у нее за спиной и держит ее передние ноги. На первый взгляд кажется, что они исполняют какой-то танец. Мужчина берет инструмент — это бритва — и начинает вести ею по блеклой шерсти овцы. «Смешно», — думаю я. Овца совершенно не похожа на облако, как мы привыкли представлять овец. Шерсть падает толстым одеялом прямо в сено и грязь. Постепенно животное становится голым, и я замечаю его живот и усталые глаза. Время от времени мужчина преодолевает сопротивление животного, и тогда бритва уходит в сторону. Одной ногой он прижимает овцу к земле и поворачивает ее то так, то эдак. Создается впечатление, что овца всегда ложится так, как хочет человек. Когда он удерживает ее, мышцы на его руках напрягаются.

В конце концов он выключает жужжащую бритву и ставит овцу на ноги. Животное смотрит на человека как на предателя. Больше оно не похоже на овцу, скорее на козу. Овца бежит по каменистой тропинке к яблоням. Мужчина вытирает лоб рукавом футболки.

— Прошу прощения, — окликает его мама, — вы здесь работаете?

Мужчина улыбается.

— Думаю, можно и так сказать.

Мама подходит ближе. Она смотрит себе под ноги, чтобы ни во что не вступить.

— Вы не знаете Джоли Липтона? Он тоже работает здесь.

— Если хотите, через минутку отведу вас к нему. Мне осталось остричь одну овцу.

— Ладно, — разочарованно вздыхает мама, опирается о забор и складывает руки на груди.

— Если поможете, дело пойдет быстрее. Просто помогите мне выгнать сюда последнюю овцу.

Он открывает дверь, которую я раньше не замечала, дверь, которая, скорее всего, ведет в загон внутри сарая. Мама закатывает глаза, но следует за мужчиной в сарай. Я слышу, как он что-то нежно нашептывает животному. Потом они появляются в дверях, все трое, и мужчина направляется к загородке.

У мамы, когда она наклоняется, с правого плеча сползает рубашка. Движения у нее напряженные и неловкие.

— И что мне с этим делать?

Мужчина велит маме подвести овцу туда, где стояла предыдущая. Она выполняет указание, но тут мужчина отпускает животное, чтобы взять бритву. Следуя его примеру, мама тоже отпускает овцу.

— Что ты делаешь? — кричит мужчина, когда овца бросается наутек. — Лови ее! — орет он мне, но как только я делаю шаг вперед, овца бежит в противоположном направлении.

Мужчина бросает на маму разъяренный взгляд, как будто никогда в жизни не встречал такую дуру.

— Я думала, она будет стоять на месте, — оправдывается мама, потом бежит в угол загона и пытается схватить овцу за шерстистую шею. Мама подходит довольно близко, но поскальзывается на мокром сене и падает на кучу навоза. — Ох, — вздыхает она на грани слез. — Ребекка, лезь сюда.

В конце концов мужчине удается поймать овцу, и он начинает ее стричь. Он или делает вид, что не заметил, как мама упала, то ли ему просто наплевать. Мама встает и пытается стряхнуть навоз. Она не хочет касаться его руками, поэтому просто трется о забор. Мужчина, увидев это, начинает смеяться.

Наконец он отпускает овцу, закрывает загон в сарае на крючок и вытаскивает бритву из розетки. Потом подходит к нам с мамой.

— Вот уж не повезло, так не повезло! — говорит он, еле сдерживая смех.

Мама вне себя.

— Уверена, что подобное поведение неприемлемо даже для того, кто не обучен правилам хорошего тона. Я пожалуюсь Джоли, и он обязательно расскажет об этом тому, кто всем здесь заправляет.

Мужчина протягивает руку, но потом, передумав, убирает ее.

— Меня этим не испугаешь, — отвечает он. — Я Сэм Хансен, а вы, должно быть, сестра Джоли.

Мне это кажется забавным. Я начинаю смеяться, и мама окидывает меня сердитым взглядом.

— Она может привести себя в порядок перед встречей с братом? — спрашиваю я и протягиваю ему руку. — Я Ребекка, племянница дяди Джоли.

Сэм ведет нас в стоящий на холме дом, который называет Большим домом. Он рассказывает, что дом был построен в девятнадцатом веке. В нем очень простая мебель в деревенском стиле — из светлого дерева, выкрашенного в голубой и красный цвета. Сэм показывает наши комнаты (вверх по винтовой лестнице). Я узна´ю, что моя комната раньше была его детской. А мама будет жить в старой спальне его родителей.

Мама умывается, переодевается и спускается вниз, держа грязную одежду в руках.

— А с этим что делать?

— Постирать, — советует Сэм.

Он идет на улицу, а мама продолжает стоять у меня за спиной с открытым ртом.

— Чертовски любезный хозяин, — говорит она.

По дороге, в поисках дяди Джоли, Сэм объясняет, что и где растет в саду. Наверху сектор, мы мимо него проезжали, предназначен для оптовой продажи — здесь выращивают яблоки, которые потом продают в сети супермаркетов. Внизу — яблоки, которые реализуются через розничную сеть; они созревают позже, их продают в местные фермерские торговые палатки и всем желающим. Каждый сектор, в свою очередь, разделен на подсекторы по сортам растущих там яблок. Озеро внизу сада называется Благо, и в нем можно купаться.

По дороге он окликает какого-то высокого мужчину, который подрезает ветки дерева.

— Хадли, — зовет его Сэм, — слезай, познакомься с родственницами Джоли.

Когда мужчина подходит, я вижу, что он совсем молодой. У него неровно подстриженные льняные волосы и ласковые карие глаза. «Как у коровы», — думаю я. Он пожимает маме руку и представляется:

— Хадли Слегг. Рад познакомиться, мадам.

— Мадам, — шепчет мне мама и удивленно приподнимает бровь.

Хадли отстает от мамы с Сэмом, чтобы иметь возможность, пока мы идем, поболтать со мной.

— Ты, должно быть, Ребекка. — Я заинтригована, что он знает мое имя. Даже не стану спрашивать откуда. — Как тебе Массачусетс?

— Здесь красиво, — отвечаю я. — Намного спокойнее, чем в Калифорнии.

— Никогда не был в Калифорнии. Разумеется, я много слышал о ней, но никогда там не был. — Я бы хотела, чтобы он рассказал мне, что слышал, но он продолжает: — В школу ходишь?

Уже давно никто не спрашивал меня о школе.

— А ты?

Хадли смеется.

— Господи, нет. Я уже давно ее закончил. Я не очень хорошо учился, если ты понимаешь, о чем речь. — Он машет в сторону деревьев, мимо которых мы проходим. — Но мне нравится то, чем я занимаюсь, и у меня, благодаря Сэму, есть работа. — Он внимательно смотрит на меня. — Значит, любишь плавать?

— Откуда ты узнал? — удивляюсь я.

— Вижу сквозь твою футболку.

Какая же я дура! На мне же под футболкой купальник с надписью «СПАСАТЕЛЬ». Сегодня очень жарко.

— В Сан-Диего я работала спасателем. Не в океане, конечно, просто в бассейне.

Я поднимаю на него глаза, но смущаюсь и отворачиваюсь.

— Трудная работа, — замечает Хадли, — большая ответственность. — Он подносит руку к голове и взъерошивает волосы. Я чувствую запах клубники. — Знаешь, я бы мог поводить тебя по саду и показать, как тут все устроено. Это очень интересно, честно.

— С удовольствием. — А я еще сомневалась, чем мне заниматься на ферме, где все заняты своим делом! — Я могла бы помочь, если бы для меня нашлось дело по плечу.

Хадли улыбается.

— Слышал, Сэм? У нас появилась дешевая рабсила. Ребекка хочет поработать бесплатно.

Сэм, который время от времени перебрасывался с мамой парой фраз, поворачивается ко мне.

— Отлично. В следующий раз будешь стричь овец, — усмехается он. — Если только твоя мама не перехватит инициативу.

В это мгновение мама припускает через поле.

— Это же Джоли! — кричит она. — Джоли!

Дядя Джоли стоит на лестнице и обматывает зеленой лентой ветку яблони. Он видит маму, но не прекращает наматывать ленту. Он делает это медленно и осторожно, и я вижу, что Сэм улыбается, наблюдая за его работой. Потом он на секунду обхватывает ветку и закрывает глаза. Наконец он спускается с лестницы вниз, где его ждет мама, и обнимает ее.

— Похоже, ты пережила это путешествие, Ребекка, — обращается ко мне дядя Джоли, подходя ближе. Он целует меня в лоб. Он ни капли не изменился. Потом он поворачивается к Сэму и Хадли. — Я так понимаю, вы уже успели познакомиться?

— К несчастью, — бормочет мама, глядя на Сэма. Я уверена, что он слышит ее слова.

Джоли переводит взгляд с Сэма на маму.

— Так здорово, что вы приехали. Нам предстоит столько работы!

Сэм говорит:

— Может, возьмешь отгул до конца дня, Джоли? Ты же давно не видел сестру.

Джоли благодарит его и берет маму за руку.

— Ты как? — спрашивает он, пристально глядя ей в глаза, как будто остальные перестали для них существовать. Мы все испытываем неловкость. Сэм возвращается к загону с овцами. Хадли, видя, что Сэм уходит, спрашивает меня, хочу ли я остаться с Джоли или предпочитаю узнать побольше об обрезке деревьев. Я решаю остаться — уже давно не видела дядю, но потом, подумав, говорю Хадли, что хотела бы прогуляться в его компании.

Хадли ведет меня в ту часть сада, где выращиваются яблоки для розничной продажи, и показывает мне различные сорта. Некоторые названия мне знакомы: «голден делишез», «макинтош», «кортланд». Некоторые абсолютно неизвестны: «гравенштейн», «мильтон».

— Больше похожи на фамилии на почтовых ящиках на очень богатой улице, — говорю я.

Хадли смеется. Когда он идет, то выглядит очень высоким, и с высоты моего роста кажется, что он касается солнца.

Когда мы подходим к части сада, граничащей с озером, Хадли набирает в легкие побольше воздуха.

— Чувствуешь запах мяты? — спрашивает он. — Она растет здесь повсюду.

— Ты вырос в Стоу? Ты так много знаешь.

Хадли улыбается.

— Я вырос на ферме в Массачусетсе, в Хадсоне. Но мама продала ферму после смерти отца. Сейчас она живет в Нью-Гэмпшире. В горах. — Он поворачивается ко мне. — А ты выросла в Сан-Диего?

Я поднимаю на него глаза.

— А что, похоже?

Он поднимает тростинку у кромки воды и зажимает ее между передними зубами.

— Не знаю. А как выглядят жительницы Сан-Диего?

— Ну, обычно это тощие блондинки, совершенно пустоголовые.

Я рассчитываю, что он воспримет это как шутку, но Хадли так внимательно смотрит на меня, что кажется, будто его взгляд прожигает дыру у меня на рубашке. Он начинает с моих ног, а заканчивает пристальным взглядом в глаза.

— Два признака из трех совпадают, и я не могу сказать, какие именно.

Какое-то время мы прогуливаемся по берегу озера, по нашим коленям хлещет камыш. Один раз Хадли нагибается и очень буднично убирает у меня с бедра клеща. Он рассказывает мне о дяде Джоли, о Сэме.

— Джоли однажды просто приехал сюда, и, должен признаться, я немного ревную — я работаю у Сэма уже семь лет, а этот городской парень с напыщенным видом появляется в саду и начинает творить чудеса. Что правда, то правда, даже не сомневайся. Твой дядя может — господи, как же смешно это звучит! — исцелять деревья. Он один спас больше погибающих деревьев, чем все мы вместе взятые.

Я удивлена и хочу сама прикоснуться к дереву, посмотреть, не передается ли такой дар по наследству. Хадли продолжает говорить. У него необычный акцент — по всей видимости, его и называют бостонским — с причудливо растянутыми «а» и проглоченными «р».

— Сэм стал управлять садом, когда у его отца случился сердечный приступ. Сейчас его родители живут в Форт-Лодердейле во Флориде. Но Сэм уже давно вынашивал эти планы. В тот же день, как его отец покинул Большой дом, он начал выкапывать и пересаживать деревья. — Он обводит взглядом вершину холма. — Я к тому, что сейчас сад выглядит отлично, шаг оказался правильным, но я бы на такое никогда не решился. А Сэм — он такой.

— Какой?

— В чем-то азартный, наверное. Очень рискованно пересаживать хорошо укоренившиеся деревья, и он это знал: когда речь заходит о сельском хозяйстве, он намного умнее меня. Но то, как все здесь было, не соответствовало тому, что он рисовал у себя в воображении. И он решил сделать так, чтобы все пазлы совпали. Чтобы каждый фрагмент мозаики оказался на своем месте.

Хадли садится на гору камней у озера и указывает на растущие вверху деревья.

— Слышала, как кричит кардинал?

Раздается звук, похожий на писклявую игрушку, — высокий и низкий, высокий и низкий, высокий и низкий. Потом из зарослей вылетает ярко-красная птица. «В таких вещах парни разбираются лучше», — думаю я.

— Очень любезно со стороны Сэма разрешить нам остаться здесь, — завязываю я светскую беседу.

— Не хочу обидеть ни тебя, ни твою маму, но он делает это ради Джоли. Сэм не очень-то жалует гостей, особенно женщин из Калифорнии. Если честно, он всю неделю сокрушался по этому поводу. — Хадли смотрит на меня. — Наверное, не стоило тебе этого говорить.

— Ничего, все в порядке. Похоже, он уже выместил недовольство на моей маме. Она упала на кучу навоза, а он даже пальцем не пошевелил, чтобы помочь ей.

Хадли смеется.

— А чем же можно помочь человеку, упавшему в кучу навоза? — спрашивает он. — Разве твоя мама родом не из этих мест?

— Она из Ньютона. Это рядом?

Хадли присвистывает сквозь зубы.

— Фактически близко, но в действительности — совершенно иной мир. У Сэма на плече шрам, который он получил в окрестностях Бостона. Жители Ньютона из тех богачей, которые всегда голосуют за поддержку местных фермерских хозяйств, но на самом деле понятия не имеют, как мы здесь работаем. Девочки из Ньютона, когда мы учились в школе, всегда хихикали, завидев нас, — пытались закадрить, но близко к себе не подпускали. Как будто мы всегда грязные, потому что трудимся, а не водим ручкой по бумаге. Некоторые из них были по-настоящему горячие штучки. И сводили Сэма с ума.

Хадли поворачивается ко мне. Он улыбается и хочет еще что-то добавить, но его улыбка угасает, и он продолжает только глупо пялиться на меня.

— У тебя очень красивые глаза.

— Да, мутация, — отвечаю я. — На уроке биологии учительница ходила по классу, а мы говорили ей свои генетические комбинации. Ну, знаешь: большая «Б», маленькая «б» и так далее. Все голубоглазые дети говорили маленькая «б» и маленькая «б», все кареглазые говорили — большая «Б», маленькая «б», или большая «Б», большая «Б». Когда учительница подошла ко мне, я сказала: «У меня зеленые глаза», и она ответила, что зеленые глаза — это мутация голубых. Как какое-то отклонение под воздействием радиации.

— В таком случае, это очень красивая мутация.

Хадли улыбается, а я думаю, что еще никогда не встречала такой открытой улыбки. Он как будто говорит: «Пойдем со мной, вместе у нас целая вечность».

Мы еще немного гуляем по берегу озера (Хадли уверяет, что, благодаря им с Сэмом, там полно речного окуня), а потом обсуждаем северную часть сада. Наконец вдалеке от дома я начинаю замечать яблони с висящими на них яблоками. Хадли говорит, что это сорт «пуритан» и «квинтес» — кисловатые и терпкие на вкус, но отлично подходящие для приготовления некоторых блюд. Мы подходим ближе, я вижу Сэма, дядю Джоли и маму.

— Где вы бродили, ребята? — интересуется дядя Джоли. — Мы уже хотим обедать.

Хадли легонько подталкивает меня, и я делаю шаг вперед.

— Ходили к озеру. Ребекка рассказывала мне о глупостях, которые вы творите на семейных праздниках по случаю Рождества, — отвечает Хадли, и все смеются.

— Сэм, — интересуется мама, — Джоли говорит, что у вас здесь почти пятьдесят гектаров?

Сэм кивает, но по его лицу я вижу, что он не хочет говорить на эту тему. Интересно, он не хочет обсуждать именно это или просто не хочет разговаривать с мамой?

— Вы разбираетесь в яблоках? — спрашивает он, а когда мама отрицательно качает головой, добавляет: — В таком случае это не будет вам интересно.

— Еще как будет! Так какие сорта вы выращиваете?

Сэм игнорирует ее вопрос, поэтому Джоли и Хадли поочередно называют сорта яблонь, растущих в саду.

— А это что за сорт?

Мама протягивает руки к дереву, мимо которого мы проходим, и срывает одно из ранних яблок — «пуритан», как назвал этот сорт Хадли. Все происходит невероятно быстро. Вот она держит его на солнце, чтобы получше рассмотреть, потом подносит ко рту, чтобы откусить. Неожиданно идущий следом Сэм через мамино плечо выбивает у нее из руки яблоко. Оно катится по подстриженной траве и останавливается у другой яблони.

— В чем, черт возьми, дело? — шипит мама.

Глаза Сэма темнеют, пока не становятся грозового цвета.

— Их сегодня опрыскали, — в конце концов произносит он, обходит маму и направляется к Большому дому. Проходя мимо упавшего яблока, Сэм наступает на него сапогом. Мама хватается за горло. Несколько секунд мы смотрим на мякоть раздавленного яблока.

27

Оливер


Я никогда раньше не был в Солт-Лейк-Сити, поэтому нервничаю. А что, если причиной этого путешествия экспромтом послужили мои собственные подсознательные желания, а не попытка влезть в шкуру Джейн? А что, если Джейн с Ребеккой уже давно в Колорадо или даже уже проехали его? Если я не догоню их в Колорадо, догоню в Кентукки. Или в Индиане — где-нибудь. Если я успею перехватить их до того, как они добрались до Массачусетса, у меня остается шанс изложить свое видение происшедшего, пока Джоли не начал промывать Дженни мозги.

Джоли Липтон — бич моей жизни. Мы никогда по-настоящему не понимали друг друга. Даже после того, как я расположил к себе родителей Джейн — двадцатилетний юноша встречается с их дочерью-подростком, — я так и не добился симпатии ее брата. Ни тогда, ни много лет спустя. Он категорически отказывался присутствовать на свадьбе, пока не увидел, что от его упрямства Джейн в буквальном смысле увядает. Он все-таки пришел, но всю церемонию бракосочетания и весь прием просидел в углу. Он громко отрыгнул (я думаю, это был именно он), когда нас объявили мужем и женой. Он так меня и не поздравил и никогда не поздравлял. Он пустил слушок, что мусс из семги прогорклый. И рано ушел.

На мой взгляд, он безумно влюблен в свою сестру, любит ее намного сильнее, чем позволяют обычные рамки братско-сестринской любви. Он всегда был никчемным человеком, но Джейн к нему чертовски снисходительна. Я не считаю, что он чем-то заслуживает такую поддержку; я слышал об их детстве, и, как по мне, именно он сорвался с пресловутого крючка. С другой стороны, что-то в нем есть. Может быть, именно поэтому он меня и раздражает: не могу описать свое к нему отношение. Он провоцирует. Он забивает голову Джейн смешными представлениями об институте брака — и это человек, которого я никогда не видел с женщиной. Он звонит не вовремя, появляется нежданно. Если я не успею перехватить Джейн до того, как она доберется до Джоли, она может никогда не вернуться. Потому что ее накрутят. Почти наверняка она не станет меня слушать.

Неожиданно в глаза ударила слепящая белизна — соляная пустыня. Я чувствовал себя букашкой в сравнении с этими просторами. Но я-то знал, что она не бесцветная. Белый — это все цвета радуги, отраженные в одном.

Я притормозил у обочины дороги, где остановилось еще несколько туристов, чтобы пофотографировать. Местность плоская и широкая. Если бы не удушающая жара, я бы легко поверил, что вижу перед собой снег. Какая-то женщина трогает меня за плечо.

— Сэр, не поможете?

Она тычет мне в лицо фотоаппаратом и показывает, на какую кнопку нажимать. Потом бежит к заграждению, где уже сидит ее спутник — пожилой мужчина в зеленом комбинезоне.

— Раз, два, три, — считаю я, и срабатывает вспышка. У старика нет зубов, я вижу это, когда он улыбается.

Я всегда мечтал увидеть Большое Соленое озеро именно из-за его несоответствия. Неправильность была в самом факте его существования: соленая вода среди внутриконтинентального штата, океан вдали от океана. Я слышал, что оно настолько огромное, что его можно принять за море (по крайней мере, небольшое). Смотрю на часы: двадцать минут шестого. Сегодня я уже мало что успею. Можно проехаться к озеру, осмотреться, а на ночь остановиться в мотеле. Если уж довелось путешествовать по Америке, можно получать от этого и удовольствие.

Я пытаюсь объехать город — сейчас, наверное, час пик, если у мормонов вообще бывают часы пик. По обе стороны дороги земля белая. Временами легкий ветерок или проезжающий грузовик задувает соль на асфальт, и она кружится перед машиной подобно привидению. Никаких указателей к озеру, а я не хочу тратить время и спрашивать на заправке, поэтому следую за едущими впереди машинами. Уж точно одна из них, а может быть и не одна, направляется к Большому Соленому озеру. Я решительно обгоняю машины, пытаясь разглядеть в окнах детей или плавательные круги либо блестящие трубки для подводного плавания — наглядные доказательства.

В седьмой машине я замечаю купальник. Со своего места я могу только разглядеть, что пассажирка — молодая женщина в красном купальнике, на спине лямки перекрещены, как и у костюма Ребекки «СПАСАТЕЛЬ». Машина с кузовом универсал — таким, как у Джейн, — того же цвета, такая же вмятина на крыле. Я пытаюсь поравняться с машиной, и кровь стучит у меня в висках. Кто за рулем? Мне не видно, но когда я обгоняю машину, то вижу, что у девушки длинные белокурые волосы, собранные в хвост на затылке. Ребекка! Я прибавляю газу, нога вдавливает педаль в пол автомобиля, и я объезжаю едущую впереди машину. Обгоняю, перестраиваюсь в их ряд и бросаю взгляд в зеркало заднего вида. Я поднимаю глаза, ожидаю увидеть Джейн, ее пальцы, барабанящие по рулевому колесу, солнцезащитные очки — узкие и зеркальные. Но вместо жены вижу дородного мужика с черной бородой и татуировкой на груди «Иди к мамочке». Девушка совершенно не похожа на Ребекку. Водитель возмущенно сигналит из-за того, что я его подрезал.

Тем не менее они направляются к Большому Соленому озеру. Я еду за ними, пока не замечаю его из машины. Я проезжаю еще километр вдоль берега, чтобы не встретиться с ними лицом к лицу. Оставляю машину на стоянке и иду к воде.

Куда ни кинь взгляд — всюду вода. Глубокая и спокойная, мраморно-голубая с небольшой рябью, какую можно увидеть только в Великих озерах. Что ж, это можно назвать океаном. Я сажусь на берег, снимаю туфли и носки. Откинувшись назад, пытаюсь представить, как в центре этого озера появляется на поверхности кит — белый с черным, как в кино. Потом я прислушиваюсь к ветру и представляю, что это не ветер, а неистовый всплеск, с которым киты разрывают водную гладь, а затем глухой, хорошо различимый стон через дыхало. Солнце на своем пути к горизонту отбивает четкий ритм. «Какой день!» — думаю я. Какой день!

Хорошенько подумав, я подворачиваю штаны и снимаю рубашку, туфли и носки оставляю на берегу. Вхожу в воду, намокшие штаны липнут к бедрам. Я ныряю и изо всех сил плыву к тому месту, где представлял себе кита.

Удивительно, но вода в этом озере соленая. Она соленая на вкус, как в океане, по ощущениям такая, как в океане, и держит на поверхности, как в океане. Есть места, где, наверное, очень глубоко. Дети играют на берегу, но я останавливаюсь и иду по воде туда, где почти никого нет. Убираю волосы с лица и окидываю взглядом берег. Отдыхающие уже расходятся; время к ужину. Мне тоже пора уходить, где-то снять номер, чтобы завтра выехать пораньше. Куда бы ни пришлось ехать.

Я плыл по течению лицом вниз, а потом изогнулся и нырнул головой вперед ко дну озера. Хотелось посмотреть, что там: жгучие кораллы, или актинии, или даже белобрюхие акулы и континентальные рифы. Я неистово работаю ногами, пока из-за давления барабанные перепонки не угрожают лопнуть. На этой глубине единственное, что я вижу, — это мутная чернота. Я разворачиваюсь, плыву наверх, с силой кита разрываю водную гладь и судорожно вдыхаю воздух.

Биплан опускается слишком низко к поверхности воды, а потом летит в сторону солнца. Я с облегчением понимаю, что солнце, на которое смотрят Джейн с Ребеккой, где бы они ни находились, и солнце, на которое смотрю я, — одно и то же. На мгновение самолет зависает в небе подобно железному орлу. Что ж, думаю я, по крайней мере, не нужно волноваться о том, что они могут выехать из страны. Что бы ни случилось, Джейн никогда бы не посадила Ребекку в самолет.

После авиакатастрофы мы какое-то время возили Ребекку на местный военный аэродром, где организовывали программы для тех, кто боится летать. По сути, они были направлены на коррекцию поведения: участники сначала совершали какие-то простые предваряющие действия, а потом доходили и до самого полета. Первый шаг — приехать в аэропорт, просто осмотреться. На следующей неделе отдаешь свой билет на регистрацию. Затем сидишь в терминале, потом выходишь посмотреть на самолет. Дальнейшие успехи достигались мало-помалу: взойти по трапу самолета (две недели), войти на борт (две недели), час просидеть в стоящем самолете (четыре недели). В конечном счете самолет взлетал и совершал пятнадцатиминутный полет вокруг залива.

Хотя Ребекка была еще маленькая, мы записали ее на программу по рекомендации психиатра. Врач сказала, что подобные события сильнее всего пугают детей, даже несмотря на то, что мы можем не замечать видимых признаков. Полностью восстановившийся ребенок может однажды замкнуться из-за неосознанного страха перед полетом. Поэтому Ребекка (кстати, самая юная) стала посещать уроки преодоления фобии. Она была всеобщей любимицей, остальные женщины боролись за то, чтобы поддержать ее и удостовериться, что с ней все в порядке, что она понимает указания. Сама Ребекка против повышенного внимания не возражала. После выписки из больницы «Ди-Муан» она ни словом не обмолвилась об инциденте, не было ни одного намека на то, что она пережила катастрофу, и, следуя ее примеру, мы тоже не поднимали эту тему. Мы сказали ей, что эти занятия — специальная забава, ну, как другие девочки ходят на балет или уроки музыки. Туда ее возила Джейн, я обычно был занят на работе.

Я был в экспедиции, когда на второй неделе, во время сидения в самолете, Ребекка вдруг вышла из себя. В первую неделю, как рассказала мне Джейн по телефону — связь с Чили была отвратительная! — Ребекка чувствовала себя отлично. А в эту субботу неожиданно вышла из-под контроля, принялась бросаться на сиденья, кричать, плакать. Психиатр посоветовала, чтобы мы, несмотря на случившееся, продолжали водить ее на занятия. Она объяснила, что этот срыв — проявление страха, и как ученый я склонен был с ней согласиться. Но Джейн наотрез отказалась водить туда дочь, а поскольку я находился в Южной Америке, то никак не мог повлиять на события. Тогда Ребекке было четыре года, и с тех пор она больше не ступала на борт самолета.

Конечно же, они поедут в Айову.

Я качался на волнах, глядя на солнце. Какой же я дурак! Как я раньше не догадался! Настолько сосредоточился на Джейн, что чуть не упустил тот факт, что именно Ребекка — ключ к Джейн. Куда бы ни поехала Ребекка, Джейн последует за ней. А в своем возрасте Ребекка обязательно захочет увидеть место катастрофы — возможно, чтобы освежить память или же навсегда забыть о прошлом. Направляясь в Массачусетс, они могут заехать куда угодно, но Айова будет мидпойнтом — промежуточной точкой. В Айову они приедут наверняка.

Внезапно я испытал огромное облегчение. Я перехвачу их в Уотчире, штат Айова, буду прочесывать поле, где до сих пор валяются обломки самолета, пока не увижу их, а потом мы поговорим. Я опережаю их на шаг.

Я начинаю улыбаться, растягиваю губы в улыбке все шире и шире и уже не могу сдержать громкий смех.

28

Джоли


Милая Джейн!

Тебе нравится Фиштрэп? Отличный городок, куда можно сбежать от суеты, в особенности от цивилизации. Монтана довольно красивый штат, а какие виды там открываются! Наслаждайся, путешествуя по нему. Важно не то, когда ты ко мне приедешь, а каким путем доберешься.

Я много думал о твоем приезде, о тебе, обо мне. Например, вспоминал ночь перед твоей свадьбой с Оливером, когда мы сидели на заднем крыльце в Ньютоне. На тебе было желтое платье, в котором, как ты считала, у тебя слишком широкие бедра, а твои волосы были стянуты на затылке в конский хвост. На ногах в тон платью желтые туфли — никогда их не забуду, потому что в этом наряде ты казалась самим совершенством. Ты спустилась с крыльца с бутылкой кока-колы и, глядя в сторону, предложила ее мне. Мы почти не разговаривали с тех пор, как я заявил, что на свадьбу не приду.

И ты здесь абсолютно ни при чем — надеюсь, теперь ты это понимаешь. Но тогда мне было шестнадцать, и никто меня не слышал, даже ты. Оливер вызывал во мне неприязнь — более точного слова я подобрать не могу. Это чувство не давало мне спать по ночам, или я просыпался в поту и рвал простыни на кровати. А еще были сны, о которых я никому, даже тебе, не рассказывал.

Тогда ты сказала: «Ты еще ребенок, Джоли. И не знаешь, что значит любить. Когда встретишь ту единственную — сразу поймешь. Как? Посмотри, как долго мы с Оливером встречаемся. Если это не любовь, мы бы уже давным-давно расстались».

Ты сказала мне это за несколько месяцев до свадьбы, когда мы готовили ужин, фрикасе, я точно помню, потому что тебе в лицо летели брызги масла, пока ты разглагольствовала. Ты сказала это в ответ на мои мольбы вернуть Оливеру обручальное кольцо. Да, я был ребенком и, возможно, ничего не понимал в любви, но рискну предположить, что ты знала о ней так же мало, как и я. Разница только в том, что тебе казалось, будто ты все о ней знаешь. Как бы там ни было, вы назначили день свадьбы, и я объявил, что на свадьбу не приду, потому что это противоречит моим принципам.

Тогда ты перестала есть. Сначала я подумал, что это из-за волнения перед свадьбой, но когда на тебе стали болтаться все твои вещи, все мамины, когда пришлось затягивать ремнем самые узкие из твоих джинсов, чтобы они не спадали, я понял, что дело тут вовсе не в свадьбе. Ох, Джейн, я хотел сказать, что пошутил, что беру свои слова назад, но боялся, что ты воспримешь это как благословение на твой брак, а его я давать не собирался.

И в тот вечер, перед свадьбой, ты вышла на крыльцо. Я смотрел на лужайку, на то, что от нее осталось, после того как установили полосатые свадебные шатры. По всему саду были развешены белые ленты и гирлянды из крепдешина. Создавалось впечатление, что вот-вот должен приехать цирк, а не войти невеста, но я не стал отпускать шуточки на этот счет. Ты протянула мне кока-колу.

— Джоли, — сказала ты, — тебе придется к нему привыкать.

Я повернулся, пытаясь поймать твой взгляд.

— Ни к чему мне привыкать не придется, — ответил я.

Раньше ты всегда мне доверяла, и я не понимал, почему ты сейчас мне не веришь. Я не мог выразить словами, что же в Оливере меня так раздражает. Возможно, сам союз: Оливер и ты.

Ты стала перечислять все, что было в Оливере хорошего, благородного и значительного. Из твоих слов выходило, что важнее всего то, что Оливер заберет тебя из этого дома. Я кивнул и задался вопросом: но какой ценой?

Вот тогда и прилетели ястребы. Они кружили над нами — редкие птицы в Массачусетсе даже в то время. Их растопыренные когти напоминали оранжевые дротики, а клювы рассекали голубое небо.

— Смотри, Джоли! — воскликнула ты, сжимая мою руку. — Что скажешь?

Я подумал, что это знамение, и решил, что поведение ястребов определит мое отношение к свадьбе. Я всегда гордился своим умением толковать знаки: смешок в мамином голосе, когда ей изменяло спокойствие; душ, который ты принимала среди ночи, и ночная рубашка, которую ты изорвала в клочья; Оливер; эти птицы…

Мы наблюдали, как ястребы парят, соприкасаясь, словно акробаты. Четыре крыла одним взмахом закрыли солнце, а потом, когда спаривание закончилось, они оторвались друг от друга, напоминая сердце, разбитое пополам: один полетел на запад, второй — на север. Я повернулся к тебе и сказал:

— Хорошо, я приду на свадьбу.

Ты, наверное, скажешь, что я предал тебя, потому что все эти годы знал, что твой брак не продлится долго. Я ничего не сказал тебе, потому что ты бы мне не поверила. Еще я ничего не рассказал тебе о том сне, который снился и снился мне до самой вашей свадьбы. Во сне я видел, как вы с Оливером занимаетесь любовью, — брату, должен признаться, тяжело смотреть на то, как его сестра кувыркается в кровати. Твои ноги обхватывали поясницу Оливера, а потом неожиданно ты треснула пополам, как матрешка, и распалась на две половинки. Внутри еще одна ты, но поменьше. Кажется, Оливер ничего не замечает. Он продолжает входить в тебя, а ты опять раскалываешься, и внутри еще одна ты, поменьше. Так продолжалось и продолжалось, пока ты не стала настолько крошечной, что я едва мог разглядеть твое лицо. Я боялся увидеть, что будет дальше, и, наверное, поэтому всегда просыпался. Но в ночь перед свадьбой ты треснула пополам и раскололась, и на этот раз внутри ничего не оказалось, был один эксгибиционист Оливер.

Я проснулся среди ночи перед свадьбой и услышал, как ты кричишь. И ты продолжала кричать, пока не встало солнце.

Ты приедешь сюда даже раньше, чем думаешь, самое большее через неделю. Пожалуйста, поздравь Ребекку с днем рождения. Поезжай на север по трассе 15 к трассе 2, поверни на запад в Таунере, штат Северная Дакота. На это уйдет пара дней, зато поедешь по прямой. В Таунере только одна почта.

Господи, не могу дождаться, когда тебя увижу!

С любовью,

Джоли.

29

Джейн


После Юты мы с Ребеккой разрываем на кусочки лист бумаги, на котором раньше Оливер записывал расход бензина, и пишем на обороте названия пяти штатов: Невада, Колорадо, Нью-Мексико, Вайоминг и Айдахо. Запихиваем все бумажки в кроссовку Ребекки, а потом я удостаиваю дочь чести выбрать, куда мы поедем. А в Айдахо, как и ожидается, нас вновь найдет письмо от Джоли, который проведет нас через равнины.

В Попларе, штат Монтана, мы решаем продать машину. Ну, не совсем продать, скорее, обменять на что-то менее дорогое и разжиться наличными. У меня есть кредитные карточки, но я опасаюсь ими пользоваться — думаю, Оливер уже в пути, а поскольку все карточки на его имя, «Американ Экспресс» с готовностью предоставит ему отчет о последних приобретениях, датах и местах покупки. В последний раз я воспользовалась кредиткой на границе Калифорнии и Аризоны, когда заправляла машину. Если честно, мы растянули несколько сотен долларов на треть пути через Америку, это стоит отметить особо. Почему у нас закончились деньги не в курортном Аспене — городке с раздутой экономикой, где живут одни богачи? Почему в Монтане?

— Поплар, — возвещает Ребекка.

В ее обязанности входит читать маленькие коричневые знаки, стоящие вдоль трассы 2. С ее стороны вдоль дороги бежит река Миссури. Раньше, когда мы приуныли, то попытались играть с ней в догонялки. Дочь сидит, скрестив ноги, ветер развевает ее волосы. Сегодня она еще не причесывалась — прошлую ночь нам пришлось спать в машине, потому что на мотель денег не оказалось. Слава богу, на улице было тепло. Мы разложили заднее сиденье, постелили на ржавые пружины старое одеяло, а запаску использовали в качестве подушки. По сути, было мило, мы даже могли наблюдать за звездами.

— Отсюда городка не видно, — говорит Ребекка. — Наверное, нам лучше свернуть с дороги.

Мы ожидаем увидеть город, который окажется густонаселенным, — шансы пятьдесят на пятьдесят на северной границе Монтаны. Несколько часов назад мы распрощались с надеждой найти торговца машинами. В Монтане, по всей видимости, многие владельцы заправок берут на себя роль продавцов автомобилей.

Я пообещала Ребекке, что она сможет сама выбрать машину. В конце концов, завтра у нее день рождения, и она даже не жаловалась на то, что пришлось спать на заднем сиденье автомобиля. Мы долго обсуждали самый практичный тип машины и автомобили нашей мечты (для меня — «мерседес», для дочери — двухместный родстер «Мазда-Миата») и вероятность того, что в Монтане вообще можно найти автомобиль, который заведется.

Я съезжаю с магистрали и притормаживаю в конце пыльной, грязной дороги. Там нет ни вывески, ни дороги дальше — ничего. Я понятия не имею, куда поворачивать, поэтому смотрю на Ребекку.

— Сдается мне, что Поплар не слишком популярное место, — смеется она.

Слева от меня густые заросли деревьев. Справа — багровая гора. Единственная дорога — прямо, а это означает, что надо пересечь какое-то поле, окаймленное полевыми цветами и желтыми ягодами.

— Держись, — предупреждаю я Ребекку и давлю на газ, направляя универсал по сорнякам и высокой траве.

Трава настолько высокая, что я ничего не вижу через лобовое стекло. Я боюсь наехать на ребенка, или корову, или врезаться в комбайн. Эта езда чем-то напоминает проезд через мойку, где мокрые тряпки массируют поверхность твоего автомобиля подобно миллиону лакающих языков, с единственным исключением — мы едем по туннелю из мягких серебристых щеточек. Мы потихоньку, скрестив пальцы, продвигаемся вперед со скоростью десять километров в час.

— Вот это глушь! — говорит Ребекка. — У нас в окрестностях Сан-Диего таких городков нет.

— Да уж, — соглашаюсь я, не зная точно, хорошо это или плохо.

— Я могла бы выйти из машины, — предлагает Ребекка, — и осмотреться. Ну, знаешь, предупредить, чтобы ты не наехала на сурка или кого-то еще.

— Не хочу, чтобы ты покидала машину. Есть риск, что я наеду на тебя.

Ребекка вздыхает и вновь усаживается на свое место. Начинает плести себе косу-колосок — недоступное мне умение, поскольку она делает это без зеркала. Она доплетает косу до конца, но роняет свою заколку-резинку. Роется между сиденьями, где полно всякого мусора, достает зажим-закрутку от мусорного пакета и мастерит из нее заколку.

Внезапно заросли расступаются, и я оказываюсь всего в нескольких сантиметрах от автомата с колой. Я ударяю по тормозам, Ребекка бьется головой о ветровое стекло.

— Черт! — восклицает она, потирая лоб. — Ты хочешь моей гибели? — Потом смотрит через стекло. — А это что здесь делает?

Я сдаю на несколько метров, чтобы объехать автомат. Я прорываюсь через последний ряд камышей, и автомобиль въезжает на асфальтовое покрытие заправочной станции: здесь всего одна колонка и небольшое бетонное строение — слишком маленькое, чтобы обслуживать клиентов. Тем не менее по крайней мере десять машин выстроились в ряд наискосок от того места, где мы припарковались, что заставило меня поверить в то, что, скорее всего, они продаются. Седовласый старик, волосы которого заплетены в длинную косу, сидит, опираясь на колонку, и разгадывает кроссворд. Он смотрит на нас, но, похоже, совсем не удивлен, что мы выехали с поля. Он говорит:

— «Раздражение» — шесть букв?

— Досада. — Я выхожу из машины.

Он даже не удосуживается взглянуть на меня. Вписывает слово, которое я назвала.

— Подходит. Чем могу помочь?

Ребекка вылезает из машины и хлопает пассажирской дверцей. Потом отступает, оглядывает наш универсал и начинает смеяться. Машина вся в ягодах и цветках «черноглазой Сьюзан», которые зацепились за верхний багажник и антенну во время путешествия по полю. Такое впечатление, что машина из поколения девяностых. Ребекка принимается вытаскивать длинные узловатые стебли растений.

— Если честно, нам нужна новая машина, — признаюсь я. — Что-то более экстравагантное.

Старик издает носом странный звук, а потом достает из кармана носовой платок и вытирает лоб.

— Экстравагантное, — повторяет он, обходя вокруг машины, и снова издает носом этот звук. — Экстравагантнее этого подобрать будет сложновато.

— Это очень хорошая машина. Крепкая, надежная и пробег всего пятьдесят тысяч километров. Просто конфетка, — улыбаюсь я, пока он осматривает колеса.

— Если она такая хорошая, почему вы мечтаете от нее избавиться?

Я бросаю на Ребекку предостерегающий взгляд, чтобы она молчала.

— Не могли бы мы поговорить наедине, мистер…

— Длинная Шея. Меня зовут Джозеф Длинная Шея.

Я мгновенно прокручиваю в голове все объяснения и предлоги, но когда начинаю говорить, то ловлю себя на том, что говорю правду.

— …Поэтому мы оставили моего мужа в Калифорнии и едем через всю Америку. Откровенно говоря, нам нужна машина и немного наличных. Именно поэтому мы и приехали сюда.

Старик смотрит на меня угольно-черными глазами, не веря ни одному сказанному слову.

— Скажите прямо, леди.

— Хорошо, — отвечаю я. — Хорошо. Завтра у моей дочери день рождения. Она всю жизнь занималась чечеткой, а в Лос-Анджелесе проходит кастинг на съемки в фильме, и она попросила меня отвезти ее туда в качестве подарка ко дню рождения. Она мечтает стать звездой, но, признаться, у нас нет денег на необычный наряд или на большую машину — на что угодно, лишь бы привлечь внимание шишек из Голливуда. Поэтому мы поговорили и решили продать машину, взять что-нибудь подешевле, а на вырученные деньги купить красивую одежду, арендовать лимузин и приехать на просмотр.

Я произношу все это на одном дыхании и, выдохшись, опираюсь на колонку. Когда поднимаю взгляд, старик уже подошел к Ребекке. Его глаза сияют.

— Танцуй, — командует он.

Не знаю, откуда она этого набралась, — ведь Ребекка никогда в жизни не занималась чечеткой! — но она начала отбивать дробь, используя колеи от колес в качестве импровизированной сцены.

— Я еще и петь умею, — улыбается она.

По лицу Длинной Шеи заметно, что он в восторге.

— Это что-то! Может, ты станешь новой Ширли Темпл, кто знает! — Старик ведет Ребекку к ряду машин, стоящих перед заправочной станцией. — Какая тебе нравится?

Ребекка прикусывает нижнюю губу.

— Даже не знаю. Мама, иди сюда! Что скажешь?

Я становлюсь рядом, и она легонько толкает меня локтем.

— Ну, милая, я хочу, чтобы ты сама выбрала. Пусть это будет частью подарка на твой день рождения, — отвечаю я.

Ребекка хлопает в ладоши. Выбор на самом деле невелик: несколько видавших виды «кадиллаков», синий джип и пыльный «Шевроле-Нова».

— Как тебе эта? — спрашивает Ребекка, указывая на маленький спортивный «Эм-Джи», который я сразу и не заметила. Из соображений безопасности я всегда держусь подальше от таких небольших машин. Автомобиль практически не виден из-за вывески с ценой на бензин. Красный, на каждом колесе пятна ржавчины. Салон во многих местах порван.

— Верх откидывается автоматически, — говорит Длинная Шея, — и все еще работает.

Ребекка перепрыгивает через дверцу машины, неловко опускается на переднее сиденье и одной ногой застревает в дыре на обивке, где треснул винил.

— Сколько? — интересуюсь я.

Ребекка и Длинная Шея синхронно вздрагивают, как будто забыли о моем присутствии.

— И сколько вы дадите за наш универсал?

Длинная Шея одаривает меня кислой улыбкой и возвращается к нашей машине. Убирает с зеркала заднего вида ромашку.

— Я дам вам три тысячи, хотя она таких денег не стоит.

— Шутите? — взрываюсь я. — Машине всего четыре года! Она стоит в два раза дороже!

— Только не здесь, — отвечает он и подходит к «Эм-Джи». — А эту я отдам вам за тысячу.

Ребекка поворачивается ко мне с невероятно грустными глазами, стараясь, чтобы этот взгляд непременно заметил Длинная Шея.

— Слишком дорого, да, мама?

— Не переживай, милая. Поедем в другое место. По дороге в Голливуд еще много городов.

— Пять сотен, — уступает Длинная Шея, — и это моя последняя цена.

На грузовичке лимонного цвета на заправку заезжает какая-то женщина и останавливается у колонки. Длинная Шея извиняется и идет заливать бензин. Ребекка манит меня поближе к машине, я перелезаю через дверцу не так шустро, как она, и занимаю место водителя.

— Где ты научилась отбивать чечетку? — интересуюсь я.

— В школе. На занятиях физкультуры. У меня был выбор между тетерболом и чечеткой. — Она кладет голову мне на плечо. — Значит, думаешь, что мне повезет на Бродвее?

— Не знаю, будешь ли ты иметь успех даже в Попларе, если честно. Но зато ты преуспела в охмурении этого старикашки.

Я начинаю крутить радио (не работает) и переключатель передач (стоит на задней). Ребекка открывает бардачок — пусто, потом лезет рукой под сиденье, чтобы отодвинуть его подальше. Достает пыльный конверт, лежавший на пружинах под сиденьем.

— А это что?

Она открывает конверт. Достает несколько двадцаток, там одни двадцатки. Ее глаза изумленно расширяются. Я выхватываю конверт. Быстро пересчитываю деньги, пока Длинная Шея не закончил свои дела.

— Тут больше шести сотен, — говорю я Ребекке. — Вот это я называю «возврат затраченных средств».

Ребекка замечает, что грузовичок отъезжает, и запихивает конверт назад под сиденье.

— Ты правда хочешь эту машину? — громко спрашиваю я, когда Длинная Шея подходит к нам. Ребекка кивает. — Что ж, тогда с днем рождения!

— Ой, мамочка! — Ребекка с визгом бросается меня обнимать. Потом вырывается из моих объятий и трясет руку Длинной Шеи. — Спасибо, спасибо вам огромное!

— Принесу техпаспорт, — говорит Длинная Шея и, прихрамывая, направляется к бетонному зданию, которое, должно быть, служит ему конторой.

Ребекка продолжает улыбаться, пока он не закрывает дверь, потом поворачивается ко мне.

— Давай выбираться из этой дыры. — Она откидывает голову на подголовник сиденья. — Неужели кто-нибудь еще танцует чечетку?

Длинная Шея появляется с таким же конвертом, как и тот, в котором под сиденьем лежат сокровища, — неужели это тайник, о котором он забыл? Я пересчитываю наличные.

— Деньги нужно держать в банке, — советую я ему. — В любой момент могут ограбить.

Он смеется, обнажая беззубые десны.

— Только не здесь. Туристы в Поплар не приезжают. К тому же, — он указывает на ружье, висящее рядом с колонкой, — грабители знают, где искать.

Я выдавливаю слабую улыбку.

— Что ж, спасибо вам за помощь.

Неужели он станет в нас стрелять, когда поймет, что оставил деньги в этой машине?

Ребекка перетаскивает наши пожитки из универсала. Она берет с заднего сиденья спортивную сумку, из бардачка достает карты и бросает все это в крошечный багажник новой машины.

— Ждите моего появления на киноэкранах! — кричит Ребекка старику.

Мы останавливаемся у нашего универсала, ожидая почувствовать что-то сродни угрызениям совести, которые одолевают человека, когда он оставляет частичку себя, отдавая привычную вещь взамен новой, как делаем мы. Но эта машина напоминает мне об Оливере, о побеге, и я не думаю, что буду по ней скучать.

— Мама, — торопит Ребекка, — опоздаем на прослушивание.

Она закидывает руки за голову, когда мы на обратном пути бороздим поле, — на этот раз ехать легче, потому что мы уже проложили дорогу. Стебли травы лезут прямо в машину, поскольку мы едем с откидным верхом, хлещут нас по груди и лицу. Ребекка срывает их и подбирает букет в фиолетовых тонах.

— Это не машина, а нечто! — кричит она, но ее слова теряются на ветру.

Ехать намного веселее. Машина не такая тяжеловесная, как универсал, это точно, и я постоянно смотрю в зеркало заднего вида, ожидая увидеть ее продолжение. В салоне места хватает только для нас с Ребеккой.

— Как думаешь, чьи это деньги?

— Считаю, что наши, — отвечает дочь. — Что ты за мать! Превратила меня в обманщицу и воровку.

— Ты сама превратилась в обманщицу, ведь я не говорила, чтобы ты отбивала чечетку. А что касается воровства — формально мы купили машину, включая все, что оказалось у нее внутри.

Ребекка смотрит на меня и смеется.

— Хорошо-хорошо, это немного нечестно. — Пронесшийся мимо камыш царапает мне щеку, оставляя рельефный след. — Я думаю, деньги принадлежали богатой невесте, которая влюбилась в своего садовника, но была убита бароном, ее женихом.

Ребекка снова смеется.

— Тебе нужно в свободное время писать сценарии для передачи «Все мои дети».

— Садовник видит барона рядом с телом любимой женщины и не может решить, то ли умчаться прочь на машине, то ли скорбеть по любимой. Конечно же, он остается.

— Конечно же.

— И барон убивает его, а потом отгоняет машину в безлюдный городок, где ее никто никогда не найдет. — Я делаю глубокий вдох, невероятно гордясь своей историей. — Что скажешь?

— Во-первых, как все-таки деньги попали в машину? Во-вторых, ни один идиот в здравом уме не станет нарываться на пулю только потому, что его невеста погибла. Если бы он ее действительно любил, то уехал бы и прожил ту жизнь, которую они хотели прожить вместе. — Ребекка ерзает на сиденье и нечаянно сбивает зеркало заднего вида. — Ты безнадежный романтик, мама.

— В таком случае, по-твоему, чьи это деньги?

Ребекка начинает выбрасывать цветы из своего букета, один за другим. Подхваченные ветром, они улетают прочь, как будто каждый живет своей собственной жизнью.

— Я думаю, индеец давным-давно спрятал свои сбережения в машине. Так давно, что совершенно о них забыл. Сейчас, наверное, он мчится за нами в синем джипе.

— Ужасно, — говорю я дочери, — совсем не интересная история.

— Если хочешь добавить в нее немного перца, то он добыл эти деньги, ограбив банк. Это объясняет, почему он не хранил свои деньги на вкладе. — Ребекка искоса поглядывает на меня. — Теперь, когда мы богаты, как будем праздновать?

— А что бы тебе хотелось?

— Принять душ, надеть чистое белье и тому подобные предметы роскоши.

— Нужно купить одежду, — соглашаюсь я. — Выбор тут не ахти.

Какой там выбор! Я уже четыре дня не снимаю рубашку Оливера, а Ребекка и спит в купальнике, который носит целыми днями.

— Поэтому в ближайшем городе отправимся за покупками.

— В ближайшем городе, который хотя бы будет напоминать город, — уточняю я.

— В ближайшем городе, где есть магазин. — Ребекка прижимает руку к животу. — Когда мы ели?

— Два часа назад, — отвечаю я. — А что?

Ребекка сворачивается клубочком и кладет голову рядом с рычагом переключения передач. Здесь не так много места, как в универсале.

— У меня живот болит. Думаю, это не потому, что я хочу есть, просто съела протухшее яйцо или еще что-нибудь.

— Может, остановимся?

Я поворачиваюсь к дочери. Лицо у нее зеленоватого оттенка.

— Нет, поезжай дальше. — Ребекка закрывает глаза. — Боль не очень сильная, просто то появляется, то исчезает. — Она крепче прижимает руки к животу.

Где-то с полчаса Ребекка спит — я чувствую облегчение, потому что знаю, что у нее больше ничего не болит. Этим и отличается настоящая мать: я чувствую то, что чувствует моя дочь, мне больно, когда больно ей. Иногда мне кажется, что, несмотря на традиционные роды, нас с Ребеккой продолжает связывать пуповина.

Она мало что пропустила, пока спала. Мы миновали границу Северной Дакоты, и, похоже, величественные багряные горы остались позади.

— Еще не приехали?

Ребекка садится и убирает выбившиеся пряди волос с лица. Потом складывает по привычке ноги и внезапно вскрикивает.

Я сворачиваю на обочину и резко жму на тормоза.

— Что случилось?

Ребекка проводит рукой между ног — на пальцах у нее кровь.

— Ребекка, успокойся, — утешаю я. — У тебя просто начались месячные.

— И все? — У нее кружится голова. — И все?

Она улыбается, а после начинает даже тихонько смеяться. Я помогаю ей выбраться из машины, и мы оцениваем ущерб: на купальнике расплывающееся коричневое пятно и на виниловом сиденье «Эм-Джи» немного крови. Я вытираю сиденье тряпкой, которую нашла в багажнике, и мы идем в поля, тянущиеся вдоль дороги. Там нет ни кактусов, ни кустов, чтобы спрятаться, но, с другой стороны, и машин нет. Мы роемся в моей сумочке, которую Ребекка, слава богу, не забыла захватить из Сан-Диего, в поисках тампонов или гигиенической прокладки. Я надеюсь найти прокладку — не хочу объяснять дочери, как пользоваться тампонами. Наконец прокладка находится, я помогаю Ребекке закрепить ее на ластовице купальника.

— В ближайшем магазине мы купим тебе другую одежду.

— Это отвратительно! — фыркает Ребекка. — Ходишь, как в подгузнике.

— Добро пожаловать в женскую лигу!

— Послушай, мама, — искоса смотрит на меня Ребекка, — не надо всех этих разговоров о том, как я выросла, ладно? Я к тому, что мне пятнадцать, а у меня, наверное, последней из класса пошли месячные — и это ужасно. Я знаю все о сексе, поэтому не хочу выслушивать лекции об ответственности, хорошо?

— Без проблем. Но если у тебя опять прихватит живот, скажи. Я дам тебе мидол.

Ребекка улыбается.

— Знаешь, я так давно ждала, когда же это случится, когда у меня вырастет грудь… И этого-то я ждала — поверить не могу!

— Девочкам должны рассказывать об этом в двенадцатилетнем возрасте, чтобы это не стало большим потрясением.

— Я чувствую себя ужасно глупо. Я решила, что умираю.

— Когда у меня впервые началась менструация, я подумала то же самое. Я даже маме не призналась. Просто легла на кровать, скрестила руки на груди и стала ждать, когда умру. Меня нашел Джоли и позвал твою бабушку, а она дала мне все те наставления, которые ты не желаешь слышать.

Мы доходим до машины, но Ребекка сесть не решается.

— Я должна сюда садиться? — спрашивает она, хотя сиденье уже чистое.

— Ты же сама захотела спортивный автомобиль. — Я смотрю, как она забирается внутрь и усаживается, несколько раз меняя позу, пытаясь привыкнуть к прокладке. — Удобно? — спрашиваю я, и она кивает, не глядя на меня. — Давай поищем магазин.

Ребекка кладет голову на руку, выставив локоть в открытое окно. Я так о многом хочу ее предупредить, рассказать о последствиях этого события. Например, о том, что бедра раздадутся, о том, что познаешь мужчину, что влюбишься, что разлюбишь…

Ребекка роется в бардачке, который уже осматривала. Она что-то ищет или просто делает вид, что пытается найти то, чего там нет. Потом закрывает глаза, позволяя ветру растрепать ей волосы и унести импровизированную заколку из зажима в сторону Монтаны.

30

Ребекка



18 июля 1990 года


Люди в белых футболках с надписью «Обслуживающий персонал» попросили нас занять очередь в веренице машин, которая тянулась подобно змее на пристани Порт-Джефферсон. Пока мы ждали, мама придумывала разные истории о людях в машинах вокруг нас. Женщина с девочкой едет навестить свою давно забытую тетушку в Олд-Лайм, в честь которой и назвала дочь. Бизнесмен, а на самом деле правительственный шпион, инспектирует работу государственных береговых служб. Иногда мама меня просто удивляет.

— Сюда! — кричит мужчина из персонала.

Мама заводит мотор и въезжает по боковому трапу в жерло парома. Такое впечатление, что мы едем прямо в пасть большого белого кита.

Нам тут же машет второй сотрудник береговой охраны и велит припарковать машину на крутой платформе сбоку. Здесь две симметричные платформы, на которых и под которыми стоят машины. А я еще удивлялась, как мы все сюда поместимся!

Паром плывет час пятнадцать минут. Мы проводим время на верхней палубе, лежа в отсеке, где хранятся спасательные жилеты. Во время нашего путешествия на пароме и в машине с откидным верхом я немного подзагорела. Даже мама выглядит загоревшей.

— Что ж, — говорит она, — с утра мы будем в Массачусетсе. К обеду доберемся до дяди Джоли.

— Пора бы уже. Такое впечатление, что мы едем целую вечность.

— Интересно, чем он занимается в яблоневом саду? — размышляет мама. — У нас в детстве даже сада не было. Нет, мы пытались завести, но растения погибали. Во всем винили неплодородную почву Новой Англии.

— Как он ее получил?

— Кого?

— Эту работу. Как он получил работу, если у него нет опыта в садоводстве?

Мама ложится на спину и прикрывает глаза ладонью.

— Он мне подробно не рассказывал. Думаю, он приехал, и тот парень его нанял. Парень, который всем там заправляет. Предположительно, он моложе Джоли. Сменил на посту своего отца. — Она садится. — Тебе знакомы такие люди. Чрезвычайно амбициозные, которые хотели стать фермерами, когда еще пешком под стул ходили.

— Под стол. Пешком под стол.

— Да какая разница! — вздыхает мама.

— Как ты можешь судить! — говорю я. — Ты не знаешь этого человека и совершенно не разбираешься в садоводстве.

— Ой, Ребекка, — смеется мама, — что может быть сложного в выращивании яблок?

Паром медленно разворачивается на сто восемьдесят градусов. Причал, у которого мы стояли, можно было покидать без сожаления — насколько я видела, Бриджпорт ничего особенного собой не представляет.

Казалось, что все машины в других очередях выедут раньше нас. К тому же, находясь на верхней платформе, мы не видели, двигается ли очередь. Мы видели только стоящий впереди нас «Форд-Таурус». Машина была вся в пыли, и кто-то на заднем окне написал: «ПОМОЙ МЕНЯ». Наконец мужчина в футболке с надписью «Обслуживающий персонал» ткнул пальцем в нашу машину и показал, что мы можем продвигаться вперед. Но стоящий впереди нас «форд», вместо того чтобы ехать вперед, откатился назад. И ударил прямо в передний бампер. Я слышу лязг металла.

— Боже мой! — восклицает мама. — Так и знала!

— Вы что, намерены стоять здесь?

Мужчина в униформе что-то кричит, но я не слышу. Суть сказанного: проезжайте, леди. Мама съезжает с парома с висящим на соплях бампером и сворачивает направо, где ждет «форд».

Потом выходит из машины и осматривает ее, чтобы оценить ущерб.

— Ехать можно. Просто выглядим мы не очень привлекательно. — Она пытается голыми руками поставить бампер на место. — Что же ты хотела за пятьсот долларов!

Из совершенно целого, без единой царапины «форда» выбирается водитель.

— Дорогая, — восклицает он, — разумеется, я оплачу ремонт! Если хотите, могу расплатиться наличными прямо сейчас. Или отдать техпаспорт. — Он заламывает руки — так расстроился, бедняга, что становится даже смешно.

— Что ж, — отвечает мама, — ремонт обойдется долларов в четыреста. Как думаешь, милая? — спрашивает она у меня.

— Минимум. Совершенно новая машина, к тому же спортивная.

— Совершенно новая? — вздыхает собеседник. По всей видимости, он не заметил ржавчины. — Мне так жаль. Не могу передать, как я сожалею. Я не специально сдал назад. Вот дурак! Вот дурак! — Он наклоняется к нашему покореженному бамперу и проводит по нему пальцем. — С собой у меня таких денег нет, но, если вы поедете со мной, я вам отдам. Я ничуть не против заплатить наличными сразу, ничуть не против. Какой толк в старой страховке!

— У нас мало времени, — отвечает мама.

— Это по пути. Меня зовут Эрнест Элкезер, смотритель музея Барнума[6] на Мейн-стрит. Хотя уже закрыто, я пущу вас на экскурсию, пока буду открывать сейф. Это меньшее, что я могу для вас сделать.

Мама садится за руль и заводит машину.

— Ты веришь в это? Бесплатно получили машину, так еще и премию в четыреста долларов. — Она поворачивает лицо к солнцу. — Ребекка, детка, боги нам сегодня улыбаются!

Музей Ф. Т. Барнума находится рядом с современным городским зданием. Удивительное это чувство — подойти к огромным запертым дверям и оказаться внутри. У меня такое ощущение, что я совершаю что-то недозволенное.

— Знаете, в Бриджпорте родился Генерал Том-Там, Генерал Мальчик-с-Пальчик[7], — говорит Элкезер. — Ростом он был всего сто два сантиметра.

Он зажигает свет — одну лампу, вторую, третью, — и темный коридор оживает.

— Чувствуйте себя как дома. Здесь много интересных цирковых реликвий. И на третий этаж не забудьте заглянуть.

Третий этаж почти весь занят миниатюрным куполом цирка. В центре устланные опилками три красные арены. Над одной висит страховочная сетка для акробатов на трапеции. В углах тяжелые тумбы, на которых стоят слоны. Наверху натянута толстая, вся в узлах веревка.

— Если бы она была чуть больше, я бы попробовала пройтись, — признается мама, одной ногой уже ступая на арену.

Я закрываю глаза и вижу публику. Красные прожекторы на вытяжных шнурах кружатся над головами детей.

Я оставляю маму и обхожу имитацию цирка по периметру. Здесь есть экспозиция о слоне Джамбо, чей скелет (как написано) выставлен в Нью-Йорке в музее естествознания. А вот это уже интересно. Я наклоняюсь ближе, чтобы рассмотреть фотографию огромного скелета (для сравнения рядом со скелетом сфотографирован человек). Мужчина на снимке — Эрнест Элкезер собственной персоной. Я как раз читаю надпись, когда с помятым конвертом в руках подходит смотритель.

— Джамбо — мой любимец, — говорит он. — Приехал в Штаты более века назад на корабле под названием «Ассирийский монарх». Барнум прогуливался с ним по Бродвею с большим духовым оркестром и всевозможной помпой.

Подходит мама. Элкезер смущенно протягивает ей конверт.

— В те времена люди еще не видели слонов. И не настолько уж он был и огромен, но сам факт: настоящий слон! А через три года его сбил скорый грузовой поезд. Остальных слонов, которые переходили пути, тоже сбил поезд, но они выжили. А вот Джамбо… Джамбо не смог.

— Его сбил поезд? — Я потрясена.

— Ты же пережила авиакатастрофу, — замечает мама.

— Барнум разделал животное и передал останки различным музеям. Продал даже сердце. Корнелльскому университету, за сорок долларов. Можете себе представить?

— Мы уже пойдем, — прощается мама.

— Ох, здесь все деньги, — вспоминает Элкезер. — Если хотите, можете пересчитать.

— Уверена, в этом нет необходимости. Благодарю.

— Нет, это вам спасибо.

Мы оставляем его на третьем этаже — смотритель нежно касается фотографии Джамбо.

Когда за нами закрываются тяжелые двери музея, мама разрывает конверт.

— Ребекка, мы богаты, — напевает она. — Богаты!

Мы садимся в машину и выезжаем со стоянки, царапая тротуар бампером, словно граблями. Проезжаем мимо мальчиков, играющих в гандбол. Мимо какой-то толстухи с землистого цвета лицом. Мимо сворачивающего за угол барыги: мужчина в кожаной кепке разворачивает маленький мятый квадратик бумаги. А перед моим мысленным взором стоит тяжелый ход автокортежа, живой звук трубы и неспешная поступь слонов по Мейн-стрит.

31

Джейн


День рождения Ребекки мы празднуем в географическом центре Америки. Прямо в окрестностях Таунера, штат Северная Дакота, я вручаю ей кексик «Хостес» с воткнутой в него свечкой и пою «С днем рождения тебя».

Ребекка даже краснеет от удовольствия.

— Спасибо, мама. Не стоило тратиться.

— У меня и подарок есть, — говорю я и достаю из заднего кармана конверт.

Мы обе его узнаем — грязный конверт, в котором под сиденьем «Эм-Джи» лежали деньги. Внутри его ручкой из мотеля я написала долговую расписку. Ребекка читает вслух: «Обязуюсь купить все, что захочешь (разумеется, в разумных пределах), во время похода по магазинам».

Она смеется и осматривается. Мы притормозили у дорожного знака, который гласит, что здесь географический центр, и, не считая скоростной магистрали за нашими спинами, вокруг, насколько я вижу, бескрайние поля.

— Наверное, придется подождать, пока мы снова наткнемся на цивилизацию и сможем пойти в магазин, — говорит Ребекка.

— Нет, в том-то и соль, что сегодня мы весь день посвятим тому, чтобы найти приличный магазин и купить одежду. Одному Богу известно, как она нам нужна.

Старая рубашка Оливера, которую я не снимаю, покрыта масляными пятнами и пятнами от еды. Мое белье тоже невероятно грязное. Ребекка выглядит не лучше. Бедная девочка даже не взяла с собой приличный бюстгальтер.

— И каково оно — ощущать себя пятнадцатилетней? — спрашиваю я.

— Почти ничем не отличается от ощущений четырнадцатилетней.

Ребекка запрыгивает на свое место: она уже довела свое мастерство до уровня искусства. А я… я продолжаю перелезать через дверцу, и обычно моя нога застревает в ручке.

— Ладно, — соглашается Ребекка и усаживается, свесив ноги через пассажирскую дверцу. — Куда поедем?

В Таунер, как мне кажется. Туда направил нас Джоли, хотя, как я уже знала по опыту, в Северной Дакоте даже заправка и пара деревянных лачуг может назваться городком.

Ребекка велит мне ехать прямо по грязной дороге. Пару километров мы проезжаем, не замечая вокруг ни единого признака жизни, не говоря уже о торговле. Наконец нам на глаза попадается полуразвалившийся сарай, перекошенный на правую сторону. На сарае шестиугольник, два попугая-неразлучника, окрашенные в основные цвета радуги.

— «У Элоиз», — читает Ребекка.

— Это не может быть магазином. Это даже домом назвать нельзя.

У сарая стоит несколько машин, настолько старых, что у меня возникает ощущение, будто я попала в декорации к фильму пятидесятых годов. Ради интереса я останавливаюсь и выбираюсь из машины.

Распахнутые двери сарая подпирают длинные шесты с горящими свечами с ароматом лимонной травы. Внутри ряды бочек с откидными крышками. Все подписаны: «МУКА», «САХАР», «КОРИЧНЕВЫЙ САХАР», «СОЛЬ», «РИС». Когда переступаешь порог, в нос ударяет запах, как будто где-то горит патока. В одном углу сарая за загородкой огромная свиноматка, лежащая на боку (скорее всего, завалившаяся от собственного веса), и десять пятнистых поросят, которые пытаются занять более выгодное положение у ее сосков. Рядом со свинарником — длинная струганая доска, лежащая на самодельных козлах, а на ней серебристый кассовый аппарат, в котором кнопки утоплены в окошках «50 центов», «1 доллар», «Без сдачи».

— Я слушаю вас, — обращается к нам женщина.

До этого момента она стояла, наклонившись к свиньям, поэтому ни Ребекка, ни я ее не заметили. Ребекка уже изучает самые дальние уголки сарая, поэтому отвечать приходится мне.

— Если честно, — признаюсь я, — мы ищем, где бы купить новую одежду.

Женщина всплескивает руками. У нее жесткие рыжие локоны-спиральки и тройной подбородок. Ростом она не выше полутора метров. Когда она идет, обувь чавкает, как будто у нее мокрые носки.

— Вы приехали в нужное место, — говорит она. — У нас тут есть всего понемногу.

— Я вижу.

— Мой девиз — покупать каждого товара по одной штуке. Так покупателю легче и быстрее выбрать.

Я побаиваюсь покупать что-либо у Элоиз. Откровенно говоря, у нее есть все, но явно не то, что хотелось бы купить.

— Мама! — спешит к нам Ребекка с вечерним платьем с блестками. — Что скажешь? Очень сексуально, да?

У платья слишком тонкие бретельки и оно слишком обтягивает.

— Подожди, когда тебе исполнится семнадцать, — говорю я дочери. Она вздыхает и исчезает за ситцевой занавеской.

— Извините, — окликаю я продавщицу, которая ведет меня по лабиринту сарая, — мисс…

— Зовите меня Элоиз. Меня все так зовут.

Ребекка, держа в руках черное вечернее платье в блестках (куда в нем ходить в такой деревне, как Таунер?), уже навыбирала ворох одежды.

— Нашла, что хотела, милая? — спрашивает Элоиз. Потом поворачивается ко мне: — Вы вместе?

— По всей видимости, да, — отвечаю я, подходя к вороху отобранной Ребеккой одежды.

Ребекка смотрит на бирку красных пляжных шорт.

— Посмотри на цену, мама! — Она поднимает вверх шорты. — А меньшего размера нет?

— Все, что есть, — на витрине. Я с удовольствием отнесу это в примерочную.

Элоиз скрывается за углом, ведомая, как я предполагаю, шестым чувством, потому что гора вещей выше ее головы.

— Занимай шестую кабинку, — говорит она Ребекке.

Я заглядываю за угол, чтобы посмотреть на примерочные. Там стойла для коров.

— Мама!

Я подхожу к сияющей Ребекке.

— Эти… — она поднимает пару дизайнерских джинсов, — …стоят всего три доллара! А купальник от «Ла Бланка» и вовсе доллар пятьдесят!

Я приподнимаю пальцем белые ценники. Цифры написаны карандашом.

— Похоже, отныне мы всегда будем ездить сюда за покупками.

Я начинаю рыться в вешалках. С такими ценами что я теряю? Элоиз — экономная предпринимательница. Она заказывает только по одной вещи каждого размера. В итоге, если в продаже появляются полосатые брюки от «Лиз Клейборн», можно надеяться найти здесь единицу каждого размера: 44, 46, 48, 50, 52, 54 и 56. Если, скажем, вы носите 50-й размер, а до вас в магазине побывал кто-то с 50-м размером, вам не повезло. Так и получается с несколькими приглянувшимися мне вещами; я ношу 48-й размер, и, видимо, в Северной Дакоте он пользуется спросом. Похоже, лучше всего продаются размеры 48 и 56. Ребекка продолжает снимать плечики с вещами — у нее еще угловатая фигура подростка.

Мимо меня с прелестным желтым джемпером в руках проходит Элоиз.

— Я увидела тебя и вспомнила вот об этом. Тридцатый размер, да, милая?

— На самом деле ей больше всего нужен бюстгальтер и белье. У вас продается белье?

Элоиз подводит меня к очередному ряду бочек. Я протягиваю руку к бочке с буквой «S»[8] и достаю несколько трусиков розового цвета, цвета фуксии, черные кружевные и белые в зеленый цветочек.

— Отлично! — радуюсь я, беря все, кроме черных кружевных.

Элоиз возвращается с аккуратно упакованным бюстгальтером. Я отношу его Ребекке.

— Можешь переодеть белье, — говорю я. — Мы его покупаем.

— Ма… — говорит дочь, выглядывая поверх вращающихся дверей в стойло. — Ты забыла?

— Ой!

Я роюсь в сумке в поисках еще одной прокладки. Мусорного ведра нигде не видно. Я наклоняюсь к Ребекке.

— Просто зарой ее в сено или спрячь под что-нибудь.

Ребекка устраивает для нас с Элоиз показ мод. Мы, скрестив ноги, сидим на бочке с бельем, когда из примерочной выходит Ребекка в желтом джемпере.

— Какая прелесть, милая! — восклицает Элоиз.

Ребекка выглядит изумительно. Она убрала волосы с лица и заплела их в косу, которая лежит поверх круглого отложного воротника полосатой рубашки в тон джемперу. Ребекка босиком. Она кружится, и ее юбка взлетает вверх.

— Дайте-ка угадаю, — указывает Элоиз на ноги Ребекки, — тридцать шестой?

Она шаркает в другой угол, туда, где с балок свисает каноэ фирмы «Олд Таун».

Ребекка останавливается на шести парах шорт, восьми футболках, паре джинсов, белых укороченных штанах, толстых гетрах, черных туфлях, белых туфлях, белье и прочих мелочах, халате с плюшевыми мишками, хлопчатобумажном свитере, синем в горох бикини и двух заколках-пряжках для волос из шелковых лент рисового плетения.

— Поверить не могу! — удивляется она, выходя из примерочной и глядя на гору одежды, которую аккуратно сложила Элоиз. — Это обойдется в целое состояние.

Сомневаюсь: я не переставала мысленно все подсчитывать, поэтому не думаю, что мы превысили сумму в пятьдесят долларов.

— Что ж, сегодня у тебя день рождения. Радуйся.

— Ну-с, — говорит Элоиз, когда Ребекка бросается меня обнимать. — А вы что берете?

— Не стоит беспокоиться. — Я нервно скрещиваю ноги, потом снова поджимаю их.

— Я не позволю тебе путешествовать со мной в таком виде! — заявляет Ребекка. — Только не сейчас, когда я так сногсшибательно выгляжу.

— Что ж, я бы купила что-нибудь из белья, — признаюсь я.

Я сижу на бочке с буквой «М», поэтому спрыгиваю с нее, поднимаю крышку и вытаскиваю несколько трусиков. Потом достаю стринги с леопардовым рисунком.

— Ой, мама, это твое! Ты должна купить их!

— Не думаю.

Стринги мне нравятся, как всегда нравились кружевные пояса и шелковые чулки. Теоретически они мне нравятся, но я понятия не имею, как их носить, поэтому не колеблюсь ни секунды.

Ребекка на пару с Элоиз просматривает вешалки, выбирает хлопчатобумажный сарафан, шорты цвета хаки и шелковую безрукавку. Найти более сочетающиеся вещи, как я уже сказала, проблематично: мой размер пользуется спросом.

— На самом деле мы не должны ничего мне покупать.

— Давай раздевайся, — велит Ребекка, указывая на коровьи стойла. Я вхожу туда и сбрасываю кроссовки. Сено застревает у меня между пальцев и покалывает. Внутрь заглядывает Элоиз, и я смущенно прикрываю руками грудь.

Элоиз бросает на пол две обувные коробки: кожаные женские сандалии и черные туфли на каблуках. И те и другие 37-го размера. Как она узнала?

Прежде чем что-то примерить, я смотрю на цену каждой вещи — привычка одеваться в дорогих калифорнийских бутиках, которая сейчас совершенно бессмысленна: здесь нет ничего дороже пяти долларов. Первое платье, которое я примеряю, слишком тесное в груди. Я разочарованно бросаю его на солому. Почему-то я надеялась, что все будет смотреться на мне так же идеально, как на Ребекке.

Следующим я примеряю хлопчатобумажный джемпер такого же фасона, как у Ребекки, только красный с синими и розовыми цветами, а к нему белую льняную блузку с пуговицами вдоль спины и вышитыми цветами на воротнике и рукавах. Потом надеваю сандалии, которые принесла Элоиз, и выхожу из примерочной. Ребекка хлопает в ладоши.

— Тебе правда нравится?

Здесь нет ни одного зеркала, поэтому приходится полагаться на мнение дочери.

Последним я меряю облегающее платье на бретелях и под него надеваю каблуки. Для этого наряда мне даже зеркало не нужно. По тому, как платье облипает тело, я понимаю, что сидит оно плохо. Могу себе представить это доселе скрытое одеждой зрелище — выпирающие бедра и живот! Это платье для Ребекки, не для меня.

— Хочешь посмеяться? — спрашиваю я Ребекку.

Она спрыгивает с бочки с бельем и заходит в примерочную, оставляя дверь открытой.

— Кто бы поверил? Моя мама — клёвая телка!

— Еще скажи, что не видно моих бедер и задницы. И что живот не выпирает.

Ребекка качает головой.

— Не стану тебе такого говорить, раз ты считаешь, что выглядишь плохо. — Она кивает на мои бедра и обращается к Элоиз: — А вы что скажете об этих выпирающих резинках от трусов?

Элоиз поднимает палец вверх, бежит к бочонку с бельем, достает леопардовые стринги и швыряет их мне — невесомые, как пушинка.

— Никогда, — говорю я Ребекке. — Никогда я это не надену.

— Просто примерь. Не понравится, не будешь покупать.

Я вздыхаю и подтягиваю платье вверх. Потом, изворачиваясь и не снимая туфель, стягиваю трусы и поднимаю леопардовые стринги к свету.

— Крошечным лоскутком ткани вперед, — инструктирует меня Ребекка.

— А ты откуда знаешь?

Я продеваю одну ногу, потом вторую. Натягиваю стринги и, к своему удивлению, чувствую себя удобно. Я практически не ощущаю тонкий материал между ног. Я опускаю платье и делаю несколько шагов, чтобы привыкнуть к ощущению ткани ягодицами. Потом открываю дверь.

— Какая красотка! — восклицает Элоиз.

Ребекка поворачивается к ней.

— Берем.

Весь ансамбль стоит не больше четырех долларов.

— Нет, не берем. Куда я буду это носить? — Я стягиваю тонкую материю и остаюсь в одних стрингах. — Зря выброшенные деньги.

— Как будто четыре доллара тебя разорят, — ворчит Ребекка.

Пока мы спорим, появляется Элоиз с тонким облегающим нарядом красного цвета.

— Я подумала, вам может понравиться вот это. В конце концов, вы еще не купили ночную сорочку.

Я беру его. Он такой нежный, что выскальзывает из рук и падает на сено, как сорванный цветок.

Вам знакомо состояние, когда один-два раза за всю жизнь во время похода по магазинам меряешь какие-то вещи, и, даже не видя себя в зеркало, на сто процентов уверена, что еще никогда так сногсшибательно не выглядела? В черном платье, о котором грезила Ребекка, я такого не испытала. Но этот атласный наряд на тонюсеньких плетеных бретелях и с высоким разрезом сбоку сидит как влитой.

Прежде чем выйти к Ребекке, я провожу руками по бедрам. Касаюсь груди. Расставляю ноги, наслаждаясь тем, как атлас скользит по разгоряченной, возбужденной коже. Так вот что означает «быть сексуальной»!

Я надевала нечто подобное в первую брачную ночь — белую пижонскую сорочку с кружевным воротником и шестью матерчатыми пуговицами спереди. Мы с Оливером сняли номер в гостинице «Меридиан» в Бостоне. Оливер ничего не сказал о сорочке. Он разорвал ее во время ласк, а когда мы съехали, я поняла, что оставила ее на полу в номере для новобрачных.

Еще даже не открывая дверь, чтобы показаться Ребекке, я уже знаю, что возьму его. Если бы я могла, то вышла бы в нем из магазина и поехала по автострадам Среднего Запада, ощущая, как атлас трется о бедро каждый раз, когда я переключаю скорость. Я принимаю театральную позу и выгибаю спину у задней стены коровьего стойла.

Ребекка и Элоиз аплодируют. Я кланяюсь. Закрываю за собой дверь и очень медленно стягиваю наряд через голову. Кстати, о выброшенных деньгах. Правда заключается в том, что я бросила единственного мужчину, с которым спала в своей жизни. И для кого я буду надевать этот наряд?

Я надеваю хлопчатобумажные трусики, которые намерена купить, но останавливаюсь, снимаю их и вновь натягиваю стринги. Надеваю шорты, застегиваю пуговицу и молнию. Я делаю шаг вперед, чтобы зашнуровать кроссовки, и меня охватывает запретное ощущение свободы. Такое чувство, что у меня есть тайна, которую никто не должен знать.

32

Оливер


Теперь, когда я убедился, что Джейн с Ребеккой направляются в Айову, меня уже не так волнует сложившаяся ситуация. Сегодня я сделал привал на два часа и позвонил в институт, записал сообщения в маленький прикроватный блокнот в «Холидей-инн».

Еще рано хлопать себя по плечу; для настоящего ученого негоже поздравлять себя, пока не достигнут результат, конечная точка. Тем не менее я считаю, что это моя лучшая работа по установлению точного места и времени. Не имея никаких зацепок, я уложил Джейн на обе лопатки, если хотите — я выяснил, куда она направляется, еще до того, как она сама поняла, что туда поедет. Джейн из тех людей, которые, пересекая Айову, вспомнят, что ее дочь потерпела здесь авиакатастрофу, и поспешит свернуть с дороги. Конечно, больше это не имеет значения. Потому что когда она это сделает, я уже буду там и увезу ее назад в Сан-Диего. Там ее место. Если я не ошибся в расчетах, то буду дома вовремя и успею застать начало миграции горбачей к местам кормежки на Гавайях.

Сегодня утром я разговаривал со своей помощницей Ширли и попросил ее кое-что для меня узнать. Бедная девушка едва не разрыдалась, когда услышала мой голос, — боже мой, прошло всего четыре дня! Я велел попросить в местной библиотеке, чтобы ей помогли найти пленку с изображением авиакатастрофы борта 997 «Среднезападных авиалиний», которая произошла в сентябре 1978 года. Она должна записать как можно больше детальной информации о месте катастрофы. Потом она, имея на руках эти сведения, должна позвонить в государственный департамент Айовы и, прикрываясь интересами института, выяснить фамилии владельцев прилегающих ферм. Предположительно через два дня, когда я ей перезвоню, я буду точно знать, на чьей земле вести наблюдение.

Следующая задача, после того как я просчитал их путь, — угадать роль, которая мне отведена. Мне необходимо заготовить две речи: одну — раскаивающегося мужа, вторую — отважного избавителя. И уже на месте решить, в которую из двух категорий я попадаю.

Неужели я всегда был таким хорошим аналитиком?

Еще не вечер, но мне уже хочется как-то отпраздновать свою победу. Я преодолел кризис. По крайней мере, я обнаружил все кусочки этой головоломки, даже если еще путаюсь в том, как сложить их воедино. Я знаю, что должен выехать не позже двух, чтобы к ужину добраться до следующего мотеля в Линкольне. Я смотрю на часы — это просто привычка, на самом деле мне не нужно знать время — и направляюсь в вестибюль гостиницы в поисках бара.

Все вестибюли похожи: сине-серебристые тона, ковры с узорами, ненужный стеклянный лифт и фонтан в форме дельфина или херувима. Даже портье за стойкой в каждом городе словно клонированные. Бары всегда выдержаны в густых красно-коричневых цветах с круглыми стульями из кожзаменителя, напоминающими чайные чашки, и разнородными стаканами для виски.

— Что вам принести? — спрашивает официантка. Или сейчас их называют не официантки, а барменши? Над левой грудью она держит серебряный поднос. На груди надпись «Мари-Луиза».

— А что вы, Мари-Луиза, мне порекомендуете? — как можно любезнее спрашиваю я.

— Во-первых, я не Мари-Луиза. Я надела ее фартук, потому что мой вчера ночью украл вместе с моей машиной и ключами от дома этот сраный ублюдок, мой жених. Во-вторых, — она делает паузу, — это бар. Фирменные блюда нашего заведения — чистый виски и виски со льдом. Ну так вы хотите чего-нибудь выпить или намерены впустую тратить мой день, как остальные жалкие засранцы в этом месте?

Я оглядываю бар. Я здесь единственный посетитель. Я решаю, что она просто расстроена из-за досадного происшествия минувшей ночи.

— Джин с тоником, — делаю я заказ.

— Джина нет.

— Виски «Канадиан Клаб» с имбирем.

— Послушайте, мистер, — отвечает девушка, — у нас только «Джек Дэниэлс» и кола на разлив. Выбирайте. Или приходите позже, когда привезут еще спиртное.

— Я понял. Тогда просто «Джек Дэниэлс».

Она одаривает меня улыбкой — на самом деле она красотка! — и уходит. В ушах у нее покачиваются серьги-мундштуки. Мундштуки. Это меня просветила Ребекка. Мы гуляли по пляжу, и я взял это длинное изделие, унизанное перьями и бисером. Я пытался понять, что это: индейский артефакт или новый туристический сувенир из-за границы. «Это мундштук, папа, — как ни в чем не бывало сказала Ребекка, забрала у меня мундштук и выбросила в урну. — Через них курят марихуану».

Появляется официантка с выпивкой и легонько толкает стакан через стол — содержимое расплескивается, оставляя прозрачную янтарную лужицу. Чтобы не будить в официантке зверя, я вытираю пролитое салфеткой. Золотыми буквами на ней вышито «Холидей-инн».

Официантка взбирается на высокий барный стул, кладет голову на руку и таращится на меня.

Я делаю глоток и пытаюсь выбросить ее из головы. Обычно я не смотрю на женщин — они меня смущают. Но эта — совершенно особый случай. Не только потому, что она носит серьги с перьями; на ней еще красная кожаная юбка, едва прикрывающая ягодицы, и усеянное заклепками бюстье. И белые чулки с рисунком в черный горох, который растягивается у нее на бедрах. Она слишком сильно накрашена, но и здесь не обошлось без выдумки: на одно веко наложены фиолетовые тени, на другое — зеленые.

Я пытаюсь представить Джейн в таком одеянии и громко смеюсь.

Официантка встает со стула, подходит и тычет красным ногтем мне в шею.

— Послушай меня, извращенец. Засунь себе глаза поглубже в голову, а член подальше в штаны.

Она произносит это с такой ненавистью, с такой убежденностью, хотя совершенно меня не знает, и я чувствую, что обязан ответить. Она уже развернулась на каблуках, чтобы уйти, когда я говорю:

— Я не извращенец.

Она даже не поворачивается.

— Правда? Тогда кто ты?

— Я ученый.

Официантка разворачивается и меряет меня взглядом.

— Смешно. А ты выглядишь лучше, чем те типы в синтетических штанах.

Я смотрю на свои брюки. Они шерстяные, летние. Официантка фыркает — смеется.

— При виде меня у тебя молния расходится.

Она достает зеркальце — если честно, не заметил откуда, наверное из колготок, — и осматривает свои зубы. Обнаруживает след от помады и энергично вытирает его большим пальцем.

— Мне жаль, что так случилось с вашей машиной, — говорю я. — И с вашим женихом.

Официантка захлопывает зеркальце и на этот раз засовывает его в вырез бюстье. Розовый пластмассовый край чуть выглядывает.

— Он подлец. Спасибо. — Она смотрит в сторону стойки портье и когда решает, что никто не обращает на нас внимания, перебрасывает ногу через один из соседних стульев и садится. — Не возражаешь?

— Наоборот.

Меня всегда интересовали такие женщины, как она, — из тех, чье изображение встретишь на видеокассетах с фильмами для взрослых или пачках презервативов. В моей жизни, помимо Джейн, было еще несколько женщин: две до и одна во время брака — короткий роман с женщиной-водолазом в одной из моих морских экспедиций. Однако ни одна из них не выглядела и не вела себя так, как эта. Эта официантка больше чем женщина, она — особый вид.

— Ты давно здесь работаешь? — решаю и я отбросить формальности. Ее ответ меня ничуть не интересует. Просто хочется посмотреть, как двигаются ее губы — плавно, как сворачивающаяся резина.

— Два года, — отвечает она. — Только в дневную смену. По ночам я работаю в круглосуточном мини-маркете. Коплю деньги, чтобы поехать в Нью-Йорк.

— Я бывал в Нью-Йорке. Тебе там понравится.

Официантка искоса смотрит на меня.

— Считаешь, что я деревенщина из Небраски? Я родилась в Нью-Йорке. Именно поэтому и хочу туда вернуться.

— Понятно.

Я беру стакан и верчу его. Потом окунаю палец в виски и легонько провожу им по краю стакана. Когда палец достигает определенной степени высыхания, трение вызывает звук, похожий на стон. Звук, который, если честно, напоминает мне песни китов.

— Круто! — восхищается девушка. — Научи.

Я показываю ей, это несложно. Когда она улавливает суть, лицо ее сияет. Она приносит еще три или четыре стакана и наполняет их разным количеством виски. (Зачем говорить ей, что это работает и с водой, если можно выпить на халяву?) Вместе мы создаем меланхоличную скрипучую симфонию.

Официантка смеется и хватает меня за руку.

— Хватит! Хватит! Я больше не могу. У меня уши болят. — Она на секунду задерживает мою руку в своих руках. — Ты женат. — Это констатация факта, а не обвинение.

— Да, — отвечаю я, — хотя здесь я один.

Я ничего не хочу этим сказать, просто констатирую факт. Но эта девушка (которая, как я понимаю, скорее ровесница Ребекки, чем моя) наклоняется ближе и говорит:

— Правда?

Она так близко, что я чувствую ее сладкое, как мятные конфеты, дыхание. Она встает со стула, наваливается на стол — это уже выходит за все рамки приличия — и хватает меня за воротник рубашки.

— Чему еще ты можешь меня научить?

Должен признаться, перед моим мысленным взором пронеслась картинка: обнаженная официантка с татуировкой в самом неслыханном месте велит мне хриплым, грубым голосом, чтобы я сделал с ней это еще раз и еще. Я вижу ее в своем номере цвета морской волны в этой «Холидей-инн», как она лежит, развалившись, в своем кожаном бюстгальтере и чулках в горошек — как в дешевом кино. Это было бы слишком просто. Я не назвал ни своего имени, ни места работы: великолепная возможность хотя бы на короткое время стать другим человеком.

— Ты же не можешь уйти, — говорю я. — Ты одна на смене.

Официантка обхватывает меня за шею. От нее пахнет мускусом и пóтом.

— Ну смотри…

Мне дали два ключа от номера. Один я достаю из кармана вместе с пятидолларовой бумажкой за выпивку. Она заслуживает чертовски хороших чаевых. Ключ ударяется о край стакана и звенит. Я встаю, как, думаю, делают обходительные мужчины из Голливуда, и, не оборачиваясь, не говоря ни слова, иду в холл к лифтам.

Когда я вхожу в лифт и двери за мной закрываются, я прислоняюсь к стене и начинаю учащенно дышать. Что я делаю? Что я делаю? Интересно, это считается изменой, если ты выдаешь себя за другого человека?

Я вхожу в гостиничный номер и с облегчением вздыхаю оттого, насколько он мне знаком. Слева кровать, за дверью ванная комната, возле туалета бумажное полотенце, которое каждое утро оставляет горничная. Складная полка для багажа, меню для обслуживания в номерах и занавески с волнистым рисунком, сделанные из какого-то легковоспламеняющегося материала. Все так, как я и оставлял, — это утешает.

Я лежу на кровати, вытянув руки вдоль тела, полностью обнаженный. Гудящий кондиционер — гостиничные кондиционеры всегда и везде издают этот гул — шевелит волосы у меня на груди. Я представляю лицо этой официантки, ее губы, которые, словно вода, перетекают вдоль моего тела.

Несмотря на то что мы встречались, у нас с Джейн не было близости целых четыре с половиной года. У меня были две женщины на стороне, женщины, которые для меня совершенно ничего не значили. Знаете, как говорят: с одними спят, а на других женятся. Абсолютно очевидно, в какую категорию попадает Джейн. Джейн, от которой пахнет лимонным мылом. Джейн, которая носит на голове ободки в тон сумочкам. Я уже учился в океанографическом институте Вудс-Хоул, когда Джейн перешла в старший класс Уэллсли. И закрутилось. Мы виделись каждые выходные (слишком изматывающими были бы более частые поездки туда и обратно) и ходили куда-нибудь. Я щупал ее грудь и отводил назад в общежитие.

Однако в тот, последний год что-то случилось. Джейн перестала отталкивать мои руки, которые в темноте щупали ее под ворохом одежды. Она сама стала их направлять, чтобы они касались определенных мест и двигались в определенном ритме. Я делал все, чтобы остановить ее. Я думал, что знаю о последствиях больше, чем она.

Впервые мы занялись сексом на балконе старого кинотеатра. Она еще внизу, в окружении посторонних людей, начала провоцировать меня, доводя до безумия. Я потащил ее на балкон, который в тот момент был закрыт на реставрацию. Когда я снял с нее одежду и она стояла передо мной, окруженная нимбом света от прожектора, я понял, что не в силах больше сопротивляться. Она стала тереться об меня — я был уверен, что взорвусь. Сжал ее бедра и вошел в нее. Я начал терять над собой контроль, но вдруг осознал, что Джейн почти перестала дышать. Она впервые была близка с мужчиной.

Сейчас я понимаю, что, наверное, напугал ее до смерти, но тогда я не мог мыслить здраво. Однажды вкусив мед, я не собирался возвращаться на хлеб и воду. Я стал звонить Джейн ежедневно и ездить из Кейпа два, а то и три раза в неделю. Тогда я работал с водоемами, затопляемыми во время прилива, и целые дни проводил, наблюдая за ними, за беспозвоночными: крабами и моллюсками, за ламинариями — целыми сообществами, которые разрушались от беспощадного прилива волны. Я переворачивал мечехвостов и без всякого интереса распутывал щупальца морских звезд. Ничего не записывал. А когда мой руководитель из Вудс-Хоула заинтересовался моим отношением к учебе, я сделал единственно возможную вещь — перестал встречаться с Джейн.

Я ничего не добьюсь, если целыми днями буду думать только о том, как предаться страсти. Я много чего наговорил Джейн: что заболел гриппом, что меня подключили к изучению медуз и нужно провести предварительные исследования. Я больше времени стал уделять работе, а Джейн звонил время от времени — на расстоянии безопаснее.

Примерно в это же время я стал свидетелем чуда: у черного дельфина в неволе родился детеныш. Мы следили, как протекает беременность у матери, и так вышло, что я был в здании, когда начались роды. Мы поместили ее в огромный подводный резервуар, чтобы было лучше видно, и, естественно, когда случается подобное чудо, все бросают свои дела и бегут посмотреть. Детеныш выскользнул в потоке кишок и крови. Мать плавала кругами, пока он не научился ориентироваться в воде, а потом подплыла снизу, чтобы поднять его на поверхность глотнуть воздуха.

— Вот так не повезло! — сказал стоявший рядом со мной ученый. — Родиться под водой, чтобы дышать кислородом.

В тот день я пошел в город и купил обручальное кольцо. Раньше мне это не приходило в голову: единственное, что может быть лучше, чем стать знаменитым в своей области, — стать знаменитым, когда рядом будет Джейн. Почему бы не совместить эти две вещи? Не вижу препятствий. Я знал, что Джейн обладает всеми теми качествами, которые никогда не станут главными во мне. Если рядом будет Джейн — у меня будет надежда. Я понял, что такое жертвовать собой.

Джейн. Милая странная Джейн.

Поверит ли она во второй шанс?

Неожиданно испугавшись своего поведения, я скрещиваю руки внизу живота. Быстро, как только могу, натягиваю одежду, застегиваю чемодан. Нужно убираться, пока не пришла официантка. О чем я думал? Тяну чемодан по длинному коридору к лифту, прячусь за балюстрады, чтобы удостовериться, что она не приехала в лифте. После, успокоенный негромкой музыкой, я делаю глубокий вдох и мчусь на первый этаж, думая о Джейн. О Джейн, об одной только Джейн.

33

Ребекка



15 июля 1990 года


По словам Джонса из Индианаполиса, ведущего местной радиостанции (просто наш однофамилец), температура достигла отметки в 48 градусов.

— Сорок восемь градусов, — повторяет мама. Она убирает руки с рулевого колеса, как будто и оно уже начинает плавиться от жары, и присвистывает. — От такой жары люди умирают.

Засуха и горячая волна воздуха привели нас в замешательство. Казалось, что время тянется невыносимо медленно, хотя наверняка виной всему была просто жара. Мы доехали до Индианаполиса, но мне уже стало мерещиться, что мы никогда отсюда не выберемся. Если так пойдет и дальше, этот автомобиль взорвется прямо на ходу.

Становится настолько жарко, что я уже больше не могу сидеть. Не думала, что когда-нибудь это скажу, но я жалею, что мы оставили наш старый универсал. У него в салоне было достаточно места, чтобы укрыться в тени. В «Эм-Джи» прятаться от солнца негде. Я лежу, свернувшись крошечным калачиком, свесив голову к коврику на полу. Мама смотрит на меня.

— Поза зародыша, — говорит она.

До того, как нам удается пересечь Индианаполис, температура поднимается еще на три градуса. Виниловый салон машины идет трещинами, и я указываю на это маме.

— Не смеши! — отвечает она. — Начнем с того, что он уже был потрескавшимся.

Я чувствую, как дышит каждая пора на моем лице. Пот бежит по внутренней стороне бедер. Мне претит сама мысль въехать в город из железа и бетона.

— Я не шучу. Буду кричать.

Я собираюсь с остатками сил и кричу — высокий пронзительный вой привидения, совершенно не похожий на звук, который может издавать мое тело.

— Ладно-ладно. — Мама пытается зажать уши, но не может без рук управлять машиной. — Хорошо! Что ты хочешь? — Она смотрит на меня. — Сноуборд? Кондиционер? Бассейн?

— Да, — вздыхаю я, — бассейн. Мне нужен бассейн.

— С этого и надо было начинать. — Она легонько толкает ко мне стоящий между нашими сиденьями лосьон для загара. — Намажься. Не то будет рак кожи.

Согласно департаменту туризма, в Индианаполисе городского бассейна нет, но относительно близко есть бассейн в здании Молодежной Христианской организации, куда нас наверняка могли бы пустить за плату. Мама узнает, как туда попасть, и (остановившись, чтобы получить письмо от дяди Джоли) едет прямо к нужному зданию.

— А если там закрытый бассейн? — ною я и тут же слышу, как кричит и плещется детвора. — Ой, слава богу!

— Поблагодаришь его, когда попадем внутрь, — бормочет мама.

Вам знакомо чувство, которое испытываешь, когда после жаркого летнего дня до голубой прохлады бассейна рукой подать? Какое наступает облегчение после семи часов страданий от перегрева? Как будто единственное спасение — наконец-то окунуться в эту прохладу. Именно такие ощущения я и испытываю, в ожидании прижимаясь спиной к желтым шлакобетонным стенам Молодежной Христианской организации. Мама пытается договориться. Дежурная отвечает, что у них не принято пускать посторонних.

— Вступи же в их организацию, — шепчу я. — Пожалуйста, давай вступим!

Не знаю, судьба это или милосердие, но дежурная впустила нас за десять долларов, и вскоре мы уже оказываемся на краю блаженства. Цемент обжигает мне пятки. На мелководье идет урок. Тренер-спасатель постоянно называет своих учеников гуппи. Они делают упражнение на ритмическое дыхание, и только половина выполняет указания.

— А ты купаться не собираешься? — спрашиваю я у мамы.

Она стоит рядом со мной полностью одетая, она даже не взяла из машины свой купальник.

— Ты же меня знаешь, — отвечает она.

Мне все равно. У меня нет времени на споры. Под запрещающие крики спасателя я ныряю на трехметровую глубину.

Сколько могу, задерживаю дыхание. На мгновение шанс утонуть выглядит предпочтительнее, чем вновь столкнуться с удушающей жарой наверху. Когда я выныриваю на поверхность, воздух плотно, как полотенце, обволакивает мое лицо. Мама исчезла.

И в машине ее нет. Нет и под зонтиками, где отдыхают дамы в пестрых купальниках. Я прохожу в здание организации.

Идет урок по тайцзи[9]. Я в изумлении: кому в такой день охота заниматься? Дальше по коридору я вижу синие двери с надписью «Женская раздевалка». Внутри влажно и много пара. Некоторые женщины моются за занавесками, но большинство предпочитают открытые кабинки в ущерб уединению. Три женщины бреют ноги, две мылят шампунем голову.

Крайнюю правую кабинку занимает молодая женщина с татуировкой на левой груди. Крошечная красная роза.

— Чем думаешь заняться на выходные? — спрашивает она.

Я вздрагиваю, но обращается она не ко мне.

Стоящая под соседним душем женщина протягивает руку за полотенцем, чтобы вытереть лицо. Она просто огромная! На ее руках и бедрах целлюлит, а живот напоминает морщинистую букву «V», нависающую над интимным местом.

— Собираются приехать Томми с Кэти и ребенком.

— Томми — это самый младший? — спрашивает женщина с татуировкой.

— Да.

Вторая женщина старше, чем мне показалось вначале, без шампуня ее черные волосы отливают сединой. У нее итальянский акцент.

— Томми — это тот, который связался с разведенкой. Я неустанно ему повторяю: «Поступай, как знаешь, но не женись на ней». Вы меня понимаете?

Остальные три женщины в душе яростно кивают. У одной фигура, напоминающая грушу, и обесцвеченные волосы. Рядом с ней морщинистая старуха, похожая на гигантский изюм. Она стоит на коленях на полу душа, как будто молится, и струи бьют ее по спине. У последней женщины длинные белокурые волосы, и она вся круглая: округлые плечи, округлые бедра. Круглый живот. Соски у нее втянутые.

— Зачем же ты, Мэг, его принимаешь? — удивляется она. — Почему не скажешь, чтобы приходил один или вовсе не являлся?

Женщина-гора пожимает плечами.

— Как скажешь об этом сыну?

Женщины поочередно покидают душ, пока здесь не остается только старуха. Я уже начинаю задаваться вопросом: а может, она здесь постоянно молится? Или, возможно, ей нужна помощь? Вот о чем я размышляю, когда отодвигается шторка душа напротив и оттуда выходит моя мама.

— Привет, милая, — говорит она с таким видом, словно ничуть не удивлена, что я здесь стою.

— Почему ты не сказала, что пойдешь в душ? Я беспокоилась о тебе.

Все присутствующие смотрят на нас. Когда мы поворачиваемся к ним, женщины делают вид, что заняты своими делами.

— Я тебя предупреждала, — отвечает мама, — но ты была под водой. — Она обматывает тело полотенцем, на ней надет купальник. — Просто захотелось охладиться.

Я не собираюсь с ней спорить и иду вдоль извилистых рядов шкафчиков. Мама останавливается перед Мэг, которая держит свое белье.

— Дайте Томми время, — советует она. — Он согласится.

У бассейна мама садится у края, где мелко, и болтает ногами в воде. Когда ей становится по-настоящему жарко, она опускается на первую ступеньку, чтобы пятая точка оказалась в воде. Я подплываю под водой и хватаю ее за щиколотки. Она кричит.

— Нечего тебе тут сидеть, — говорю я. — Дети уже все здесь описали.

— Ребекка, сама подумай: неужели их моча не опустилась на глубину?

Я пытаюсь напомнить ей, что это цементный бассейн и она сможет схватиться за край, если захочет оказаться в воде выше талии.

— Здесь мельче, чем в Большом Соленом озере, а там ты плавала на спине.

— Не по собственной воле, ты меня затянула обманом.

Меня раздражает мамино поведение. Я брассом отплываю от нее и подныриваю под сине-белые буйки, разделяющие мелководье и глубину. Соскальзываю животом по бетонному пандусу и касаюсь водостока. Мне не хватает воздуха, я отталкиваюсь от дна и переворачиваюсь на спину. Облака застыли в небе. Я могу разглядеть причудливые формы: гончие и цирковые собачки, лобстеры, зонтики. Уши заложило под толщей воды, я слушаю свой пульс.

Я плаваю на спине, пока не натыкаюсь на женщину в купальной шапочке с пластмассовыми цветами. Я занимаю вертикальное положение, держась на плаву. Мама больше не сидит на ступеньках, и у края бассейна ее нет. Я верчу головой по сторонам: куда она на этот раз, черт возьми, запропастилась? А потом я вижу ее стоящей по грудь в воде. Одной рукой она держится за край бассейна, а другой — за сине-белый буек. Когда она добирается до противоположной стороны, то поднимает тяжелый разделитель и подныривает под него. Держу пари, она не слышит детских криков, шлепанья по лужам. Держу пари, она о жаре не думает. Она снова хватается за край бассейна, одной ногой соскальзывая с пандуса в глубину, — испытывает свои силы.

34

Сэм


— А потом эти двое открывают бар. — Хадли замолкает, чтобы отхлебнуть пива. — Они проделывают гигантскую работу: наводят в помещении лоск, затаривают его — и наступает знаменательный день открытия. Они вместе ждут первого посетителя, и входит этот высоченный легавый под два метра ростом.

— Опять двадцать пять, — говорит Джоли.

Хадли смеется и расплескивает пиво мне на рубашку.

— Господи, Хадли! — тоже смеюсь я.

— Ладно-ладно. Значит, входит легавый…

— Под два метра ростом! — выкрикиваем мы с Джоли одновременно.

Хадли улыбается.

— Присаживается за стойку бара и заказывает водку с тоником. Один из парней, который его обслуживает, подходит к приятелю и говорит: «Поверить не могу. Наш первый посетитель — и легавый». Они смеются. Бармен возвращается к полицейскому с водкой и тоником. И говорит ему: «Поверить не могу. Вы наш первый посетитель, и вы — коп». А полицейский отвечает: «Да, и что?» Бармен продолжает: «Знаете, я назову этот напиток в вашу честь».

Джоли поворачивается ко мне.

— Чувствую, нас ждет разочарование.

— Молчи, молчи! — кричит Хадли. — И бармен продолжает: «Знаете…»

— Это напиток в вашу честь, — подсказываю я.

— А полицейский отвечает: «Смешно. Никогда не слышал о коктейле “Ирвинг”», — заканчивает Хадли свою шутку и так громко ржет, что все смотрят на наш столик.

— Это самый тупой анекдот, который я слышал, — признается Джоли.

— Не могу не согласиться, — говорю я Хадли. — Глупый анекдот.

— Глупый, — соглашается Хадли, — но чертовски смешной.

Конечно, будет смешно, когда выпили по десять бутылок пива и время уже за полночь. У нас соревнование на самый тупой анекдот: кто расскажет самый глупый — не платит за выпивку. Мы уже давно тут сидим. Когда мы сюда пришли, около девяти, в баре почти никого не было, а сейчас здесь не продохнуть. Мы провожаем глазами входящих женщин — ничего особенного, тем не менее, когда становится темнее, они кажутся все красивее. Так бы, наверное, продолжалось еще час: мы бы травили тупые анекдоты и обсуждали женщин, но никто бы и пальцем не пошевелил, чтобы познакомиться, — и в результате мы бы ушли из бара втроем и проснулись в одиночестве с гудящими головами.

Мы приезжаем сюда пару раз в месяц: здесь рады всем, и можно посетовать на жизнь, ведь хорошо известно, что хозяин — человек, заслуживающий доверия. Неофициально встречи начинаются в девять, а к половине двенадцатого большинство посторонних обычно уходит. С девяти до десяти мы действительно обсуждаем свои дела: я рассказываю о доходах и новых затратах, о встречах с покупателями, а парни с поля — о покупке нового трактора или о распределении работы. Как мне известно, эти парни не состоят в профсоюзе садоводов именно из-за этих разговоров. Не знаю, насколько они деятельные, — мне кажется, им просто нравится, что я готов их выслушать.

Всегда остаемся мы с Хадли и Джоли — вероятнее всего, потому, что мы живем в Большом доме, приезжаем сюда вместе и нам больше нечем заняться. Мы затеваем обязательное соревнование по тупым анекдотам. Всовываем по двадцать пять центов в музыкальный автомат и обсуждаем, можно ли называть песни «Митлоф» ретро, — Джоли утверждает, что можно, а он, как ни крути, на пять лет старше. Хадли замечает какую-нибудь девушку и часа три толкует нам о том, как бы ему хотелось с ней потанцевать или проделать другие штучки, о которых говорить не принято. Но на полпути к ее столику включает «заднюю», и мы начинаем отпускать в его сторону шуточки. Если Джоли напьется, то станет передразнивать влюбленных голубков и издавать свой коронный крик индюшки. Стоит ли удивляться, что именно мне всегда выпадает везти нас домой?

— Расскажи о своей сестре, — прошу я Джоли, когда он возвращается от стойки бара еще с тремя бутылочками «Ролинг-Рокс».

— Да, расскажи, — просит и Хадли. — Она красотка?

— Ради бога, она же его сестра!

Хадли удивленно приподнимает бровь — сейчас это дается ему с огромным трудом.

— И что, Сэм? Она же не моя сестра.

Джоли смеется.

— Не знаю, все зависит от того, кого ты называешь красотками.

Хадли указывает на девушку в красном кожаном платье, которая, опершись на стойку, сосет оливку.

— Вот это я называю «красотка», — отвечает он, вытягивает губы и посылает поцелуи.

— Кто-нибудь угомонит этого парня? — смеется Джоли. — Только одно на уме!

Мы наблюдаем, как Хадли встает (почти удалось!) и направляется к девушке в красной коже. Он хватается за спинки стульев и спины других посетителей, пытаясь лавировать между столами. Он подходит к стойке, к стулу, стоящему рядом с ней. Оборачивается к нам. Одними губами произносит: «Смотрите». Потом постукивает девушку по плечу. Она смотрит на Хадли, кривит губы и швыряет оливку прямо ему в лицо.

Хадли, пошатываясь, возвращается к нашему столику.

— Я ей нравлюсь.

— Значит, твоя сестра скоро будет здесь? — спрашиваю я.

Честно говоря, я не имею об этом понятия, Джоли единственный раз упоминал о ее приезде.

— Я думаю, дней через пять самое большее.

— Не терпится свидеться?

Джоли засовывает палец в горлышко пустой зеленой бутылки.

— А ты как будто не знаешь, Сэм! Она уже так давно живет в Калифорнии…

— Вы с ней очень близки?

— Она мой лучший друг.

Джоли смотрит на меня. Взгляд у него такой отрешенный, что становится неуютно.

Хадли сидит, опустив голову и прижавшись щекой к столу.

— Но она красотка? Вот в чем вопрос!

Джоли, потянув за прядь волос, заставляет Хадли поднять голову.

— Знаешь, кто настоящая красотка? Я скажу тебе. Моя племянница. Ребекка. Ей всего пятнадцать, но она сногсшибательная красавица.

Он отпускает волосы Хадли, и тот ударяется лицом о пластиковую поверхность.

— Так ведь посадят… — бормочет Хадли.

Я смотрю на него.

— Хадли, тебе плохо? Может, тебя в сортир проводить?

Хадли пытается отрицательно покачать головой, не отрывая ее от стола.

— На самом деле мне нужна еще одна бутылочка пива. — Он машет рукой. — Гаркон!

— Гарсон, идиот. Жалко смотреть, — говорю я Джоли, как и каждую неделю. — Ну, расскажи мне о Джейн. — Кто-то же должен поддерживать беседу.

— Во-первых, она в бегах. Я думаю, ее муж появится в нашем саду вскоре после ее приезда.

— Очень мило! — саркастически замечаю я. — Никаких разборок в Стоу!

— Все совершенно не так. Этот парень — засранец.

— О ком вы говорите? — интересуется Хадли.

Я похлопываю его по плечу.

— Спи давай, — говорю я. — Но разве он не знаменитый засранец?

— Наверное. — Джоли кладет пустую бутылку на бок. — От этого он не становится меньшим засранцем.

— Если он такой засранец, зачем едет за ней?

— Потому что она красотка, забыл? — вновь оживает Хадли.

— Потому что он не умеет отпускать от себя. Он не понимает, что ей без него будет намного лучше, потому что не умеет думать ни о ком, кроме себя.

Джоли смотрит на Хадли, который изрекает:

— Чертовски глубокое замечание, — и уходит в туалет.

— По мне, больше похоже на слезливую мелодраму, — говорю я. — Неужели она не может остановиться в Мексике и развестись?

— Она не может ничего предпринять, пока не приедет сюда и не поговорит со мной. И дело тут не только в Оливере. Дело в нас, в наших детских привычках, которым мы не изменили, повзрослев. Ей нужен я, — говорит Джоли, и я очень надеюсь, что так оно и есть.

Я изо всех сил пытаюсь не относиться к сестре Джоли предвзято. Я к тому, что мы вообще с ней не знакомы, ведь так? И, по сути, я должен был бы относиться к ней так, как отношусь к Джоли, который доказал, что собой представляет. Он любит наблюдать, как все вокруг растет, так же как и я. Но каждый раз, когда я представляю себе его сестру, она для меня похожа на остальных девушек, которые свысока смотрели на таких, как я, деревенщин, мечтающих стать тем, кем мечтал я.

Через некоторое время после того, как Джоли начал работать в саду, мы выяснили, что я встречался с одной девушкой, Эмили, которая жила через два дома от родительского дома Джоли. У нее были длинные черные волосы по пояс и изумрудные глаза, но, прежде всего, у нее были сиськи, как у «зайчиков» из «Плейбоя». Я увидел ее в скобяной лавке, она попросила меня объяснить разницу между болтом и гайкой. Сейчас я подозреваю, что все это было приколом. Разумеется, я проводил ее домой, и на той улице, где рос Джоли, она мне впервые подрочила.

Эмили пригласила меня на вечеринку в дом подруги. Помню, я надел свой лучший костюм, который ношу в церковь, а на ней была облегающая фиолетовая юбка. Первые два часа я провел, таращась на высокий потолок и витражные окна этого особняка. Потом Эмили схватила меня и потащила танцевать на середину паркетного пола, рядом с еще одной парой. Она развернула меня, так что я оказался лицом к лицу с высоким парнем в теннисном свитере, и вдруг расплакалась.

— Видишь, что ты со мной сделал!

Я подумал, что она обращается ко мне, и опустил глаза, чтобы посмотреть, не наступил ли ей случайно на ногу. Но она разговаривала с этим парнем, который, как оказалось, бросил ее пару недель назад.

— Из-за тебя, — плакала она, — видишь, с чем мне приходится встречаться?

С чем, а не с кем. Я перестал танцевать — все эти богатенькие детки смотрели на меня так, будто у меня выросло три головы! — выбежал в красивые тяжелые двери дома и вернулся в Стоу. Джоли упомянул, что старшая сестра Эмили дружила с Джейн. Они все вращались в одних кругах. И вполне возможно, что Джейн даже присутствовала на той вечеринке.

Вот о чем я вспоминаю, когда Джоли заговаривает о своей сестре: наверное, она видела меня, поэтому, как только войдет в сад, подойдет ко мне и станет безудержно смеяться. «А ты не…» — спросит она, и я на своей собственной земле буду чувствовать себя таким же ничтожеством, как почувствовал себя тогда, в юности.

— Приземляйся рядом с Сэмом, — приглашает вернувшийся из туалета Хадли идущую следом девицу в красной коже. — Смотрите, кто хочет угостить нас пивом! — Он подмигивает девушке. — Шучу-шучу. Я сказал, что ты хочешь купить ей пива.

— Я? — Я улыбаюсь девушке. — М-да, я…

— Он обручен, — приходит на помощь Джоли. — Это его холостяцкая вечеринка.

— Правда? Нечто вроде тайной вечери? — Она наклоняется через стол.

— А я жениться не собираюсь, — вмешивается Хадли. — Послушайте, дело в том, что я не собираюсь жениться.

— Он не угомонится, пока вы с ним не потанцуете. Бывает, он становится агрессивным. Пожалуйста, сделайте нам маленькое одолжение.

Хадли, подхватив игру, падает на колени.

Девушка смеется и хватает Хадли за руку.

— Пойдем, Фидо[10]. — Уходя, она смотрит на меня. — За тобой должок, и не думаю, что я тебе его прощу.

Мы с Джоли смотрим, как Хадли танцует с девушкой в красной коже под «Твист» Чабби Чекера. Хадли топчется в медленном танце. Лицом он уткнулся в шею девушки. Трудно разглядеть, сам он стоит или она его поддерживает.

После танца девушка исчезает в направлении уборной, а Хадли возвращается к нам.

— Она в меня влюбилась, — говорит он. — Сама призналась.

— Нужно уводить его отсюда, пока он не стал папашей, — говорю я Джоли.

— Эй, я так и не рассказал свой тупой анекдот, — напоминает Джоли.

Мы с Хадли переглядываемся. Пришло время для очередного глупого анекдота про бар.

— Ладно, — потирает руки Джоли. — У бара стоят три шнурка.

— Шнурка?

— Да, шнурка. И хотят выпить. Первый заходит в бар, запрыгивает на стул и говорит бармену: «Добрый вечер, сэр. Налейте выпить». Бармен отвечает: «Я не могу тебя обслужить. Ты же шнурок!» И выгоняет его пинками из бара.

— Шнурок, — повторяет Хадли, — мне нравится.

— В бар заходит второй шнурок и решает попробовать по-другому. Садится на стул, ударяет кулаком по стойке и велит бармену: «Налей мне выпить, черт возьми!» Бармен смотрит на него и со смехом отвечает: «Прости, но обслужить я тебя не могу. Ты же шнурок!» И тоже выпихивает его из бара.

Девушка в красной коже возвращается из туалета и усаживается Хадли на колени.

— Третий шнурок наблюдает за происходящим. Смотрит на своих друзей и говорит: «Я понял». Он тянет себя за голову, немного распутывается, а потом завязывается в узел. Входит в бар и садится на стул. «Привет, — говорит он бармену, — налей-ка выпить». Бармен со вздохом отвечает: «Послушай, я сказал тебе раз, сказал два. Я не могу тебе налить. Ты же шнурок!» Шнурок обижается. Расправляет плечи. Смотрит бармену прямо в глаза и произносит: «Я битый узел!» — Джоли заливается смехом. — Поняли? «Битый»!

Я начинаю смеяться. Хадли либо не понимает, либо ему просто не смешно.

Девушка в красной коже поджимает губы, чтобы не рассмеяться.

— Глупее анекдота я не слышала.

— Ого! Слышали! — Джоли тянется к девушке и целует ее в губы.

Она смеется.

— Тупейший анекдот, — смеется она, — тупейший.

— Мой был тупее, — настаивает Хадли, ударяя по столу.

— Не знаю, — отвечаю я. — Это на самом деле тупой анекдот.

Где-то позади бармен говорит, что закрывается. Хадли с Джоли смотрят на меня, их глаза горят. В этом соревновании на самый тупой анекдот я судья. Учитываются содержание, соль шутки и подача. И уверенность рассказчика в своей истории. Я хмыкаю и шевелю губами для пущего эффекта, но на этот раз вынужден согласиться с девушкой. Я умываю руки — победил Джоли.

35

Джоли


Милая Джейн!

Помнишь, как сгорел дом Косгроувов? Ты училась в старших классах, а я был еще маленьким мальчиком. Мама посреди ночи вошла в мою комнату, ты пришла вместе с ней — она только что разбудила и тебя. Мама очень спокойно сказала: «У мистера Косгроува пожар». Косгроувы жили за нашим домом, наши задние дворы разделял лесок. Уже одетый папа стоял внизу. Мы тоже должны были одеться, хотя было три часа ночи. Когда мы вошли в кухню, зазвонил телефон. Звонила миссис Силверштейн из дома напротив. Она увидела оранжевое зарево за нашим домом и подумала, что это мы горим. Я помню, папа тогда ответил: «Нет, это не у нас».

Пока никто не видел, мы с тобой пробрались на задний двор, за которым горел небольшой перелесок. Мы прошли мимо прохладных высоких берез, по влажному ковру из сосновых иголок и, насколько могли близко, подошли к соседскому дому. Оттуда открывался вид на лес, и когда мы подошли ближе, то услышали дыхание пожара — оно напоминало разъяренного льва. Он вобрал в себя весь воздух и рассыпал искры в ночь — миллионы новых звезд. Ты восхитилась: «Какая красота!» — а потом, осознав, что у людей горе, замолчала.

Мы попытались обойти дом там, где работали пожарные, стараясь обуздать огонь. Мы видели, как взрываются стекла. Некоторые соседские дети стояли на плоских неподвижных пожарных шлангах. Когда пожарные открыли гидранты, вода запульсировала по ним, как по артериям, сбрасывая детей одного за другим. Мы решили, что больше смотреть не на что, особенно потому, что Косгроувы сгрудились кучкой с той стороны дома и рыдали, стоя в одних халатах.

Папа вернулся домой разворачивать шланги и готовить ведра, уверенный в том, что огонь перекинется на соседние дома, поскольку они стоят слишком близко друг к другу. Стал поливать нашу крышу. Он решил, что если она будет мокрой, то не загорится.

Огонь никуда не перекинулся. Дом Косгроувов выгорел дотла. Они сровняли его с землей и стали строить точно такой же — этого мама понять не смогла, ведь они получили за него хорошую страховку.

На той же неделе в Бостоне произошла еще одна катастрофа. Новые окна в здании Джона Хэнкока стали самопроизвольно лопаться. Падающие с пятидесятого этажа осколки представляли собой такую опасность для окружающих, что полиция оцепила целый квартал вокруг здания. Кажется, окна не выдержали низкого давления на такой высоте и воздух в здании выдавил стекла в небо. В конечном счете за большие деньги окна заменили. Позже мы узнали, что у Косгроувов в новом доме стоит огромное оконное стекло из здания Хэнкока. Их заверили, что для дома оно подойдет. Оно просто не рассчитано на небоскребы.

Пока шоссе 2 не увело тебя в Миннесоту, поверни на юг, на шоссе 29. Доедешь до Фарго и свернешь на восток на магистраль 94. Она приведет тебя прямо в Миннеаполис. Постарайся приехать туда к семи часам утра в субботу. Не стану говорить зачем, только намекну, что ты никогда ничего подобного не видела.

Надеюсь, Ребекке нравится то, как она проводит свой день рождения, — не каждому человеку исполняется пятнадцать в географическом центре Америки. Раз уж зашла речь о географическом центре, далее ты следуешь к Айове. Думаю, ты знаешь, куда тебе ехать.

Передавай привет дочери.

Джоли.

36

Джейн


Хотя Джоли и не сказал, что посмотреть в Миннеаполисе, я без труда нашла то, что должна была увидеть. Мы с Ребеккой проснулись в четыре утра, чтобы быть уверенными, что доберемся до города к семи часам, но последние полтора часа мы стоим в пробке. Полицейские в белых перчатках указывают, кому куда ехать, и дуют в свисток. Вокруг много подростков в автомобилях с форсированным двигателем. Они припарковали свои «Шевроле-Камаро» и сидят на крыше, курят.

— Если бы у меня была машина, — говорит Ребекка, — я бы возмутилась: в чем дело?

Она перепрыгивает через пассажирскую дверцу — я не успеваю ее остановить — и подбегает к молодому полицейскому с короткой стрижкой. Он вынимает изо рта свисток и что-то говорит моей дочери. Она улыбается в ответ и бежит назад к машине.

— Там сносят старое здание компании «Пилсбери».

Я не уверена, является ли это причиной такого скопления народа субботним утром. Неужели люди на самом деле высунулись из окон, чтобы поглазеть на развалины?

Прошло еще двадцать минут, но мы таки подъехали к полицейскому, с которым разговаривала Ребекка.

— Прошу прощения, — обращаюсь я к нему, перегнувшись через ветровое стекло. — Честно говоря, мы не знаем, куда едем.

— Выбор невелик, мадам. Город оцеплен из-за сноса здания.

Мы слепо следуем за другими машинами. Проезжаем центральный почтамт, пересекаем стоянку перед ним. Переезжаем реку и наконец добираемся до места, где остальные уже остановились и беспорядочно паркуют машины. Я ловлю себя на мысли о том, как мы будем отсюда выбираться, когда шесть других машин облепили нашу собственную, словно лепестки. Проходит торговец футболками с надписью «Я видел Миннеаполис до того, как изменилась линия горизонта».

— Что ж, пошли.

Мы выбираемся из машины и идем за людьми, которые торопливо тянутся на восток, словно пилигримы. Идут целыми семьями, отцы несут маленьких детей на плечах. Мы доходим до места, где все останавливаются. Начинают устраиваться на ступенях, перилах, билбордах — везде, где находят свободное местечко. Идущая рядом с нами женщина останавливается и протягивает своему спутнику пенопластовый стаканчик. Наливает в него кофе из термоса.

— Не могу дождаться, — говорит она.

Мы с Ребеккой оказываемся рядом с крупным румяным мужчиной во фланелевой рубашке с отрезанными рукавами. Он держит упаковку из шести баночек пива.

— Прекрасный день для сноса, — улыбается он нам.

Ребекка спрашивает, знает ли он точно, какое из зданий — здание компании «Пилсбери».

— Сейчас вот это. — Он указывает на большой небоскреб из хрома и стекла. — Но раньше было вон то. — Он ведет пальцем по горизонту к приземистому серому зданию — бельму на глазу у современных построек. Неудивительно, что его хотят снести.

— Неужели они не пытались продать здание? — интересуется Ребекка.

— А кто его купит?

Собеседник протягивает ей пиво, но она говорит, что ей еще рано употреблять спиртное.

— Как хочешь, — фыркает мужчина. — Могла бы и схитрить. — Спереди у него не хватает зуба. — Вы являетесь свидетелями исторического момента. Это здание стояло здесь всегда. Я помню времена, когда оно было единственным высотным зданием в Миннеаполисе.

— Все меняется, — говорю я, потому что вижу, что собеседник ожидает ответа.

— И как они будут это делать? — спрашивает Ребекка.

При этих словах женщина по другую руку от Ребекки поворачивается и вмешивается в наш разговор.

— Динамитом. Они заложили его на всех этажах, поэтому здание должно обрушиться последовательно.

Кто-то кричит в невидимый громкоговоритель:

— Мы не можем сносить задние, пока все не отойдут за оранжевую линию!

Голос повторяет предупреждение еще раз. Интересно, где эта оранжевая линия? Если там столько же людей, как здесь, сзади, передних трудно винить. Наверное, они просто не видят этой линии у себя под ногами.

— Все должны отойти за оранжевую линию до начала сноса!

Услышав второе предупреждение, толпа начинает сплачиваться, сжиматься, как толстый вязаный свитер. Я ловлю себя на том, что меня вдавили в мягкий живот здоровяка. Мое плечо он использует в качестве подставки для своего пива.

— Десять… девять… восемь… — кричит рупор.

— Скорее уже, — не терпится мужчине.

— Семь… шесть…

Где-то раздается сигнал пожарной машины.

Оставшиеся пять цифр я не слышу. Здание — этаж за этажом — оседает. Лишь когда падает второй этаж, я слышу взрыв динамита. Шлакобетонные блоки обваливаются этаж за этажом.

Бум! Мы слышим звук взрыва после того, как осел целый этаж. Одним махом стирается история. Нужно не больше пяти минут, взрывчатка — и ничего, кроме дырки на горизонте, не остается.

Толпа начинает тесниться и толкаться, людской поток затягивает нас с Ребеккой. Люди вокруг прорываются куда-то пульсирующими толчками.

На полпути к машине я понимаю, почему все выглядит по-другому. Пыль повсюду. Бело-серая, как искусственный снег, который показывают по телевизору. Ребекка пытается поднять горсть пыли, но я отряхиваю ее руку. Одному богу известно, что в этой пыли.

Добежав до машины, я не узнаю наш «Эм-Джи»: мы не опустили крышу, поэтому весь автомобиль в мелу. Пыль оседает на одежде, забивается между пальцами, и нам приходится усиленно моргать, чтобы она не попала в глаза. Пыль продолжает лететь, рассеиваясь от места сноса подобно радиоактивным осадкам. Мы с Ребеккой опускаем крышу — впервые с тех пор, как купили машину.

Я знаю, что должна получить от Джоли письмо, но мне что-то не хочется бродить по улицам Миннеаполиса. А если еще какое-нибудь здание упадет? Я предлагаю Ребекке сперва позавтракать.

За картошкой с беконом я сообщаю Ребекке, что мы едем в Айову. К месту, где разбился самолет. Я говорю, что давно об этом думала. А поскольку мы уже здесь… можем поехать посмотреть на обломки. Насколько я знаю, они до сих пор разбросаны по полю.

Я жду, что она станет возражать.

Ребекка не говорит того, что я ожидала услышать. По сути, даже не сопротивляется. Может быть, Джоли прав и она созрела для этого. Дочка спрашивает:

— А почему они до сих пор там?

37

Ребекка


Дядя Джоли, когда мы вернулись в Калифорнию после авиакатастрофы, посоветовал маме записаться в группу аутотренинга для женщин, подвергающихся насилию в семье. Он сказал, что когда тебя окружают люди, которые живут такой же жизнью, как и ты, то чувствуешь себя увереннее, — и, как всегда, мама ему поверила.

Это была хорошая мысль. Она ничего не сказала отцу, а поскольку я была еще маленькая, она брала меня с собой. Мама забирала меня из школы, и мы отправлялись на сеанс терапии. Там было семь женщин. Я со своими игрушками лазила по полу у них под ногами. Иногда рыжеволосая женщина с броскими украшениями поднимала меня на руки и говорила, что я красавица; мне кажется, именно она и была психологом.

Больше всего мне нравилось начало сеансов: почти всегда плачущие женщины поднимали одежду и показывали следы от ударов и синяки в форме чайников и пеликанов. Другие женщины что-то мурлыкали в ответ или касались менее болезненных синяков. Они надеялись излечиться. Такие, как моя мама, у которых не было физических следов насилия, рассказывали свои истории. На них дома кричали, их унижали, не обращали на них внимания. Уже в таком нежном возрасте я узнала разницу между физическим и словесным насилием. Я таращилась на ссадины и шишки избитых женщин. Мама всегда что-то рассказывала. Я считала, что нам, в отличие от остальных, еще повезло.

Через несколько недель мама перестала посещать сеансы. Она сказала мне, что уже все в порядке. Сказала, что нет смысла туда ходить.

Мама не стала поддерживать дружбу с этими избитыми женами. Так, встретившись при странных обстоятельствах, мы больше никогда с ними не виделись.

38

Джоли


Милая Джейн!

Возможно, ты не захочешь этого слышать, но я думал о том, почему Ребекка выжила.

В тот день, когда самолет разбился, я был в Мексике. Переводил документы инков — кажется, что-то касающееся Грааля. Я знал, что вы живете у мамы; я звонил тебе туда пару дней назад. Как бы там ни было, я позвонил узнать, как дела, а ты стала жаловаться на то, что сделал Оливер. Ты сказала, что он натравит ФБР, и хотя я уверял тебя, что у него нет таких связей, ты ответила, что завтра утром посадишь Ребекку на самолет.

— Ты дура, — сказал я тебе. — Неужели ты не понимаешь, что отдаешь свой козырь?

Тогда ты не поняла, что я имел в виду, но, с другой стороны, ты не можешь взглянуть на Ребекку моими глазами. Я понял это в ту же минуту, как впервые взял ее на руки еще крошкой: она принадлежит тебе, она — это ты. Всю свою жизнь я безуспешно пытаюсь объяснить людям удивительную комбинацию элементов, которая и есть моя сестра. И неожиданно, даже не прилагая усилий, ты сотворила свою точную копию. Отправить ее к Оливеру означало дважды совершить одну и ту же ошибку.

Я спорил с тобой о том, стоит мне или нет приезжать в Калифорнию (я мог бы успеть до приземления самолета) и перехватить Ребекку, пока ее не встретил в аэропорту Оливер. Ты сказала, что я просто смешон. Оливер, в конце концов, ее отец, и мне не стоит вмешиваться. Я уверен, ты знала, как трудно мне было дозвониться из Мексики, но швырнула телефонную трубку и не стала меня слушать.

И вот что я теперь думаю: именно во время нашего спора самолет Ребекки взорвался над кукурузным полем в Айове. Моя теория заключается в том, что она осталась в живых по единственной причине — мы с тобой боролись за ее душу. А лишь умиротворенные души попадают на небеса.

Я пытался дозвониться до тебя, когда днем узнал, что самолет разбился. Но как я уже упомянул, в Штаты дозвониться было практически невозможно, да ты все равно уже мчалась в Айову. Мама рассказала мне, что вы с Оливером одновременно приехали в больницу. Во время нашего следующего разговора все уже было отлично. «Мы вернулись к обычной жизни, Джоли», — сказала ты и не захотела обсуждать Оливера. Не сказала, извинился ли он, почему он вообще поднял на тебя руку. Не впустила к себе в душу. Поступила точно так же, как в детстве, когда это случилось с тобой первый раз.

Я решил не будить лихо. И вот почему, Джейн: теперь тебе нужно думать о Ребекке. Я знаю, что в детстве ты молчала о том, что делал отец, из-за меня. Но теперь речь шла не об отце и не обо мне. Оливер — совсем другое дело, он даже обидел тебя по-другому. И что еще важнее, Ребекка — другая. Я молча надеялся, что ты захочешь уберечь ее, раз не смогла уберечь себя.

Я много лет ждал, пока ты поймешь, что должна уйти. Знаю, ты скажешь, что ударила первая, поэтому и виновата, но я верю прошлому: ведь именно Оливер все это начал много-много лет назад. Вот поэтому Ребекка и выжила в катастрофе: она спаслась двенадцать лет назад, чтобы спасти тебя сейчас.

Когда я вернулся из Мексики, то до того, как повидать тебя и маму, я остановился в Уотчире, штат Айова, чтобы посмотреть на обломки того самолета, и понял, почему владелец поля так и не потрудился их убрать. И дело тут не в последующих поколениях, не в дани памяти. Просто земля там мертвая. Ничего никогда там расти уже не будет.

Думаю, вам обеим будет нелегко увидеть это место. Но это означает, что вы уже проехали половину пути и скоро будете в яблоневом саду. Поезжайте по шоссе 80 в Чикаго, Иллинойс, в гостиницу «Ленокс». Там, как обычно, тебя будет ждать письмо.

С любовью,

Джоли.

39

Ребекка



Пятница, 13 июля 1990 года


Борт номер 997 «Среднезападных авиалиний» разбился 21 сентября 1978 года в Уотчире, штат Айова, — небольшой деревеньке в ста километрах на юго-запад от Де-Мойна. В газетных статьях, которые я читала, сообщалось, что на борту было 103 пассажира. Выжило всего пять человек, включая меня. Я ничего не помню о катастрофе.

Создается впечатление, что всякий в Уотчире может указать нам, где находится ферма Арло Ванклиба. Именно на его землях разбился самолет, и Руди Ванклиб, сын Арло, сделал тот знаменитый снимок, на котором я бегу прочь от самолета и размахиваю руками. Именно он отвез меня в больницу. Я бы хотела поблагодарить его лично, но оказалось, что он уже умер. Погиб в результате какого-то несчастного случая с комбайном.

Арло Ванклиб очень удивился, когда меня увидел. Он продолжает щипать меня за щеку и говорить маме, какой я выросла красавицей. Мы сидим у него в гостиной, я слушаю, как мама рассказывает ему историю моей жизни. Мы доходим до восьмилетнего возраста, когда я играла роль зуба-моляра в школьной постановке о гигиене полости рта.

— Простите, — вклиниваюсь я. — Не хочу показаться невежливой, но, может быть, мы уже пойдем на то место?

— Господь любит терпение, — укоряет меня мистер Ванклиб.

Через семьдесят миллионов лет мама встает с цветастого дивана.

— Если вы не возражаете…

— Возражаю? — восклицает мистер Ванклиб. — Чего бы я возражал! Я польщен вашим приездом.

Кукуруза удивительная вещь — она намного выше и толще, чем я ожидала. Когда едешь по Айове, следует быть осторожным на перекрестках, потому что едущие с другой стороны машины не видят вас из-за стеблей. Я понимаю, почему нам не захотелось побродить здесь самим. Скорее всего, мы никогда бы не нашли обратной дороги. Мистер Ванклиб поворачивает и срезает углы в зарослях кукурузы, как будто там и вправду есть тропинки. Потом он раздвигает последнюю стену стеблей.

Перед нами открытое пространство размером с футбольное поле. Земля здесь угольно-черная. В центре лежит напоминающий лобстера ржавый остов самолета, треснувший посредине и в местах соединений. Одно крыло торчит, как локоть. Тут же валяются остатки каркасов сидений, огромная лопасть двигателя, пропеллер размером с меня…

— Можно? — спрашиваю я, показывая на самолет.

Фермер кивает. Я подхожу к самолету, прикасаюсь к ржавчине и перетираю ее между пальцами. Она превращается в оранжевую пудру. Хоть и поломанный, но все же он выглядит как самолет. Я забираюсь через пролом внутрь и иду по тому, что осталось от прохода. Металл уже порос травой.

И до сих пор пахнет гарью.

— Ты как? — кричит мама.

Я считаю дыры, где раньше находились иллюминаторы.

— Вот здесь я сидела, — указываю я на дыру справа. — Прямо здесь.

Я ступаю на то место, где раньше находилось сиденье. Все жду, когда же что-нибудь почувствую.

Иду дальше по проходу. Как стюардесса, приходит мне в голову сравнение, только пассажиры все привидения. А что с теми, кто умер? Если бы пришлось пробираться через покореженную сталь у ног, увидела бы я сумки, пиджаки, книги?

Я ничего не помню о катастрофе. Помню, как лежала в больнице, а сидящая со мной медсестра читала «Сказки матушки Гусыни». «Идут на горку Джек и Джилл», — читала она и ждала, пока я закончу. Когда меня привезли в больницу, я долго спала, а когда проснулась, родители уже были рядом. Папа принес желтого плюшевого медведя, не из дома, а нового. Он присел на одну сторону кровати, а мама на другую. Она гладила меня по волосам и говорила, как сильно меня любит. Сказала, что врачи удостоверятся, что со мной все в порядке, и мы все поедем домой. И все будет хорошо.

Учитывая сложившиеся обстоятельства, родителям разрешили остаться на ночь в больнице. Она спали на крошечной кровати, стоящей возле моей. Несколько раз за ночь я просыпалась, чтобы убедиться, что они рядом. Мне снился сон, но я не помню о чем. Я выронила желтого медвежонка, потому что мои пальцы разжались во сне. Я проснулась от испуга и посмотрела на соседнюю кровать. Там было совсем мало места, и родителям пришлось тесно прижаться друг к другу. Рукой папа обнимал маму, а мамины губы были прижаты к папиному плечу. Я помню, как не могла отвести глаз от их сцепленных рук. Мои родители держались друг за друга. Это выглядело так… надежно, что я закрыла глаза и забыла о кошмаре.

Ничего не помню о катастрофе.

Я выбираюсь через другую трещину и сажусь на край крыла. Закрываю глаза, пытаясь представить пожар. Пытаюсь услышать крики — но в ответ тишина. И тут дует ветер. Он завывает в металле, как будто играет на гигантской флейте. Начинает шептать кукуруза, и я понимаю, где эти люди, все эти люди, которые погибли. Они так и остались здесь. Их тела стали землей, а души кружат вокруг останков самолета. Я вскакиваю и бегу прочь от обломков. Зажимаю уши руками, чтобы не слышать их голоса, и во второй раз убегаю от смерти.

40

Джейн


Борт номер 997 «Среднезападных авиалиний» разбился 21 сентября 1978 года в Уотчире, штат Айова, — небольшой деревеньке в ста километрах на юго-запад от Де-Мойна. Все члены экипажа погибли, но расшифровка черных ящиков показала, что причиной аварии стал отказ обоих двигателей. Пилот пытался приземлиться в Де-Мойне.

Это я прочла в газетах и рассказывала дочери. Я совершенно не была готова к тому, что показывает мне Арло Ванклиб посреди своего кукурузного поля.

Черный змеящийся по темной земле остов длиной в сто метров. В некоторых местах дожди и грязь за двенадцать лет скрыли части самолета. Хвост, например, наполовину врос в землю. Там, где металл разрезали или ломали, чтобы достать тела, — бреши и углубления побольше. Красно-синий логотип «Среднезападных авиалиний» порос мхом. Когда Ребекка направляется к обломкам самолета, я протягиваю руку, чтобы схватить ее, но одергиваю себя.

Когда она влезает в кабину пилотов через окно, фермер обращается ко мне:

— Не можете понять, чего не хватает, да? — Я киваю. — Огня. Нет огня. И нет воды, которой было залито все вокруг. Сейчас этот самолет просто мертв. На снимках вы помните его совсем другим.

Наверное, он прав. Когда я думаю о самолете, перед глазами встает изображение, растиражированное средствами массовой информации: пожарные, достающие из-под обломков раненых, рубцеватая земля, языки пламени до небес.

— Ребекка, — окликаю я, — ты как?

Пахнет гарью. Ребекка высовывает голову из дыры в остове, и я машу ей рукой. Не знаю почему, но я продолжаю бояться, что этот железный монстр поглотит ее целиком.

Неужели она так и не ужаснется? Не начнет плакать? Она никогда не плакала. И, по сути, ни с кем не говорила о случившемся. Она утверждает, что ничего не помнит.

Мы с Оливером, когда поженились, сразу договорились: с детьми повременим. Мы собирались дождаться, пока Оливер получит повышение, по крайней мере, пока он вернется на Восточное побережье. Мы предполагали, что придется переезжать в Калифорнию, но не думали, что останемся там жить. Мне кажется, в то время я была слишком молода, чтобы задумываться над тем, хочу ли я ребенка. В любом случае Оливер не хотел иметь детей.

Но когда он получил повышение и мы переехали в Сан-Диего, стало ясно, что речь о том, чтобы отработать и вернуться в Вудс-Хоул, не идет. Океанографический институт в Сан-Диего был гораздо более престижным местом. Может быть, Оливер знал об этом с самого начала, а возможно, и не знал. Но мне стало ясно, что я оказалась в пяти тысячах километров от своих друзей, своего дома. Оливер был слишком увлечен работой, чтобы обращать на меня внимание, а наши финансовые возможности не позволяли получить диплом магистра по специальности «патология речи», и я почувствовала себя неприкаянной. Поэтому я проколола презерватив булавкой.

Я быстро забеременела, и все изменилось. Во-первых, Оливер по-настоящему обрадовался известию. Несколько месяцев он вел себя, как полагается любящему супругу: следил, чтобы я долго не стояла, прикладывал ухо к моему животу… Но потом его поглотила работа: он получил повышение раньше, чем ожидал, и стал путешествовать с другими учеными. Он опоздал к родам, но тогда я совершенно не обратила на это внимания. У меня была дочь, и я искренне верила, что у меня есть все, о чем я мечтала.

Когда самолет разбился, моей первой мыслью была мысль о том, что это мне наказание за то, что я обманывала Оливера. Потом я решила, что это наказание за то, что я от него ушла. Какова бы ни была причина, совершенно очевидно, что виновата я. Папа смотрел по телевизору бейсбол, когда трансляцию прервал спецвыпуск местного телевидения Айовы. Он закричал из комнаты в кухню, что какой-то самолет разбился, но я даже номер рейса слушать не стала. Я знала, что это твой. Между матерями и дочками существует незримая связь.

Я летела в Айову и, помню, все оглядывалась на сидящих в самолете людей. Есть ли среди них родственники других пассажиров «Среднезападных авиалиний»? Вот какая-то женщина в розовом спортивном костюме. Она то и дело плачет. Неужели из-за авиакатастрофы в Уотчире?

Когда я попала в Де-Мойн, всех уцелевших пассажиров уже отвезли в больницу. У ее двери я встретила Оливера, он как раз высаживался из такси. Мы бегали по зеленым коридорам, выкрикивая имя дочери. Я отказалась идти в морг опознавать тело. Оливер пошел один и вернулся с улыбкой.

— Ее там нет, — сказал он. — Ее там нет!

В детском отделении мы наконец нашли нашу девочку. Она все время называла себя Джейн, и мне это показалось очень странным. Когда мы вошли в палату, она спала под действием успокоительных.

— Практически ни одной царапины, — сказала медсестра. — Повезло малышке.

Оливер держит меня за руку, когда мы подходим к Ребекке, такой крошечной и бледной на больничных простынях в горошек. В носу торчит трубка, на лбу овальный синяк. Оливер купил ей медведя. Я начинаю плакать, поняв, что Эдисон, старый дочкин медведь, скорее всего, сгорел в самолете.

— Все хорошо, — успокаивает меня Оливер, прижимая к себе. От него пахнет шампунем, который стоит у нас дома в Сан-Диего. Я не сразу понимаю, что он тоже плачет.

Ребекку выписали через два дня. Мы вернулись на место аварии. Не помню, чтобы оно так выглядело. Интересно, а эти части — сиденья, двигатель, да что угодно, — за прошедшие годы передвигали?

Я извинилась перед Арло Ванклибом и стала обходить обломки самолета.

Под причудливыми углами торчат в небо металлические ребра, и хотя многие петли не тронуты, дверей самолета нигде не видно. Ни одного иллюминатора не осталось. Помню, говорили, что окна вылетели из-за перепада давления, когда самолет рухнул на землю. Внезапно я понимаю, что не вижу дочери. Я оббегаю вокруг самолета, пытаясь заглянуть в дыры и прорехи, увидеть ее хотя бы мельком, и вижу Ребекку. Ее глаза плотно закрыты, а руками она сжимает голову, словно та может расколоться. Она так быстро бежит ко мне, что из-под ног летят комья грязи. Она кричит, не слыша собственного голоса.

— Ребекка! — окликаю я.

Глаза Ребекки открываются — такие чарующе зеленые. Она налетает на меня, моля о защите, и на этот раз я могу поймать ее в объятия.

41

Оливер


Борт номер 997 «Среднезападных авиалиний» разбился 21 сентября 1978 года в Уотчире, штат Айова, — небольшой деревеньке в ста километрах на юго-запад от Де-Мойна. Когда пилот понял, что не может приземлиться в Де-Мойне, он стал садиться на кукурузное поле. Самолет сел на собственные баки с горючим и взорвался.

У меня с собой отправленные по факсу секретаршей отчеты, которые и приводят меня к месту катастрофы. В Уотчире, штат Айова, непросто найти факс, но у меня в запасе было два дня.

Я знаю об Арло Ванклибе, но привык обходиться без посредников. Поэтому я устроил слежку, которой он даже не заметил. У меня с собой маленький складной стул и термос с кофе. Портативный пристяжной вентилятор, на этой высоте жара просто невыносимая. Я сижу на краю поля за кукурузными стеблями — спрятавшись за зарослями, но с другой стороны, занимая стратегически верную позицию и имея возможность видеть все между вертикальными барьерами. Целых два дня я ждал Джейн с Ребеккой, сжимая в руках бинокль.

И эти сорок восемь часов не прошли впустую. Понимаете, поскольку следы катастрофы частично скрыты от моего взора, с этого места открывается несколько иная перспектива, нежели та, что была запечатлена на первых страницах «Нью-Йорк таймс» и «Вашингтон пост». Я впервые разглядел остов самолета, почерневший от огня и времени, через завесу кукурузы, которая играла роль камуфляжа. И если уж говорить откровенно, я сразу подумал, что это выбросившийся на берег кит. Он огромен, блики солнца сверкают на его вросшем в землю хвосте — неужели вы никогда не замечали сходства между горбачами и самолетами? Вытянутое тело, бугор кабинки пилота — и челюстная кость, крылья — и боковые плавники, поперечный разрез хвоста — и хвостовой плавник? Никто никогда не применял к китам термины аэродинамики, но, разумеется, все объяснимо. Обтекаемые формы под водой служат тем же целям, что и в воздухе.

Поездка сюда оказалась скучной, и, должен признаться, я рад, что она подходит к концу. Я смогу вернуть свою семью домой, смогу вернуться к своим исследованиям.

Я как раз наливаю вторую чашку кофе (стыдно сказать, такую паршивую привычку я приобрел в этой поездке-преследовании), когда вижу, как сквозь стебли кукурузы лезет Ванклиб. Потом из моря зелени выбирается Ребекка. Ее волосы собраны сзади. Следом за ней появляется Джейн.

Она стоит, уперев руки в бока, и беседует с фермером. Создается впечатление, что она поддерживает разговор, но ее выдают глаза, которые впились в остов самолета и напряженно следят за дочерью. Мне кажется, ее отношения с Ребеккой — особое искусство. Как же получилось, что я по-настоящему никогда не замечал, какая она мать?

Ребекка кивает на самолет и подходит ближе. Через разлом в корпусе входит в железное тело, как и я два дня назад. Ощупывает руками окружающие предметы, словно «заносит в каталог» и обрабатывает информацию. Ее глаза распахнуты, и время от времени она кусает нижнюю губу. Она стоит всего в полуметре от меня, когда довольно четко произносит: «Вот здесь я сидела. Прямо тут».

Я раздвигаю стебли кукурузы, чтобы увидеть лицо дочери. Она во многом похожа на меня. У нее мои глаза, мои волосы. И она всегда умела скрывать свои эмоции. Даже после катастрофы она не говорила о случившемся. Ни со мной, ни с Джейн, ни с психиатрами. Врачи пытались инсценировать крушение с помощью кукол и игрушечных самолетиков, но Ребекка молчала. Я еще подумал, что редко встретишь такое упрямство у четырехлетнего ребенка.

Я мог бы обнять дочь, заверить, что все будет хорошо. Она бы улыбнулась своей сияющей улыбкой и удивилась, увидев меня здесь. Как всегда удивлялась в детстве, когда я возвращался из Бразилии или с острова Мауи — откуда угодно. Я прятал в карманах игрушки, ракушки и маленькие бутылочки с песком. Я пообещал ей, что всегда буду привозить ей частичку того места, которое забрало меня от нее.

Я уже собираюсь выбраться из кукурузы, когда краем глаза замечаю Джейн. Она зовет Ребекку. И идет в мою сторону.

Я отпускаю стебли, мое укрытие. И начинаю учащенно дышать — боюсь разговора с женой.

Во-первых, я понятия не имею, что ей сказать. Знаю, я должен был обдумать все заранее, сочинить что-то похожее на мольбу о прощении, но все, что приходило мне на ум за минувшие два дня, как-то вылетело из головы. Остались лишь собственные ощущения — и что прикажете с этим делать? Я хочу просто подойти к Джейн и сказать, как соскучился за ее умением, подбрасывая, переворачивать блинчики. Сказать, что только она оставляла мне любовные послания на запотевшем зеркале. Что иногда, когда над развернутым хвостовым плавником горбатого кита восходит солнце, я жалею, что ее нет рядом. Что когда я выступаю с докладом, то жалею, что не вижу в первом ряду ее лицо. «Какой же ты дурак, Оливер! — думаю я. — Ты можешь дать фору любому специалисту в своей области. Ни один ученый в твоем возрасте не опубликовал столько научных трудов. Тебя называют специалистом. А ты не знаешь, как признаться собственной жене, что не можешь без нее жить!»

За неделю до авиакатастрофы мы с Джейн ужасно повздорили. Я уже не помню причину, но она могла быть еще нелепее, чем последняя — насчет дня рождении Ребекки. Следующее, что я помню: она довела меня до такого состояния, что я ее ударил.

Это была всего лишь пощечина, если это играет какую-то роль. И после своего поступка мне показалось, что я умру. Я знал о ее детстве, об отце. Знал то, чего не должен был знать.

Джейн забрала Ребекку к родителям в Массачусетс. Я так сильно хотел, чтобы она вернулась, что ощущал это чувство на вкус. Но, как и сейчас, я не знал, как об этом сказать. Знал только одно: куда бы Ребекка ни поехала, Джейн последует за ней — и тогда, и сейчас она живет ради дочери. Поэтому я припугнул ее полицией, если она не отправит дочь домой. Я ожидал, что она тоже приедет, даже если и не сказал об этом прямо.

Когда по радио я узнал о крушении самолета, меня так затрясло, что пришлось съехать с автострады. «Это неправда, — уверял я себя, — я не мог потерять в одночасье всю свою семью».

Я помчался в аэропорт и оставил машину на платной двухчасовой парковке — нелогичность своего поступка я осознал только тогда, когда покупал билет до Айовы. До посадки я успел купить плюшевого медведя — попытка выдать желаемое за действительное? В самолете я оглядывался по сторонам, пытаясь угадать, кто еще направляется в Де-Мойн из-за катастрофы. Когда я прилетел в Айову, раненых уже увезли в больницу. Мое такси остановилось прямо за другим такси, из которого вышла Джейн. Я чуть не упал на колени, когда увидел ее с размазанной по щекам тушью и шмыгающим носом. Я уставился на жену, и все слова, означающие «прости», застряли у меня в горле — хоть убейте, я не мог понять, почему из такси следом не вышла Ребекка. Я ошеломленно спросил, где дочь. Я не знал, что Джейн не было на борту самолета 997, и понял это лишь несколькими минутами позже, и то только благодаря дедукции.

Нас попросили вместе с остальными обезумевшими родственниками пройти в морг и осмотреть тела, которые вытащили из-под обломков. Джейн стояла на улице, приклеившись к висящему на стене огнетушителю, пока я лазил по холодильникам. Не помню, как я осматривал тела детей на простынях, залитых кровью. Если бы тело Ребекки было среди них, не уверен, что смог признаться бы в этом себе и коронеру.

Ребекку мы отыскали в детском отделении, опутанную трубочками и проводами. Я поднял дочкину руку и подсунул под нее дешевого плюшевого медведя. Потом прижал к себе Джейн, зарылся носом в ее волосы и стал растирать ладонями знакомые лопатки. Мне не пришлось уговаривать Джейн вернуться домой. Думаю, я правильно истолковал знаки, когда решил, что она все поняла…

Джейн обходит самолет и становится практически напротив того места, где прячусь я. Это мой шанс. Сейчас я ей скажу. Окликну и начну разговор.

Она так близко, что я могу ее коснуться. Ветер гуляет по останкам самолета. Неестественно завывает. Я протягиваю руку через сплошную стену кукурузы.

— Джейн, — шепчу я.

Но в этот момент из покореженного металлического плена появляется Ребекка. Руки ее прижаты к голове. Она кричит и с закрытыми глазами бежит прочь от самолета. Джейн простирает руки. Она говорит что-то, чего я не слышу, и Ребекка открывает глаза. Я раздвигаю стебли, выдавая свое присутствие, но вижу, что Ребекка, стоящая лицом ко мне, не замечает меня. Она бросается Джейн на грудь, задыхаясь и цепляясь за одежду. Она смотрит прямо поверх меня, но, я уверен, ничего не видит.

Джейн гладит нашу дочь по голове.

— Тихо-тихо, — успокаивает она.

Она напевает что-то нежное, и дыхание Ребекки выравнивается. Но она снова и снова хватается за рубашку Джейн.

Я стою всего в метре от них, но такое ощущение, что между нами бездна. Здесь я бессилен. Исцелять я не умею. Побежала бы ко мне Ребекка, если бы увидела меня? Я не уверен, что Джейн побежала бы. Мое лицо опять скрывается в кукурузе, я поворачиваюсь к ним спиной. Даже если я заставлю Джейн себя выслушать, дам понять, что не могу без нее жить, — этого мало.

Меня осеняет: я не часть этой семьи. Нельзя называть себя ученым, не приводя доказательств. Как я могу сказать: я отец и муж?

Джейн что-то шепчет Ребекке. Голос ее звучит все тише и тише, и я понимаю, что они уходят в противоположном направлении. И тут я принимаю, наверное, самое тяжелое и величайшее решение в жизни. Нельзя окликать, когда не знаешь, что сказать. Нельзя открыться, не зная, что открывать. Я о многом передумал, но сейчас руководствуюсь интуицией.

Это адски тяжело, но я позволяю им уйти.

42

Джейн


После того как мы поселяемся в единственный в Уотчире мотель, я ловлю себя на мысли о событиях, о которых не вспоминала уже много лет. Я еще могла бы понять, если бы снова и снова проигрывала в голове воспоминания об авиакатастрофе. Но вместо этого перед моим мысленным взором, как наяву, стоит отец. Он заглядывает в углы номера в мотеле, собирает стаканы и поправляет зеркало в ванной. Дважды смывает в туалете. Я не боюсь засыпать, я боюсь заснуть. И тут, как я и ожидала, он направляется к моей кровати. Но потом меняет курс и садится на другую кровать, рядом с Ребеккой. Дышит парами виски и рывком стягивает одеяло с моей взрослой дочери.

Мне было девять, когда это случилось в первый раз. Родители поругались, и мама переехала жить к нашей тете в Конкорд. Я сделала все, что от меня ожидалось: приготовила ужин для папы и Джоли, убрала в кухне, даже не забыла опустить шланг в раковину, когда включала посудомоечную машину. Мы все избегали разговоров о маме.

Поскольку ее не было дома, а я считала, что заслужила небольшое вознаграждение, то решила пробраться в ее спальню к туалетному столику. Каждый день мама пахла по-разному: апельсинами с пряностями, свежим лимонным пирогом, прохладным мрамором и даже ветром. Когда она выходила из комнаты, то оставляла после себя воспоминание — свой запах.

Я знала, что ищу: маленький красный стеклянный бутылек в форме ягоды, который назывался «Фрамбуаз» — «малина». Название было выгравировано прямо на бутылке. Мама не разрешала мне душиться. Она говорила, что маленькие девочки, которые пользуются духами, вырастают проститутками.

Я была очень осторожна с хрупкой бутылочкой, потому что не хотела пролить ни капли. Я перевернула ее на палец, как это делала по утрам мама, а потом прикоснулась этим влажным пальцем, пахнущим малиной, к шее, запястьям и местам под коленками. Я кружилась и кружилась по комнате. «Как чудесно!» — думала я. Запах будет со мной, куда бы я ни пошла.

Я остановилась, ухватившись руками за спинку родительской кровати. В дверях стоял отец.

— Что, черт возьми, ты здесь делаешь? — спросил он, принюхиваясь. Он нагнулся ближе, схватил меня за рубашку — запах виски перебил стойкий аромат ягод. — Немедленно в ванную! Сейчас же!

Он заставил меня раздеться прямо на его глазах, хотя с пяти лет я этого не делала. Он наблюдал за мной, стоя в дверях ванной и скрестив руки. Все это время я не переставала плакать. Плакала, когда слишком горячие струи душа ошпарили мне кожу, и продолжала плакать, когда вышла на коврик и вытиралась полотенцем досуха.

— Иди, черт побери, в свою комнату! — велел отец.

Я натянула фланелевую сорочку и расстелила постель. Я вслух уверяла себя, что эта ночь ничем не отличается от других, и пыталась заснуть, чтобы не лежать с открытыми глазами в ожидании наказания.

Джоли заглянул в мою комнату, когда отправлялся спать. Ему было только пять лет, но он все знал.

— Джейн, в чем ты провинилась?

И я рассказала ему, как сумела, что по глупости разыгрывала из себя маму.

— Ты тут ничем не поможешь, — сказала я. — Уходи, пока тебе тоже не досталось.

Та ночь была очень длинной, но отец все не приходил меня отшлепать. Наверное, ожидание было хуже всего: представлять, какие ужасные наказания он придумывает внизу. Ремнем? Щеткой? Когда я услышала на лестнице его тяжелые шаги, то спряталась под одеяло. Натянула почти до пят, как мешок, рубашку. Начала считать до ста.

На счет семьдесят семь отец повернул ручку моей двери. Присел на край кровати, дожидаясь, пока я уберу с лица одеяло.

— Сегодня я не стану тебя наказывать, — сказал он, — и знаешь почему? Потому что ты отличная маленькая хозяйка. Вот почему.

— Правда? — изумилась я.

— Правда.

Он снял туфли и спросил, хочу ли я послушать сказку.

— Да, — ответила я, полагая, что сказка не может быть совсем уж плохой.

Отец завел рассказ о злой женщине, которая запирала свою дочь в кладовке с мышами и крысами. Папа девочки пытался пробраться в эту кладовку, но ее охраняли огромные злые сторожевые псы, и ему пришлось убить и жену, и ее собак, чтобы спасти дочь.

— А что потом? — с нетерпением спросила я, ожидая развязку.

— Не знаю. Конец я еще не придумал.

— Нельзя же оставлять сказку без конца! — возразила я, и он ответил, что мы могли бы придумать его вместе. Но он очень устал, можно он приляжет рядом со мной?

Я подвинулась, и мы вместе придумали, как папа девочки убьет злую женщину. «Проткнет ей сердце», — предложила я, но папа склонялся к отравленному чаю. Мы придумали, кто еще мог прятаться в чулане: привидения, тарантулы, пираньи-людоеды. Я предположила, что девочка и сама могла бы попытаться выбраться, но отец настаивал на том, что подобное невозможно.

Он замолчал. Оказалось, что он прижался ко мне под одеялом так тесно, что, когда говорил, мои волосы подрагивали.

— Как ты думаешь, Джейн, что случилось с той девочкой? — спросил он и положил руку мне на грудь.

Я понимала, что это неправильно, потому что мое тело тут же напряглось. Это неправильно, но, с другой стороны, — он мой отец, разве нет? И он так добр ко мне. Он мог бы наказать меня сегодня, но не стал этого делать.

— Не знаю, — прошептала я. — Не знаю, что случилось дальше.

— А как тебе такое: отец всаживает кол в сердце злой женщины, а отравленным чаем убивает ее доберманов? В этом случае обе наши идеи воплощены в жизнь.

Без колебаний, даже будто бы гордясь этим, его рука проскальзывает мне между ног и тяжелым грузом опускается на промежность.

— Папа…

— Тебе нравится, Джейн? — шепчет отец. — Тебе нравится такой конец?

Я не шевелюсь. Я притворяюсь, что это какая-то другая девочка, чье-то другое дрожащее тельце, а когда слышу, что дыхание отца стало глубоким и ровным, выскальзываю из-под одеяла. Я встаю с кровати, даже не скрипнув матрасом, бесшумно поворачиваю дверную ручку — и бегу. У подножия лестницы я спотыкаюсь и ударяюсь головой. По лицу течет кровь, когда я распахиваю входную дверь и босая выскакиваю в ночь — больше я не уверена ни в чем, даже в том, кто я или что я на самом деле.

Рано утром полицейский обнаружил меня во дворе у соседей и отвел домой. Он держал меня за руку, когда звонил в дверь. Открыл отец. На папе был его лучший костюм, и даже Джоли надел красивую рубашку на выход и пристегивающийся галстук.

— А мы только что звонили в участок, — просиял отец. — Чертовски быстро работаете!

Он шутил с полицейским, пригласил его выпить кофе. Он осмотрел порез на моем лбу и попытался вытереть запекшуюся кровь, но я отпрянула.

— Тогда сама, Джейн, — сказал он. — Иди наверх и умойся.

Я едва ползла по лестнице вместе с увязавшимся за мной Джоли, слушая, как отец разговаривает с полицейским.

— Мы не понимаем, в чем дело, — жаловался он. — Всему виной кошмары.

— Что он сделал, Джейн? — спросил Джоли, когда я захлопнула дверь ванной.

Я ничего не ответила, но разрешила ему посмотреть, как я обрабатываю порез бактином. Он подал мне пластырь. И я совсем не удивилась, что рана имеет форму креста.


Я сказала Джоли, что хочу в туалет, и вытолкала его за дверь. Потом снова заперлась и стянула через голову ночную сорочку. Разорвала ее на клочки и выбросила в мусорную корзину. С внутренней стороны двери висело зеркало, в которое смотрелась мама, когда наряжалась в ресторан или в кино. Я слышала, как внизу смеялся отец. Я вглядывалась в зеркало, ожидая увидеть очертания именно тех частей тела, которые ненавидела, — но я стояла перед зеркалом высокая, тощая, опустив руки вдоль тела. По незнакомому ритму биения сердца я ощущала, что стала другим человеком. И не могла понять, почему же в таком случае выгляжу точно так же?

43

Джейн


Я пообещала Ребекке, что она сама сможет распланировать наш день в Чикаго. Что касается меня, то у меня совершенно не было настроения. Прошлой ночью я почти не спала, и поскольку я ночью кричала, испугавшись кошмаров, Ребекка тоже не выспалась. Когда я проснулась, дочь сжимала меня в объятиях.

— Проснись, ну проснись же, — снова и снова повторяла она.

Когда я очнулась, то не стала рассказывать ей, что мне приснилось. Сказала, что крушение самолета. А утром, когда она принимала душ, я позвонила Джоли.

После разговора с братом я была настроена ехать прямо в Массачусетс. К черту Джоли и его письма, к черту мое неумение строить маршрут путешествия! Согласно карте Соединенных Штатов, мы могли бы приехать в Массачусетс уже завтра утром. В машине я спросила мнение дочери. Ожидала, что она ухватится за предложение: я же видела, как она считает, сколько еще осталось проехать штатов, когда думает, что я не вижу. Но Ребекка потрясенно посмотрела на меня.

— Мы уже столько проехали, ты не можешь бросить все на полпути!

— Какая разница? Ведь наша цель — попасть в Массачусетс, — удивляюсь я.

Ребекка смотрит на меня, и ее глаза темнеют. Потом она усаживается поудобнее на своем месте, скрестив руки на груди.

— Поступай как знаешь.

И что мне оставалось делать? Я поехала в Чикаго. Даже если бы мы решили ехать прямо, никуда не сворачивая, все равно пришлось бы ехать в Чикаго.

Я бы сначала выбрала Институт искусств или небоскреб Сирс-Тауэр высотой в сто десять этажей, но Ребекка выбирает Аквариум Шедда — восьмиугольник из белого мрамора у озера Мичиган. Буклет, который мы взяли по дороге, уверяет, что это самый большой закрытый аквариум в мире.

Ребекка бежит к огромному аквариуму в центре океанариума — настоящий коралловый риф со скатами и акулами, морскими черепахами и угрями. Дочка отскакивает назад, когда песчаная акула вырывает кусок рыбы из руки ныряльщика.

— Посмотри на ее брюхо. Держу пари, что оно всегда набито. Зачем охотиться, если не хочется есть?

Акула вонзает зубы в рыбу, перекусывая ее пополам. Оставшуюся половину она берет осторожнее. Ныряльщик гладит ее по носу. Такое впечатление, что нос акулы сделан из серой резины.

Мы с Ребеккой обходим аквариумы с морской водой, где рыбы сбиваются яркими стайками, как летающие змеи в открытом небе. Рыбы здесь самых невероятных цветов — меня это всегда изумляло. Зачем быть насыщенного лимонного, фиолетового цвета или цвета фуксии, если живешь под водой, где никто этого не увидит?

Мы проходим мимо пятнистых рыб-клоунов и рыб-ежей, которые раздуваются, как дикобразы, при приближении других рыб. Здесь есть рыбы из Средиземного моря и из арктических вод. Есть рыбы, прибывшие сюда с другого конца света.

Я застываю перед пурпурной морской звездой. Никогда ничего более яркого не видела!

— Ребекка, иди сюда, посмотри.

Дочь становится рядом и одними губами шепчет: «Ух ты!»

— Как думаешь, почему одно щупальце короче?

Проходящая мимо женщина в белом лабораторном халате (морской биолог?) слышит мой вопрос и наклоняется над небольшим аквариумом. От ее дыхания стекло запотевает.

— Морские звезды способны к регенерации. А это означает, что, если одно щупальце почему-то оторвалось или его отрезали, они способны отрастить новое.

— Как тритоны, — добавляет Ребекка, и женщина кивает.

— Я знала об этом, — говорю я, в основном для себя. — Все дело в местах их обитания — водоемах, высыхающих во время отлива. В водоемах, затопляемых только во время прилива, волны набегают и каждые несколько минут разрушают морское равновесие, поэтому ни одному живому существу не удается по-настоящему там обжиться.

— Верно, — соглашается женщина. — Вы биолог?

— Нет, мой муж.

Ребекка кивает.

— Оливер Джонс. Слышали?

Женщина ахает:

— Сам Оливер Джонс? О нет… Боже мой… Вы не против, если я вас с кое-кем познакомлю? Сейчас приведу.

— Доктор Джонс не сопровождает нас в этой поездке, — предупреждаю я. — Поэтому не знаю, смогу ли я быть интересна вашим коллегам.

— Ой, даже не сомневайтесь! Хотя бы уже одним фактом родства…

Она исчезает за панелью, в которой я не узнала дверь.

— Откуда ты знаешь об этих водоемах? — удивляется Ребекка.

— Просто запомнила. Когда мы встречались, твой отец только о них и говорил. Если будешь хорошо себя вести, расскажу тебе о раках-отшельниках и медузах.

Ребекка прижимается носом к стеклу.

— Разве не потрясающе, что люди в Чикаго знают папу? Я к тому, что мы вроде знаменитостей.

Думаю, если брать общество океанологов — она права. Мне даже в голову не пришло как-то связать этот аквариум с Оливером, по крайней мере сознательно. Эти экзотические рыбы и трясущиеся беспозвоночные так не похожи на китов, которых любит Оливер. Трудно представить, что все они существуют в одном месте. Трудно поверить, что киты не захватывают все пространство, всю пищу. С другой стороны, я же не невежда. Горбатые киты, являясь млекопитающими, не представляют опасности для этих тропических рыб. Киты на них не охотятся. Они процеживают планктон и водоросли сквозь свой китовый ус.

Я вспоминаю лежащий в пакете с застежкой экземпляр, упавший с третьего этажа и разбившийся о голубую мексиканскую плитку передней в Сан-Диего. Китовый ус.

— Мама, — тянет меня за футболку Ребекка.

Передо мной стоит книжный червь с козлиной бородкой и самыми тонкими бровями, какие мне доводилось видеть у мужчин.

— Поверить не могу! — восклицает мужчина. — Поверить не могу, что стою лицом к лицу…

— На самом деле моей заслуги ни в чем нет. Я вообще не работаю с китами.

Мужчина бьет себя по лбу.

— Какой я растяпа! Меня зовут Альфред Оппенбаум. Для меня честь — великая честь! — познакомиться с вами.

— Вы знаете Оливера?

— Знаю? Я его боготворю!

При этих словах Ребекка извиняется, прячется за аквариум с рыбой-зеброй и заливается смехом.

— Я изучил все его работы; прочел все, что он написал. Надеюсь, — он подается вперед и переходит на шепот, — надеюсь, что я буду таким же выдающимся ученым, как он.

Альфреду Оппенбауму лет двадцать, не больше, — перед ним еще долгий путь.

— Мистер Оппенбаум… — говорю я.

— Зовите меня Эл.

— Эл, я с радостью расскажу о вас мужу.

— Вот здорово! Передайте ему, что моя любимая статья — о причинных связях и очередности тем в песнях горбатых китов.

Я улыбаюсь и протягиваю руку.

— Хорошо.

— Вы не можете просто уйти. Я бы хотел показать вам экспонаты, над которыми мы работаем.

Он проводит нас через панель в стене — замаскированную дверь. За дверью аквариумы по семьдесят пять литров с ракообразными и рыбами. С боку каждого аквариума свисает несколько сетей и небольшие резервуары. С нашего места видно, что задние стенки аквариумов выставлены на всеобщее обозрение в океанариуме.

Все присутствующие в белых халатах, которые при флуоресцентном свете кажутся голубоватыми. Проходя мимо, Эл что-то шепчет коллегам. Они потрясенно оборачиваются.

— Миссис Джонс… — произносят все, как ряд вышколенных слуг, когда мимо проходит особа королевской крови. — Миссис Джонс… Миссис Джонс… Миссис Джонс…

Одна из ученых дам посмелее делает шаг вперед, преграждая мне дорогу.

— Миссис Джонс, я Холи Ханнвел. Вы не в курсе, над чем сейчас работает доктор Джонс?

— Мне известно, что он собирался отслеживать горбачей на пути их следования от Восточного побережья к месту кормежки у берегов Бразилии, — отвечаю я, и эта новость имеет ошеломительный успех. — Но я не знаю, что он намерен делать с результатами исследования, — признаюсь я.

Кто бы мог подумать, что у Оливера столько последователей!

Эл ведет нас к мерцающим трубкам.

— Ничего особенного, правда? Видно только в темноте.

Кивок коллеге — и комната погружается в темноту. Эл нажимает кнопку. Неожиданно его голос наполняет комнату, это он комментирует выкрики и стрекотание горбатых китов. Из темноты появляется неоново-голубой скелет кита с распущенным хвостовым плавником.

— В семидесятых годах доктор Джонс открыл, что горбатые киты, как и люди, обладают способностью сочинять и передавать свои песни из поколения в поколение. В результате масштабных исследований доктор Джонс с коллегами стал использовать песни китов для идентификации различных стай, использовать эти песни, чтобы отследить передвижение китов в Мировом океане, и выдвинул гипотезы об изменениях, которые каждый год претерпевают эти песни. Несмотря на то что смысл этих песен продолжает оставаться загадкой, было установлено, что поют только мужские особи. Дальнейшие исследования в этой области показали, что песни — это своеобразный способ добиться расположения самки.

На фоне голоса Эла трещотка и вздохи, издаваемые горбатым китом, нарастают.

— Оливеру было бы приятно, — говорю я.

— Вы действительно так думаете? — спрашивает Эл. — Я хочу сказать, вы расскажете ему обо мне?

— Больше того, я скажу мужу, что он должен прилететь сюда и увидеть все собственными глазами.

После этих слов Эл едва не лишается чувств. Ребекка выпускает из рук крохотную черепашку, которую пыталась пощекотать, и идет за мной в выставочный зал.

Когда мы оказываемся в безопасной темноте аквариума, я сажусь на одну из мраморных скамеек, которых здесь полно.

— Поверить не могу! Даже когда твоего папы нет рядом, он умудряется испортить отличный день.

— Ты просто сердишься. По-моему, было очень мило.

— Не знала, что люди на Среднем Западе знают о китах. И вообще ими интересуются.

Дочь усмехается мне.

— Не могу дождаться, когда смогу рассказать все папе.

— Придется подождать! — несколько резче, чем следует, обрываю я дочь.

Ребекка бросает на меня сердитый взгляд.

— Ты же сказала, что я могу ему звонить.

— Это когда было. Когда мы еще не отъехали от Калифорнии. В любом случае его нет дома. Он выехал на поиски нас.

— Почему ты так уверена? — удивляется Ребекка. — Если бы он захотел, то уже бы нас нашел, и тебе это прекрасно известно.

Она права. Не понимаю, что так задержало Оливера. Если только он не поспешил и заранее не прилетел в Массачусетс, чтобы встретить нас там.

— Возможно, он все-таки поехал в Южную Америку.

— Он бы никогда так не поступил, что бы ты о нем ни думала.

Ребекка от нечего делать прохаживается в кроссовках по краю скамьи.

— Спорим, он скучает по тебе? — говорю я.

Ребекка улыбается. За ее спиной я различаю серебристые плавники рыбы толщиной с бумагу. Оливер бы знал, как она называется. Оливер выучил бы названия всех рыб, чего бы это ни стоило.

— Спорим, что и по тебе он соскучился? — отвечает Ребекка.

44

Оливер


Впервые я увидел Джейн, когда стоял по пояс в темных водах Вудс-Хоула. Она не замечала, что я разглядывал ее, когда она стояла на пирсе, перегнувшись через перила, и красивый хлопковый сарафан в полоску развевался у ее икр. Она не знала, что я заметил, как она следила за мной. А если бы узнала, я уверен, сгорела бы со стыда. Она была совсем юная — это было очевидно. Это было видно по ее манере жевать жвачку и чертить носком босоножек узоры. Я тогда изучал водоемы, затапливаемые во время прилива, и она напомнила мне брюхоногого моллюска, а если конкретнее, улитку — удивительно хрупкое создание, если лишить ее внешней раковины. Я был поражен. Мне так хотелось увидеть, как она вылезет из своей раковины.

Поскольку я не умел знакомиться с девушками, то сделал вид, что вообще ее не заметил. Что не увидел, как она оглянулась, когда садилась на паром до Мартас-Винъярд. Я решил, что она промелькнула в моей жизни и больше я ее никогда не увижу. Но на всякий случай я оставался на пирсе на два дня дольше, чем нужно, продолжая исследования.

Я знал, даже не открывая, что сумочка, плывущая ко мне, принадлежит ей. Тем не менее мои руки тряслись, когда я открыл замок и достал промокшее удостоверение личности. «Значит, ее зовут Джейн», — подумал я.

В те годы я шел к своей цели — посвятить себя изучению морской биологии. Я по ускоренной программе закончил Гарвард и через три года получил диплом бакалавра вместе с дипломом магистра, а в двадцать лет стал самым молодым ученым в Вудс-Хоуле.

Друзей у меня почти не было. Я не различал будни и праздники и всегда удивлялся, когда видел на паромах толпы людей, плывущих на остров, чтобы провести сорок восемь часов выходных. Я целые дни проводил в голубом гидрокостюме, вылавливая морских звезд, моллюсков и членистоногих, обитающих в узких расщелинах на дне океана. Я не ходил на свидания.

Поэтому было странно, что меня так взволновал столь обыденный предмет, как удостоверение личности промелькнувшей в моей жизни девушки. Стоя под душем, одеваясь перед долгой поездкой в Ньютон, я удивлялся странным физическим реакциям своего тела. Сильное сердцебиение. Потливость. Тошнота. Головокружение.

Липтоны жили на Коммонвелс-авеню в Ньютоне, в одном из тех самых маленьких особняков, которые на сегодняшнем рынке стоят несколько миллионов долларов. Я остановился у дома и позвонил в звонок, который зарычал, как лев. Я ожидал, что откроет прислуга, но дверь открыла сама Мэри Липтон — мама Джейн, как я понял, вспомнив, что она стояла рядом с девушкой на причале. Это была невысокая хрупкая женщина с темно-рыжими волосами, заплетенными в колосок. Несмотря на июльскую жару, на ней был шерстяной свитер.

— Да?

Мне понадобилось несколько минут, чтобы вспомнить английский.

— Оливер Джонс, — представился я. — Работаю в Океанографическом институте в Вудс-Хоуле. — Я ошибочно решил, что в подобной ситуации упоминание заслуг придаст мне определенную долю авторитета. — Я нашел сумочку и решил, что должен ее вернуть.

Миссис Липтон взяла дамскую сумочку и повертела ее в своих миниатюрных руках.

— Ясно, — произнесла она, подбирая слова. — И вы специально за этим ехали?

— Я проезжал мимо.

Она улыбнулась.

— Может быть, пройдете в дом, мистер Джонс? Дети на заднем дворе.

Миссис Липтон провела меня через гостиную с резными дубовыми панелями, мраморным полом и фресками на потолке. Случайно я обернулся на дверь — огромное витражное окно роняло бриллианты света на холодный мрамор. Я вырос в Уэлфлите, на Кейп-Коде, в большом роскошном доме (по оценкам туристов), но он не шел ни в какое сравнение с этим бостонским великолепием. По дороге миссис Липтон расспрашивала меня о родителях, о моей профессии, образовании. Она провела меня через библиотеку, гостиную и застекленные двери на задний двор.

Мы остановились на крыльце, выходящем на небольшой поросший травой холм, который прятался в тени густого леса. Два ярко-красных полотенца алели на лужайке, словно кровь. На них сидели девочка и мальчик: Джейн и, вероятно, ее брат. Они одновременно подняли головы. На Джейн было желтое бикини. Она натянула футболку и поднялась на крыльцо.

— Мистер Джонс привез твою сумочку, — сказала миссис Липтон.

— Как любезно с вашей стороны, — ответила Джейн, как будто заранее отрепетировала эту фразу.

Я протянул руку.

— Пожалуйста, зови меня Оливер.

— В таком случае, Оливер, — засмеялась она, — ты погостишь у нас?

Когда она смеялась, у нее блестели глаза. Они были удивительного цвета, как у кошки.

Миссис Липтон позвала играющего на лужайке мальчика:

— Джоли, помоги мне принести лимонад.

Мальчик подбежал поближе. Даже в свои одиннадцать лет он был самым красивым парнем, которого я когда-либо встречал. У него были густые волосы и квадратный подбородок, на губах — легкая улыбка.

— Лимонад… — повторил он, незаметно подталкивая Джейн. — Как будто она сама не может принести!

— Я ненадолго, мне нужно возвращаться в Кейп, — ответил я.

— Ты там работаешь?

Опять вернулось головокружение. Я откинулся на прохладное дерево крыльца.

— Я морской биолог.

— Ух ты! А я в школе учусь.

Возможно, если бы я заранее знал о ее возрасте, на этом все бы и закончилось. С годами разница становится менее заметной, но в юности пять с половиной лет кажутся вечностью. Я видел, как Джейн смотрит на меня, — как на старика. Как будто глаза сыграли с ней в Вудс-Хоуле злую шутку, как будто в рассеявшейся дымке она увидела не того человека, которого ожидала.

— Мне двадцать, — сказал я, надеясь, что она поймет.

Она расслабилась, или, по крайней мере, мне показалось, что расслабилась.

— Понятно.

Я не знал, что еще сказать. Я не привык общаться с людьми, большую часть жизни я провожу в толще океана. Но Джейн заставила меня вынырнуть.

— А что ты делал у пристани?

И я рассказал ей о заливных водоемах, о храбрых ракообразных, которые живут в таких неблагоприятных условиях. Рассказал, что несколько лет буду их изучать, а потом напишу диссертацию.

— А что потом? — спросила она.

— Что потом?

Я никогда не думал, что будет потом. Столько всего зависело от этого заключительного шага.

— Будешь изучать что-то другое? Ну, не знаю, камбалу, рыбу-меч или, может быть, дельфинов? — Она улыбается. — Мне нравятся дельфины. Я ничего не знаю о дельфинах, но мне кажется, что они всегда улыбаются.

— Как и ты, — выпалил я и закрыл глаза.

«Идиот, идиот, какой ты идиот, Оливер!» Я открыл один глаз, потом второй, но Джейн оставалась рядом и ждала ответа на свой вопрос.

— Не знаю, еще не решил. Возможно, буду изучать дельфинов.

— Отлично.

— Отлично, — повторил я, как будто решилась моя судьба. — Мне пора ехать, но я хотел бы встретиться с тобой снова. Сходить куда-нибудь.

Джейн зарделась.

— С удовольствием, — ответила она.

При этих словах я почувствовал, как с плеч свалился огромный груз. Это ощущение было сродни эйфории, которую я испытал, когда, еще студентом, опубликовал первую научную статью. Разница заключалась в том, что на этот раз эйфория заставила меня задуматься: а куда мне ехать? Сейчас, пребывая в приподнятом настроении, я мог думать исключительно о Джейн Липтон.

На крыльцо вышел мужчина. Конечно, сейчас мне уже все известно, но тогда я списал замешательство Джейн на игру воображения.

— Джонс? — произнес мужчина глубоким глухим голосом. — Александр Липтон. Хотел поблагодарить за то, что вы вернули Джейн кошелек.

— Сумочку, — прошептала Джейн. — Дамскую сумочку.

— Пустяки, — ответил я, пожимая его руку.

Ее отец был крупным, загорелым властным мужчиной с глазами-щелочками. Откровенно говоря, его глаза — угольно-черные — вызывали во мне беспокойство. Я не мог различить, где заканчивается зрачок и начинается радужная оболочка. Он был одет для игры в гольф. Отец подошел к Джейн и приобнял ее.

— Не знаем, что делать с нашей Джейн, — сказал он.

Дочь вывернулась из его объятий и пробормотала что-то насчет лимонада. Ну где он там? Джейн так тихо открыла дверь, что та даже не качнулась на петлях, и оставила меня на улице наедине со своим отцом.

— Послушай меня, Джонс, — сказал Александр Липтон, и его лицо стало удивительным образом похоже на лицо бескомпромиссного адвоката по уголовным делам, который не намерен уступать ни на йоту. — Когда Джейн исполнилось пятнадцать, я разрешил ей встречаться с теми, с кем она хочет. Если ты ей нравишься — ее дело. Но если ты обидишь мою дочь, клянусь, я подвешу тебя за яйца в Старой Северной епископальной церкви. Знаю я таких, как ты, сам учился в Гарварде! А если до того, как ей исполнится семнадцать, ты хоть пальцем ее тронешь… Скажу просто: я превращу твою жизнь в ад!

Я тогда подумал: «Этот человек — псих». Он меня даже не знал. Но потом, как будто гроза прошла, лицо Александра Липтона смягчилось и превратилось в лицо состоятельного мужчины средних лет.

— Жена говорила, ты морской биолог.

И прежде чем я успел ответить, в дверях появились Джейн с матерью, которые несли поднос со стаканами и запотевший кувшин лимонада. Джейн наливала, а миссис Липтон передавала стаканы каждому из нас. Александр Липтон залпом выпил свой лимонад, и Мэри тут же подскочила к мужу, чтобы забрать стакан. Он извинился и ушел, она последовала за ним.

Я наблюдал, как пьет Джейн. Она, как ребенок, держала стакан двумя руками. Я дождался, пока она все выпьет, и сказал, что мне пора идти.

Джейн проводила меня до машины. Мы мгновение постояли перед старым «бьюиком». Солнце припекало голову. Джейн повернулась ко мне.

— Я специально бросила сумочку в воду.

— Знаю, — признался я.

Прежде чем сесть в машину, я спросил, можно ли поцеловать ее на прощание. Когда она молча согласилась, я обхватил ее лицо руками — я впервые к ней прикоснулся. От моего прикосновения ее кожа, немного жирная от лосьона для загара, пружинила. Джейн закрыла глаза и в ожидании склонила голову набок. От нее пахло какао-маслом и пóтом. Больше всего на свете мне хотелось поцеловать ее в губы, но в ушах стоял голос ее отца. Я улыбнулся своей удаче и, решив, что у меня впереди целая вечность, прижался губами ко лбу Джейн.

45

Джейн


Милый Джоли!

Если бы меня сейчас видел папа! Утро мы с Ребеккой провели на скоростной автомагистрали в Индианаполисе, в музее автомобилей, забитом машинами — участницами гонок на серийных автомобилях и другими атрибутами соревнований. Помнишь, как в детстве мы с ним каждый год смотрели гонку на пятьсот кругов? Я никогда не понимала, чем ему так нравится авторалли, — сам он никогда не пытался заняться этим видом спорта. Когда я повзрослела, отец сказал мне, что его манит быстрота происходящего. Я, как и ты, любила смотреть, как машины сталкиваются. Я любила, когда на треке раздавался взрыв и валил черный дым, а остальные машины, не сворачивая с дороги, продолжали ехать прямо на кувыркающийся автомобиль, в этот импровизированный черный ящик, и выезжали оттуда целыми и невредимыми.

Мне чуть ли не силком пришлось тащить Ребекку в автобус, который провез нас непосредственно по трассе. Я закрыла глаза и попыталась представить, чем скорость так привлекала отца. Очень непросто тащиться со скоростью шестьдесят километров в час по трассе, рассчитанной на триста. Когда мы вышли из автобуса, каждому дали подписанную президентом ассоциации открытку: «Сим удостоверяю, что владелец этого билета совершил один круг по скоростной автостраде «500» в Индианаполисе». Я засмеялась. Подумаешь, круг! Но папа обязательно повесил бы открытку над своим рабочим столом, на календарь Ассоциации инженеров автомобилестроения, который мама постоянно пыталась убрать.

После того как мы получили открытки, я задумалась, что с ней делать. Разумеется, я не стану вешать ее на холодильник, даже не хочу класть в кошелек. Я решила отвезти ее на могилу отца, когда приеду в Массачусетс. И только я пришла к этой мысли, как мои пальцы разжались, открытка выпала, как будто стала уже собственностью другого человека, и ветер понес ее к облакам. Сегодня был отличный день — висели такие большие тучные облака с ровными основаниями, что казалось, будто смотришь на них из-под стеклянного стола. Открытка поднималась все выше и выше, к самому солнцу, и я улыбнулась, когда поняла, что больше ее не увижу.

Не знаю, почему я решила, что важно тебе об этом рассказать. Наверное, это письмо — отчасти извинение за то, что я накричала на тебя, когда вчера звонила. Иногда я веду себя так, как будто это ты виноват в том, что папа никогда тебя не бил, а мне пришлось столько мучиться. Возможно, я пытаюсь найти этому объяснение.

Есть вещи, о которых я никогда тебе не рассказывала, — по крайней мере, подробно, — но о которых, я уверена, ты позже догадался сам. Именно поэтому я и не говорила тебе ничего. Когда он начал заходить ко мне в спальню по ночам, пусть и раз в месяц, мне стало казаться, что я схожу с ума. Папа при этом проделывал все достаточно нежно. Он снова и снова повторял, какая я хорошая девочка, и я верила ему. Тем не менее, когда он поворачивал ручку двери, мои пальцы впивались в край матраса, а кровь застывала. Дошло до того, что я могла позволять ему делать то, что он делал, лишь притворившись, что это вообще не я, а кто-то другой. Я притворялась, что нахожусь в другой части комнаты, например в углу или в платяном шкафу, и наблюдаю. Я видела все, что происходило, но это было уже не так противно.

Однажды утром я сказалась больной, чтобы не ходить в школу. Пока мама готовила обед, я рассказала ей, что папа ходит ко мне в спальню по ночам, и она уронила на пол банку с тунцом.

— Наверное, тебе приснился плохой сон, Джейн, — успокоила она меня.

Потом мы вместе ползали по линолеуму, вытирая растекшееся масло и собирая кусочки рыбы.

Я сказала, что это случалось не один раз и что это мне не нравится. Я расплакалась, а она обнимала меня, оставляя жирные отпечатки на моей ночной сорочке, и обещала, что этого больше не повторится.

Той ночью папа ко мне в комнату не пришел. Он пошел в свою спальню, где у них с мамой разгорелся страшный скандал. Мы слышали грохот и громкие крики. В разгар ссоры ты прокрался ко мне в комнату и залез под одеяло. На следующее утро у мамы была перевязана рука, а рама их сосновой кровати оказалась треснувшей.

Когда папа в следующий раз зашел ко мне в спальню, то сказал, что нам нужно серьезно поговорить.

— Я стараюсь, провожу с тобой время, — сказал он, — и что получаю в благодарность? Ты бежишь к мамочке и жалуешься, что тебе это не нравится!

Он сказал, что я заслуживаю наказания за то, что сделала. Он решил меня отшлепать, но заставил прежде снять трусики. Он ударил меня и велел никогда никому ничего не рассказывать. Он сказал, что не хочет, чтобы кто-то пострадал. Ни мама, ни Джоли — никто.

Оглядываясь назад, я понимаю, что мне еще повезло. От социальных работников в школах Сан-Диего я слышала истории о том, что дети еще младше, чем была я, подвергались более жестокому сексуальному насилию. У отца дальше прикосновений дело не заходило, и продолжалось это только два года. Когда мне исполнилось одиннадцать, все прекратилось так же неожиданно, как и началось.

Я хочу, чтобы ты знал, почему я никогда не рассказывала тебе о том, о чем, я уверена, ты и сам догадался. Наверное, я надеялась, что тогда папа не сможет тебя обидеть.

Пожалуйста, не злись на меня. Пожалуйста, не…


Я перечитываю написанное. Ребекка включает в душе воду и начинает петь во весь голос. Хорошенько подумав, я рву письмо. Рву так остервенело, что на каждом клочке остается не больше одного слова. И выбрасываю его в урну. А потом беру спички, оставленные горничной у кровати, и поджигаю обрывки. Мусорная корзина пластмассовая, и пламя обжигает ее бока. «Она уже никогда не станет кораллового цвета», — думаю я. Скорее всего, она безвозвратно испорчена.

46

Джоли


Милая Джейн!

Когда тебе было двенадцать, у тебя был кролик по кличке Фицджеральд — ты увидела эту фамилию на полках школьной библиотеки, и тебе понравилось слово. Сам кролик был не так интересен, как обстоятельства его появления: папа сломал маме два ребра, ее отправили в больницу, ты так расстроилась, что отказывалась есть, спать и так далее. В общем, папа вывел тебя из ступора, когда принес домой этого полосатого, как печенье «Орео», кролика, у которого даже уши еще толком не стояли.

К сожалению, стоял февраль, и вместо того чтобы построить кролику домик, ты настояла на том, чтобы он жил в тепле в доме. Мы достали с чердака столитровый аквариум, поставили его на пол в гостиной, наполнили опилками, пахнувшими деревом, и посадили туда Фицджеральда. Он бегал кругами и прижимался носом к стеклу. Он лапкой пошарил в чистом углу. По большому счету он оказался довольно противным: погрыз телефонные провода, носки и край кресла-качалки. Он кусал меня.

Ты любила этого дьявольского кролика. Наряжала его в кукольную одежду с нарисованными яблочками, прятала его в своей блестящей сумочке, с которой ходила в церковь, и пела ему песни «Битлз». Однажды утром, когда кролик улегся на бок (и мы обнаружили, что он мальчик), ты решила, что такая поза — дурной знак. Ты заставила меня засунуть руку в клетку, а когда Фицджеральд не стал меня кусать, поняла, что он заболел. Мама отказалась везти его к ветеринару — она и близко не собиралась подходить к кролику, не то что куда-то его везти. Она воззвала к твоему благоразумию и велела собираться в школу.

Ты сопротивлялась и плакала, даже разорвала обивку диванчика, но в школу все-таки пошла. В тот день, словно вмешалось само провидение, поднялся северо-восточный ветер. Когда повалил такой сильный снег, что из окон класса невозможно стало разглядеть игровую площадку, нас распустили по домам. Когда мы вернулись, Фицджеральд уже умер.

Как ни странно, мы, хотя раньше никогда не сталкивались со смертью, довольно безразлично к ней отнеслись. Мы понимали, что кролик мертв, и знали, что нужно что-то делать. И оба постарались. Я достал из папиного шкафа обувную коробку (единственную, которая оказалась достаточно большой, чтобы кролик туда поместился), а ты стащила у мамы серебряные ложки и засунула их в карман своего зимнего комбинезона. Мы надели свитера и сапоги, но надо было еще положить тельце кролика в коробку.

— Я не могу, — призналась ты, поэтому я обмотал холодные лапки Фицджеральда кухонным полотенцем и поднял его.

Когда мы вышли из дома, на улице уже было семь сантиметров снега. Ты повела меня на школьный двор — к месту, куда выходили окна твоего класса, к месту, где ты могла бы целый день наблюдать за могилкой. Вытащив ложку из кармана, ты стала тыкать ею в мерзлую землю. Ты и мне дала ложку. Через час, когда коричневая земля открылась, как чей-то неопрятный рот, мы похоронили Фицджеральда. Прочитали «Отче наш», потому что это была единственная молитва, которую мы помнили. Выложили на снегу крест из камней и заплакали. Было настолько холодно, что слезы замерзали у нас на щеках…

По шоссе 70 доедешь до шоссе 2, потом до шоссе 40. Конечная точка твоей поездки — Балтимор. Если доберешься туда до пяти, сможешь посетить медицинский музей университета Джонса Хопкинса — мой любимый.

В конце концов ты стала отрицать, что у тебя вообще был кролик. Но вот что больше всего мне запомнилось: когда мы шли домой, впервые не ты меня, а я тебя вел за руку.

С любовью,

Джоли.

47

Джейн


В музее кроме нас никого нет, за исключением двадцати подростков в футболках, на которых отражены их интересы. Футболки гласят: «Будущие медики»[11]. На них набросок размытого черного скелета — «На будущее подучи физиологию». По всей видимости, это отряд бойскаутов, посвятивших себя изучению медицины.

Если это правда и эти исполненные лучших побуждений мальчишки собираются стать докторами, я бы никогда не привела их в этот музей. Здание располагается чуть в стороне от университета, как будто находится на карантине, и внутри еще мрачнее, чем снаружи. Среди пыльных полок и тускло освещенных экспонатов можно заблудиться, как в лабиринте.

Ко мне подбегает дочь:

— Это место мне совершенно не нравится. Думаю, дядя Джоли перепутал его с каким-то другим музеем.

Но, судя по увиденному, я бы сказала, что это как раз по части Джоли. Тщательная сохранность, крайняя странность коллекции. Джоли собирает факты, и это извечная тема разговоров на вечеринках.

— Нет, — возражаю я, — уверена, что Джоли не ошибся.

— Не могу поверить, что кому-то интересно собирать все это!

Она отводит меня за угол, к группке будущих медиков, которые склонились над маленькой застекленной витриной. Внутри огромная крыса-переросток — жирная и пятнистая, ее стеклянные глаза смотрят на север. Табличка гласит, что крыса являлась частью эксперимента и умерла от укола кортизона. Перед смертью она весила десять килограммов — практически как пудель.

Я таращилась на опухшую морду крысы несколько минут, пока Ребекка не окликнула меня из противоположного конца комнаты. Она помахала рукой, чтобы я подошла к длинной, во всю стену выставке желудков, которые в свое время законсервировали. Аномалии плавают в больших емкостях с формальдегидом. Тут же выставлены клубки волос, обнаруженные в желудках кошек и человека. Наибольшее отвращение вызывает сосуд с желудком, в котором находится скелет какого-то мелкого животного. «Только представьте! — гласит надпись. — Миссис Долорес Генс из Петерсборо, штат Флорида, проглотила своего котенка».

«Какой ужас!» — думаю я. Неужели она не понимала, что делает?

Вдоль следующей стены располагаются полки с эмбрионами животных: теленка, собаки, свиньи… Ребекка заявила, что в следующем году на уроке биологии сделает об этом доклад. Зародыш человека на разных стадиях развития: три недели, три месяца, семь месяцев. Кто захочет привести детей в такой музей? Где сейчас матери этих зародышей?

Ребекка стоит перед эмбрионами человека и указательным пальцем тычет в трехнедельный эмбрион. Он даже не похож на человека, скорее на мультяшное ухо, розовая амеба. Красная точка, как шторм на Юпитере, — это глаз. Эмбрион размером всего лишь с ноготь на мизинце Ребекки.

— Неужели он такой маленький? — задает она риторический вопрос, и я улыбаюсь.

К тому времени, как эмбрион достигает трехмесячного возраста, можно уже разглядеть ребенка. Слишком большая полупрозрачная голова с тоненькими кровеносными сосудиками, идущими к черным набрякшим глазам. Ручки-палочки и перепончатые пальцы, торчащие из тела, — едва ли больше, чем просто позвоночник, — и скрещенные по-турецки ножки.

— А когда уже заметен живот? — спрашивает Ребекка.

— У каждой по-разному, — отвечаю я дочери, — и еще, думаю, зависит от того, кого носишь — девочку или мальчика. У меня до трех месяцев ничего не было видно.

— Но он такой крошечный. Как его может быть видно?

— Детей сопровождает лишний груз. Когда я ходила беременная тобой, я проходила практику в начальной школе, чтобы получить диплом магистра по специальности «патология речи». В те годы нельзя было преподавать, будучи беременной. Но мне разрешили как исключение, ведь женщина явно не сможет работать, когда родит. Я становилась все больше и больше. И чтобы скрыть свое положение, носила ужасные халаты-«варенки» под пояс. На факультете мне постоянно говорили: «Джейн, знаешь, ты располнела», а я отвечала: «Да, не знаю, что с этим делать». Я сбегала с заседаний кафедры и студенческих консультаций, потому что меня тошнило, и говорила всем, что у меня различные штаммы гриппа.

Ребекка оборачивается, зачарованная историей о себе самой.

— И что потом?

— Занятия закончились, — пожимаю я плечами. — Я родила тебя в июле, через две недели. Осенью у меня еще были полугодовые занятия с учениками, поэтому о тебе заботился отец. А потом я сидела с тобой дома, пока ты не пошла в детский сад. Тогда я продолжила занятия и получила диплом.

— Папа сидел со мной полгода? — удивляется она. — Один? — Я киваю. — Я не знала.

— Если честно, и я уже забыла.

— И мы ладили? Я к тому, что он знал, как сменить подгузник и все такое?

Я смеюсь.

— Он умеет менять подгузники. А еще он носил тебя «столбиком», чтобы ты отрыгнула, купал и держал вниз головой за ножки.

— И как ты такое позволяла?

— Только так ты переставала плакать.

Ребекка робко улыбается.

— Правда?

— Правда.

Она указывает на семимесячный эмбрион с крошечными пальчиками на ножках, с носиком и зачатком пениса.

— Теперь это ребенок, — говорит она. — Вот так дети и должны выглядеть.

— Они становятся больше. Думаю, естественный отбор мог бы найти более простой путь для репродукции. Родить ребенка — это все равно что пытаться протащить пианино через ноздрю.

— Вот поэтому у меня нет ни брата, ни сестры? — спрашивает Ребекка.

Мы никогда это не обсуждали. Она никогда не спрашивала, а мы сами не затрагивали эту тему. Нет объективных причин, мешавших нам завести других детей. Может, нас напугала авиакатастрофа. А может, мы были слишком заняты.

— Нам не нужны другие дети, — отвечаю я. — У нас с первого раза получилось совершенство.

Ребекка улыбается, в полумраке становясь до боли похожей на Оливера.

— Ты просто так говоришь.

— Да, на самом деле мы с папой уже завещали тебя этой выставке. За большие деньги. Трехнедельную — трехмесячную — семимесячную — пятнадцатилетнюю!

Ребекка бросается мне в объятия, и я чувствую, как ее подбородок — такой же формы, как и мой, — давит мне в плечо.

— Я люблю тебя, — просто говорит она.

Когда Ребекка первый раз сказала, что любит меня, я разрыдалась. Ей было четыре, я только что насухо вытерла ее полотенцем после веселой возни в снегу. Она сказала это очень буднично. Уверена, она этого не помнит, но я помню, что на ней был красный комбинезон «Ошкош», в ее ресницах застряли шестиугольные снежинки, а носочки сбились в сапогах.

Разве не поэтому я стала матерью, не поэтому? И неважно, сколько придется ждать, пока она поймет, откуда берутся дети, неважно, сколько приступов аппендицита или швов придется пережить, неважно, сколько раз будешь чувствовать, что теряешь ее, — это того стоит. Поверх плеча Ребекки я вижу обезьяньи мозги и козьи глаза. В стеклянном цилиндре плавает жирная коричневая печень. И ряд сердец, выстроенных по величине: мышиное, морской свинки, кошки, овцы, сенбернара, коровы. Думаю, человеческое затерялось где-то посредине.

48

Оливер


В «Голубой закусочной» в Бостоне всего две кассеты — «Мит Паппетс» и Дон Хенли, и их ставят по очереди все двадцать четыре часа, когда здесь открыто. Мне об этом известно, потому что я просидел там целые сутки. Я почти все песни выучил наизусть. Должен признать, что я раньше не слышал ни одного, ни другого исполнителя. Интересно, а Ребекка их знает?

— Дон Хенли. — Рашин, официантка, налила мне чашку кофе. — Ну, знаете, из «Иглз». Не припоминаете?

Я пожимаю плечами, подпевая исполнителю.

— У вас получается, — смеется Рашин.

Стоящий у жирного гриля Хьюго, мастер блюд быстрого приготовления, у которого не хватает большого пальца на руке, кричит мне:

— Браво!

— А у вас приятный голос, Оливер! Знаете об этом?

— Да уж. — Я размешиваю в чашке пакетик сахара. — Я известен своими песнями.

— Ни фига себе! — восклицает Рашин. — Стойте, дайте-ка я угадаю. Вспомнила. Блюз! Вы один из тех белобородых трубачей, которые считают себя Уинтоном Марсалисом.

— Вы меня раскусили. От вас ничего не утаишь.

Я уже так долго сижу на стуле в «Голубой закусочной» на Книленд, что не уверен, что смогу устоять на ногах. Я мог бы, разумеется, снять номер в «Четырех сезонах» или «Парк-Плаза», но мне совершенно не хочется спать. На самом деле я не спал с тех пор, как покинул Айову, три с половиной дня назад, и поехал в Бостон. Я бы мог поехать сразу в Стоу, но если честно — боюсь. И проблема во мне самом. Хотя легче всего обвинить Джейн. Я так долго во всем винил ее, что это первое, что приходит в голову.

Обслуживающий персонал «Голубой закусочной» отнесся ко мне благожелательно — они не стали доносить в полицию, что я слоняюсь без дела. Наверное, по измятому пиджаку и кругам под глазами видно, что я глубоко несчастный человек. Наверное, они видят это и по тому, как я ем: трижды в день фирменные блюда в геометрической прогрессии растут у меня на столе, пока Рашин, или Лола, или красотка Таллула, решив, что еда остыла, не уносят ее назад в кухню. Когда есть слушатели, я рассказываю о Джейн. Если никто не обращает на меня внимания, я все равно говорю, надеясь, что мои слова найдут своего слушателя.

Рашин уже пора идти домой, а это означает, что на работу выйдет Мика (сокращенное от Моники). Я начал угадывать время по появлению на работе и уходу домой официанток из «Голубой закусочной». Мика работает ночью, а днем учится на стоматолога. Она единственная, кто задает мне вопросы. Когда я рассказывал ей об отъезде Джейн, она поставила локти на запятнанную белую стойку бара и опустила голову на руки, подперев щеки ладонями.

— Оливер, мне пора, — говорит Рашин, надевая защитного цвета куртку. — Увидимся завтра.

Она как раз выходит из двери, как в закусочную с кипой газет, в розовой униформе и пальто из кожзаменителя врывается Мика.

— Оливер! — удивленно восклицает она. — Я думала, ты уже ушел. Не спалось вчера ночью?

Я качаю головой.

— Даже не пытался заснуть.

Мика машет Хьюго, который, похоже, тоже не спит. Пока я сижу в закусочной, он всегда в кухне.

Официантка подтягивает ко мне стул и берет из-под поцарапанной пластмассовой крышки пирожное из слоеного теста.

— Знаешь, я сегодня на лекциях думала о тебе. Мне кажется, Джейн была бы удивлена… Судя по твоим рассказам, ты очень изменился.

— Хотелось бы верить, — отвечаю я. — К сожалению, у меня нет твоей уверенности.

— Только послушайте, как он говорит, — произносит Мика, ни к кому отдельно не обращаясь. — Ты говоришь, как настоящий англичанин или кто-то там.

— Или кто-то там… — повторяю я.

Несмотря на все ее расспросы, я отказываюсь говорить о себе за исключением того, что я приехал из Сан-Диего. Мне почему-то кажется, что признание в том, что я выпускник Гарварда, все детство проведший в Кейпе, разрушит завесу таинственности.

— Не удивительно, что Джейн запала на тебя. — Мика перегибается через стойку, чтобы налить себе кофе. — Ты такой шутник.

После свадебной церемонии священник проводил нас в библиотеку в доме родителей Джейн. Он сказал, что мы можем несколько минут побыть наедине — единственные минуты покоя и уединения за весь день. Милый жест с его стороны, но у меня не было нужды о чем-то безотлагательно поговорить с Джейн, поэтому это казалось пустой тратой времени. Не поймите меня неправильно: я любил Джейн, но свадьба мало меня беспокоила. Для меня свадьба означала конец. Для Джейн — начало чего-то нового.

Когда Джейн произносила слова клятвы, она явно вкладывала в них огромный смысл, чего я не мог сказать о себе. И в эти несколько минут в кабинете говорила именно она. Призналась, что она самая счастливая девушка на земле. Кто бы мог подумать, что из всех женщин я выберу именно ее, чтобы прожить вместе до самой старости?

Она произнесла это так легко, но я думаю, что ей понадобилось несколько месяцев, чтобы понять значение этих слов. Джейн легко окунулась в домашние заботы: носила рубашки в химчистку, записалась на курсы в государственный университет Сан-Диего, ходила по магазинам, оплачивала телефонные счета. Должен признать, она была просто создана для брака — она сделала мою жизнь намного комфортнее, чем я ожидал. Каждое утро, когда я уходил на работу, она целовала меня на прощание и протягивала обед в коричневом бумажном пакете. Каждый вечер я возвращался домой, где уже ждал ужин, и она расспрашивала меня о том, как прошел день. Ей так нравилась роль жены, что она растворилась в ней, и я стал вести себя как любящий муж. Я на цыпочках заходил в душ, когда она мыла голову, и обнимал ее сзади. Когда она садилась в машину, я проверял, пристегнулась ли она. Мы жили очень бедно, но казалось, что Джейн этого не замечает или ей просто наплевать. Однажды вечером, звякнув вилкой с ножом о край тарелки, она улыбнулась с полным ртом спагетти.

— Разве жизнь не прекрасна? — сказала она. — Неужели мы не спим?

Ночью я проснулся от крика. Я подскочил в темноте и принялся ощупью искать ее на кровати.

— Мне приснилось, что ты умер, — объяснила она. — Утонул из-за неполадок с кислородными баллонами в снаряжении. И я осталась одна.

— Глупости какие! — сказал я первое, что пришло в голову. — Мы всегда проверяем оборудование.

— Не в этом дело, Оливер. А что, если один из нас умрет? Что будет потом?

Я протянул руку и включил свет — на часах было двадцать минут четвертого.

— Наверное, ты еще раз выйдешь замуж, а я женюсь.

— Вот так легко! — взорвалась Джейн. Она села на кровати и отвернулась от меня. — Нельзя просто взять жену с полки.

— Нет, разумеется. Я хотел сказать: если так случится, что я умру молодым, то хочу, чтобы ты была счастлива.

— Как я могу быть счастлива без тебя? Когда выходишь замуж, принимаешь самое важное решение в жизни; клянешься, что целую вечность проведешь с одним-единственным человеком. А что делать, если этот человек умирает? Что делать другому, если он уже связал себя обязательствами?

— А как ты хотела, чтобы я поступил? — спросил я.

Джейн посмотрела на меня и ответила:

— Я хочу, чтобы ты жил вечно.

Я знаю, что должен был воскликнуть «Я тоже хочу, чтобы ты жила вечно!» или, по крайней мере, так подумать. Но я спрятался под безопасное одеяло научного исследования. Я сказал:

— Джейн, «вечно» зависит от временного градиента. Это относительное понятие.

Той ночью она спала на диване, укрывшись еще одним одеялом…

На этом месте Мика перебивает меня:

— Моего дядю отправили в больницу с разбитым сердцем. Клянусь Всевышним. После того как мою тетушку Норин сбил грузовик, через два дня у дяди начались приступы.

— Строго говоря, это была остановка сердца, — произношу я.

— Так я и сказала, — вела свое Мика, — разбитое сердце. — Она изогнула бровь, как бы говоря «Ну, что я сказала!». — А что было потом?

— Ничего, — отвечаю я. — Джейн встала, приготовила мне обед и поцеловала на прощание как ни в чем не бывало. И поскольку оба мы живы, никому не пришлось проверить теорию на практике.

— Послушай, ты думаешь, что можно влюбиться несколько раз? — удивляется Мика.

— Конечно.

Любовь всегда казалась мне таким эфемерным понятием, что ее нельзя привязать к единичным обстоятельствам.

— Ты думаешь, что влюбиться можно по-разному?

— Конечно, — снова повторяю я. — Я не хочу об этом говорить. Мне не нравятся разговоры на такие темы.

— Вот в этом и кроется твоя проблема, Оливер, — настаивает Мика. — Если ты и дальше станешь об этом думать, так и будешь сидеть в этой дурацкой закусочной и рыдать над своим кофе.

«Откуда она знает?» — думаю я. Она всего лишь чертова официантка. Насмотрелась всяких мелодрам. Мика заходит за стойку и оказывается со мной лицом к лицу.

— Расскажи, как выглядит дом после ее отъезда.

— Если честно, хорошо. У меня появилось много свободного времени, и мне не приходится сетовать на то, что что-то мешает моей работе.

— «Что-то» — это что?

— Всякие семейные штучки. Такие, например, как день рождения Ребекки. — Я делаю глоток кофе. — Нет, откровенно говоря, я совсем по ним не скучал.

Разумеется, я и работать не мог, потому что сходил с ума от тревоги. Перед глазами постоянно стояла Джейн. Я не поехал в важную исследовательскую экспедицию — только бы вернуть своих женщин домой.

Мика подается вперед, ее губы едва ли не касаются моих.

— Врешь. — Она надевает фартук и направляется к Хьюго. — Не хочу слушать лгунов.

Но я ведь прождал целый день! Я ждал Мику, чтобы она меня выслушала.

— Ты не можешь вот так уйти.

Она поворачивается на каблуках.

— Терпеть не можешь, когда бросают дважды, да?

— Хочешь знать, как было без нее? Я до сих пор чувствую ее присутствие в доме. Как и сейчас. И не сплю я потому, что иногда просыпаюсь среди ночи и ощущаю ее. Иногда, когда я один, мне кажется, что она стоит за спиной и смотрит на меня. Такое впечатление, что она никуда не уходила. Что все как раньше.

Ох, Джейн… Я прижимаюсь щекой к прохладной стойке.

— Пятнадцать лет я целовал ее при встрече и на прощание и не придавал этому значения. Это стало привычкой. Я даже не замечал, когда это делал. Если меня спросить, я не мог бы сказать, какая на ощупь ее кожа. Я даже не мог бы сказать, каково это — держать ее за руку.

Неожиданно я начинаю плакать — я с детства не плакал.

— Я ничего из таких важных мелочей не помню.

Когда мне вновь удается сфокусировать взгляд, Мика разговаривает с Хьюго, надевая пальто из искусственной кожи.

— Идем, — зовет она, — ко мне. Это в Сауте, придется пройтись пешком, но у тебя получится.

Мика обхватывает меня за талию, она с меня ростом, а я опираюсь на нее, чтобы встать со стула. Мы доходим туда за пятнадцать минут, и всю дорогу — представляю, как глупо я выгляжу! — я не могу удержаться от слез.

Мика открывает дверь квартиры и извиняется за беспорядок. По полу разбросаны пустые картонные коробки из-под пиццы и учебники. Она заводит меня в боковую комнату не больше гардеробной, где лежит матрас и на полу стоит лампа. Она ослабляет мне узел галстука.

— Не прими это за намек, — говорит она.

Я позволяю ей стащить с меня туфли и практически падаю на низкий матрас. Мика берет салфетку и графин с водой, кладет мою голову себе на колени и потирает мне виски.

— Просто расслабься. Тебе нужно поспать.

— Не уходи.

— Оливер, — укоряет меня Мика, — мне нужно на работу. Но я обязательно вернусь. Обещаю. — Она наклоняется ближе. — У меня хорошее предчувствие.

Она ждет, пока я усну, а потом убирает мою голову с коленей и выскальзывает из комнаты. Я делаю вид, что сплю, потому что знаю: ей нужно возвращаться в закусочную. Ей нужны деньги. Она выключает свет и закрывает за собой входную дверь. Я собираюсь встать и осмотреться, но неожиданно мое тело наливается свинцовой тяжестью.

Я закрываю глаза и чувствую ее присутствие.

— Джейн! — шепчу я.

Наверное, вот так все и было бы, если бы ты умерла. Наверное, я бы плакал и молил о еще одной минутке рядом с тобой. Наверное, истратил бы все деньги и время на медиумов, которые могут общаться с потусторонним миром, в надежде отыскать тебя, чтобы иметь возможность сказать тебе то, что не успел сказать. Наверное, я стал бы задерживаться у витрин магазинов и зеркал в надежде опять увидеть твое лицо. Наверное, я бы лежал, как сейчас, в постели, стискивая кулаки и пытаясь убедить себя, что ты стоишь рядом — из плоти и крови. Но, если бы ты умерла, у меня не было бы такой возможности. Я так и не сказал бы тебе того, что должен был бы повторять каждый день: я люблю тебя.

49

Джейн


С пластикой профессионального танцора мужчина переворачивает барана на бок, зажав одной ногой его ляжку и покачиваясь, — нечто среднее между па-де-де и приемом нельсон. Баран дышит ровно, мужчина состригает с него шерсть. Она падает одним непрерывным потоком. Оборотная сторона белая и чистая.

Когда он заканчивает, то швыряет бритву на землю, ставит барана на ноги и ведет его за холку к воротам в заборе. Шлепает его по заду, и голое животное убегает прочь.

— Прошу прощения, — обращаюсь я к незнакомцу, — вы здесь работаете?

Мужчина улыбается.

— Думаю, можно сказать и так.

Я делаю несколько шагов вперед, следя за тем, чтобы мокрое сено не прилипало к моим все еще белым кроссовкам.

— Вы не знаете Джоли Липтона? — спрашиваю я. — Он тоже работает здесь.

Мужчина кивает.

— Если хотите, через минутку отведу вас к нему. Мне осталось остричь одну овцу.

— Ладно, — вздыхаю я.

Он просит помочь, чтобы дело пошло быстрее. Кивает на дверь в сарай. Я поворачиваюсь к Ребекке, одними губами говорю: «Поверить не могу» — и иду за ним в сарай.

— Привет, красотка, — шепчет мужчина, — привет, мой ягненочек! Сейчас я подойду поближе. Подойду поближе… — Он произносит это, аккуратно продвигаясь вперед чуть ли не ползком, а потом с криком хватается руками за шерсть у овцы на шее. — Хватайте с этой стороны! Она еще молодая и быстрая, может убежать.

Я делаю, как он говорит, нагибаюсь и цепляюсь пальцами за шерсть. Мы выходим на коричневый коврик.

— И куда ее? — спрашиваю я, задумываясь над тем, а не пойти ли мне самой поискать Джоли. Одному Господу известно, сколько все это займет времени.

— Давайте сюда, — отвечает мужчина, кивая подбородком на место в метре от нас. Он отпускает овцу со своей стороны, а я, следуя его примеру, со своей. Животное бросает на меня быстрый взгляд и убегает.

— Что ты делаешь! Лови ее! — орет мужчина.

Ребекка кидается на овцу, но та стремительно бросается в противоположную сторону. Мужчина скептически смотрит на меня.

— Я думала, она будет стоять смирно, — оправдываюсь я.

Самое меньшее, что я могу сделать в данной ситуации, — это поймать чертову овцу. Я бегу в угол загона и стараюсь ухватиться за шерстяную холку, но теряю равновесие и, несмотря на то что пытаюсь удержаться одной рукой за забор, а второй за Ребекку, хватаюсь за воздух. С глухим стуком я падаю на землю и едва не блюю от отвращения.

— Ребекка, — задыхаясь, говорю я, — лезь сюда.

Вдалеке смеется незнакомец. Он ловит овцу, как будто это совершенно плевое дело, и водружает на коричневый коврик. За секунду остригает ее, пока я пытаюсь стряхнуть навоз со своих ног. От запаха я избавиться не могу.

— Не повезло, так не повезло, — смеется незнакомец, подходя к нам.

Довольно с меня уже этого козла!

— Уверена, что подобное поведение неприемлемо даже для того, кто работает в поле, — говорю я на безукоризненном английском — умение, полученное благодаря вечеринкам, где приходится перекрикивать друг друга и вести множество разговоров одновременно. — Когда я пожалуюсь Джоли, он обязательно расскажет об этом происшествии тому, кто всем здесь заправляет.

Мужчина протягивает мне руку, но тут же отдергивает ее, когда замечает, в чем у меня пальцы.

— Меня этим не испугаешь, — отвечает он. — Я Сэм Хансен, а вы, должно быть, сестра Джоли.

«И этим идиотом, — думаю я, — этим дураком, который перешел все границы, пытаясь меня унизить, этим умником восхищается Джоли?»

Я отворачиваюсь в замешательстве или приступе полнейшего негодования и шепчу Ребекке:

— Я хочу умыться.

Сэм ведет нас в Большой дом, как он его называет, — скромный особняк, который выходит на десятки гектаров яблоневого сада. Он перечисляет даты и факты, которые, как я понимаю, должны произвести на нас впечатление: дом был построен в девятнадцатом веке и в нем полно антикварных вещей, и так далее и тому подобное. Он ведет меня по винтовой лестнице на второй этаж во вторую комнату справа.

— Ваши вещи остались в машине? — спрашивает он таким тоном, как будто это тоже мой недосмотр. — Это спальня моих родителей. Думаю, мамины вещи будут вам впору. Посмотрите в шкафу.

Он выходит и закрывает за собой дверь. Красивая комната с большой кроватью с пологом на четырех столбиках. Прикроватная тумбочка, заставленная витыми мраморными шкатулочками, занавески и стеганое ватное одеяло в бело-синюю широкую полоску. В комнате нет ни комода с зеркалом, ни бюро, ни ящиков. Я прислоняюсь к стене и удивляюсь: где же родители Сэма хранили свою одежду? Но когда я отстраняюсь от стены, она вдруг открывается — потайная дверь ведет в гардеробную размером с комнату.

«Как здорово придумано!» — мысленно восхищаюсь я. Когда дверь в гардеробную закрыта, рисунок на обоях с изображением васильков настолько точно совпадает, что никогда не угадаешь, что там дверь. Я еще раз прижимаюсь к стене, и магнитная защелка снова срабатывает. Внутри висят четыре-пять сарафанов и юбок, причем совсем не таких старомодных, как я ожидала. Я выбираю симпатичный полосатый сарафан, который оказывается на два размера больше, и подпоясываюсь цветным платком, висящим на крючке с внутренней стороны двери.

Я борюсь с искушением оставить грязную одежду на полу этой комнаты, и что-то подсказывает мне, что прислуги здесь нет. Поэтому я сгребаю ее, вывернув наизнанку, и спускаюсь на первый этаж, где меня ждут Ребекка и Сэм.

— А с этим что делать?

Сэм смотрит на меня.

— Постирать, — советует он, поворачивается и выходит на улицу.

— Чертовски любезный хозяин, — говорю я Ребекке.

— А мне он кажется очень забавным.

Она показывает мне, где стоит стиральная машина.

— Слава богу, а я уже ожидала, что придется стирать руками.

— Вы идете или нет? — кричит Сэм через дверь-ширму. — Я не могу заниматься вами целый день.

Мы идем за ним по саду, который, должна признаться, очень красив. Деревья, которые раскинули ветви, как щупальца осьминога, украшены восковыми зелеными листьями и кружевами из почек. Они посажены аккуратными, ровными рядами на приличном расстоянии друг от друга. Некоторые настолько разрослись, что ветки соседних деревьев переплетаются. Сэм рассказывает, где растут яблоки, которые идут на опт, а где — поступающие в розничную продажу. Каждый небольшой участок ограничен дорожками, а указатели на этих дорожках сообщают о том, что здесь растет и кому будет продано.

— Эй, Хадли, — кричит Сэм, подходя к одному из деревьев, — слезай, познакомься с родственницами Джоли!

С лестницы, которую не видно из-за ствола дерева, спускается мужчина. Высокий и улыбчивый. Я бы сказала, что на вид он одного возраста с Сэмом. Он пожимает мне руку.

— Хадли Слегг. Рад познакомиться, мадам.

Мадам! Как любезно. Он явно не близкий родственник Сэма.

Хадли идет с нами в нижнюю часть сада, где, как я понимаю, мы встретим Джоли. Скорей бы уже — мы так давно не виделись, что я не знаю, чего ожидать. Он отпустил волосы? Заговорит ли он первым или молча бросится меня обнимать? Насколько он изменился?

— Я слышал, вы немного попутешествовали, — подает голос Сэм.

Я вздрагиваю — совершенно забыла, что он здесь.

— Да, — отвечаю я. — Через всю страну. Конечно, я бывала и в Европе, и в Южной Америке, когда ездила в экспедиции с мужем. — Я немного запинаюсь на слове «муж» и ловлю на себе взгляд Сэма. — На самом деле в мире много интересных мест. А что? Вы любите путешествовать?

— Постоянно, по крайней мере, мысленно. — На мгновение повисает таинственная пауза, которая заставляет меня задуматься, а не стоит ли за этими словами нечто большее. — Я никогда не покидал пределы Новой Англии, но прочел бессчетное количество книг о путешествиях и открытиях.

— А почему вы никуда не ездите?

— Когда управляешь садом, свободного времени не остается. — У него приятная улыбка, но улыбается он редко. — Как только я покидаю свои владения, начинаю думать о том, что может пойти не так. Сейчас, когда здесь работает ваш брат, стало полегче. Я разделил обязанности между ним и Хадли. Но садоводство — непредсказуемое дело. Невозможно запланировать, когда яблоня начнет плодоносить.

— Понятно, — говорю я, хотя на самом деле ничего не понимаю. Несколько метров мы проходим в молчании. — А куда бы вы хотели поехать?

— В Тибет, — не колеблясь, отвечает Сэм. Я удивлена. Большинство отвечают: во Францию или Англию. — Мне хотелось бы привезти с собой несколько азиатских сортов яблонь и развести их в нашем климате. Если нужно, в теплице.

Я ловлю себя на том, что неотрывно смотрю на говорящего. Он молод, моложе Джоли, но в уголках рта уже залегли морщинки. У него густые темные волосы и волевой квадратный подбородок. И, по всей видимости, круглогодичный загар. По его глазам ничего невозможно понять. Они какие-то неоновые, голубые, но не такие, как у Оливера. Глаза Сэма прожигают.

Сэм смотрит на меня, и я смущенно отворачиваюсь.

— Джоли говорит, вы убежали из дому, — продолжает он беседу.

— Джоли вам рассказал?

— Вроде вы поссорились с мужем.

«Сэм блефует», — думаю я. Джоли никогда бы не стал рассказывать подобные вещи посторонним людям.

— По-моему, вас это совершенно не касается.

— Некоторым образом касается. Поступайте как знаете, но мне здесь неприятности не нужны.

— Не волнуйтесь. Если Оливер приедет, никакой разборки в Бронксе не будет. Никакой крови. Обещаю.

— Плохо, — печально вздыхает Сэм. — Кровь — хорошее удобрение. — Он смеется, но замечает, что я не нахожу шутку смешной, и смущенно откашливается. — И где вы работаете?

Я рассказываю, что я специалист по патологии речи, и смотрю на него.

— Это означает, что я езжу по школам Сан-Диего и осматриваю детей с проблемами речи, вызванными заболеванием губ, волчьей пастью — чем угодно.

— Хотите верьте, хотите нет, — саркастически отвечает Сэм, — но я закончил школу.

Он ускоряет шаг.

— Я не хотела вас обидеть, — извиняюсь я. — Многие не знают, что такое патология речи. Я просто привыкла объяснять, что это означает.

— Послушайте, я знаю, откуда вы родом. Знаю, что вы думаете о таких, как я. И сказать по правде, мне совершенно на это наплевать.

— Но вам же обо мне абсолютно ничего не известно!

— Как и вам обо мне, — возражает Сэм. — Давайте оставим эту тему. Вы приехали сюда повидаться с братом — отлично. Хотите немного погостить — хорошо. Договоримся так: я занимаюсь своим делом, а вы своим.

— Отлично!

— Отлично.

Я скрещиваю руки на груди и смотрю на спокойную гладь озера в долине.

— Хотелось бы спросить, почему вы не помогли мне подняться там, в сарае?

— Выбраться из дерьма? — Сэм наклоняется ко мне настолько близко, что я чувствую запах пота, овец и дурманящего сена. — Потому что точно знал, кто вы есть.

— Это вы о чем? — вспыхиваю я, но он уже удаляется размашистой беззаботной походкой. — Что, черт побери, это значит?! — Он только передергивает плечами. — Свинья! — ругаюсь я себе под нос.

Делаю еще два шага и вижу приставленную к одной из яблонь лестницу.

— Это же Джоли! — кричу я. — Джоли! — Подбираю длинный подол сарафана матери Сэма и бегу через поле.

Джоли обматывает ветку зеленой изолентой. У него такие же светлые, вьющиеся на висках волосы. Он гибкий, сильный, грациозный. Он поднимает глаза в обрамлении длинных темных ресниц и поворачивается ко мне.

— Джейн! — восклицает он, как будто совершенно не ожидал увидеть меня здесь. Потом улыбается, соскакивает с лестницы и заключает меня в объятия. — Как дела? — шепчет он мне в шею.

Я пытаюсь не разреветься. Я так долго ждала.

Джоли, чуть отстранившись, нежно оглядывает меня. Продолжая сжимать мою руку, он подходит к Ребекке.

— Похоже, ты пережила это путешествие, — говорит он и целует ее в лоб.

Она наклоняется пониже, как будто получает благословение. Джоли улыбается Сэму и Хадли.

— Кажется, вы уже познакомились.

— К несчастью, — бормочу я.

Сэм сердито смотрит на меня, Джоли переводит взгляд с меня на него, но мы оба молчим.

Джоли хлопает в ладони.

— Отлично, что вы приехали! У нас полно работы.

Сэм в приступе неожиданной щедрости дает Джоли выходной. Мы стоим и смотрим друг другу в глаза, пока не остаемся вдвоем. «Мой братишка, — думаю я. — Что бы я без тебя делала?»

Джоли подводит меня к толстому низкорослому деревцу. Оно почерневшее и голое. И, похоже, не будет плодоносить.

— Я делаю все, что могу, — признается Джоли, — но в этой яблоне не совсем уверен.

Он перешагивает через одну из согнутых веток и жестом велит мне сделать то же самое. Такое впечатление, что мы начинаем говорить одновременно. Мы смеемся.

— С чего будем начинать? — спрашивает Джоли.

— Можем начать с тебя. Хочу поблагодарить тебя за то, что привел меня сюда. — Я улыбаюсь, вспоминая его полные размышлений письма на желтой линованной бумаге. — Без тебя я бы точно не справилась.

— Я рад. Отлично выглядишь. Ты стала еще красивее.

— Настоящая развалина, — говорю я, но Джоли качает головой.

— Я серьезно.

Он улыбается и, держа меня за руку, начинает поглаживать ее пальцами, как будто пытаясь воскресить.

— Ты счастлив здесь? — спрашиваю я.

— Взгляни на это место, Джейн! Такое впечатление, что сам Господь сбросил с небес этот величественный холм и озеро. Я хорошо зарабатываю. Если это вообще можно назвать работой. Я воскрешаю то, что невозможно воскресить. Оживляю мертвые деревья. — Он смотрит мне в глаза. — Обо мне ходят легенды. Меня называют «дарующим вторую жизнь».

Я смеюсь.

— Похоже, ты нашел свое призвание. Неудивительно, что я здесь.

Джоли в ожидании смотрит на меня.

— Не знаю, с чего начать, — говорю я.

— Начни откуда хочешь, — отвечает Джоли. — Все равно дойдешь до сути.

— Это точно! — Я нервно смеюсь. — Я уехала не потому, что уже давно и всерьез думала уйти от мужа. Поступок был импульсивным. Я просто села и уехала. — Я щелкаю пальцами. — И я не знаю, что делать дальше.

— Тогда почему ты ударила Оливера? — улыбается Джоли. — Не пойми меня превратно… Я считаю, что ему поделом.

— Ты знаешь хрестоматийный ответ на свой вопрос. Ребенок, которого в детстве били, сам вырастает в агрессора. Последнее время я часто вспоминаю папу. Классический пример, не так ли? Грехи отцов переносятся на детей.

— Думаешь, он уже едет сюда?

— Я даю ему на это самое большее десять дней. — Я верчу на пальце обручальное кольцо, которое, к собственному удивлению, продолжаю носить. — Если только, конечно, он не отправится в экспедицию в Южную Америку, как планировал. В этом случае у меня есть месяц отсрочки.

— Мне неприятно об этом говорить, но когда-то ты его любила.

Джоли понял суть проблемы быстрее, чем кто-либо другой.

— Мне нравилась мысль о том, что я в него влюблена, — признаюсь я. — Но это лишь видимость настоящей жизни. — Я пристально смотрю на брата. — Я тебе уже говорила, что дело не в Оливере. Дело во мне. Я просто взбесилась, когда мы с ним ругались. По-моему, мы спорили о том, что должно стоять в моем шкафу: его документы или коробки с моей обувью. От этого браки не распадаются. — Я опускаю глаза. — Мне страшно. Я пятнадцать лет разрезала фрукты так, как любит Оливер, складывала его белье, убирала за ним. Я делала все, что должна делать жена. Не знаю, что в тот день заставило меня его ударить. Возможно, я просто искала выход.

— Ты ищешь выход?

— Не знаю, что я ищу, — вздыхаю я. — Я вышла замуж совсем юной. Родила ребенка. Когда люди спрашивают меня, кто я, я отвечаю «жена» или «мать». Я совершенно не знаю, кто я. Кто такая Джейн.

Джоли не отрывает взгляда от моего лица.

— А ты хочешь знать это?

Я закрываю глаза и мысленно рисую картинку.

— Ох, Джоли, — вздыхаю я. — Я вернусь домой и снова стану идеальной женой и матерью. Буду делать то, что делала всегда, и никогда не буду вспоминать об этом побеге. Проживу самую заурядную жизнь, и, как ты и обещал, у меня будет всего пять минут счастья, пока всему не придет конец.

50

Сэм


С самого начала у нас возникают разногласия. Я знаю, что она едет, но не томлюсь в предвкушении, и, разумеется, она появляется как раз тогда, когда я занят делом. И хотя я вижу, что она выходит из машины с дочерью, но делаю вид, что не слышал, как они подъехали. Я как раз стригу барана, когда она заходит в загон. Я мало что могу сказать о ней, потому что стою лицом к барану, только замечаю, что у нее очень красивые ноги, и пытаюсь сосредоточиться на текущем ровными рядами руне, на том, чтобы аккуратно состричь шерсть с боков животного. В наши дни хорошая шерсть стоит почти полтора доллара за килограмм, подшерсток с живота — чуть дешевле. Когда была жива мама, она чесала и сучила шерсть, а потом что-нибудь из нее вязала — свитер или кофту. Но теперь мы просто продаем шерсть в городской фонд. Время от времени я покупаю одеяло, сотканное из шерсти местных овец.

Она обходит солому, как будто идет по минному полю. Господи боже, это всего лишь навоз. Почти половина овощей, которые она покупает в супермаркете, удобрены навозом. Она спрашивает, знаю ли я Джоли.

Наверное, не стоило ставить ее в неловкое положение. В конце концов, я действительно ее не знаю. Меня провоцирует собственная заносчивость. Противиться я не могу. Только потому, что мне хочется посмотреть, как она будет выглядеть, оказавшись в чужой стихии, я прошу помочь мне привести следующую овцу, и она заходит за мной в сарай. Я рассчитываю посмеяться от души, а потом сказать ей, кто я.

Она, следуя моему примеру, запускает пальцы в руно, как будто запутывается в сети, и мы медленно, сгорбившись, выходим, а между нами идет овца. Она выходит со мной к забору, где я стригу овец. Я украдкой бросаю на нее удивленный взгляд. По крайней мере, она явно не боится испачкать руки. У нее высокий лоб и вздернутый нос, как будто ему мало места на лице. Я бы не назвал ее писаной красавицей, но она ничего. В свежем, умытом виде. Конечно, я вижу ее не при полном параде. Там, откуда она приехала, наверняка никуда не ходят без косметики, массивных украшений и костюмов с безумными ангелочками.

Я едва сдерживаю улыбку: она неплохо справляется. Я отпускаю животное, чтобы взять машинку для стрижки, и неожиданно овца бежит прямиком на девочку.

— Что ты делаешь! — ору я первое, что приходит в голову. — Лови ее!

Девочка — ее зовут Ребекка — бросается на овцу, но та бежит в противоположную сторону. Я поворачиваюсь к сестре Джоли. Не могу представить, что есть такие дураки, которые отпустят овцу, когда ее нужно стричь!

— Я думала, она будет стоять смирно, — оправдывается она.

Господи боже, всего-то требуется, что здравый смысл. Она смущенно смотрит на меня, а когда видит, что это не срабатывает, сама идет за овцой. Пытаясь ее схватить, не замечает кучу навоза на сене и, естественно, падает прямо в него.

Честно, я не хотел, чтобы произошло нечто подобное. Я рассчитывал подшутить, показать этой девице из Ньютона, каково это — работать на ферме, а потом отвести ее к Джоли. Но то, что произошло, — настоящая умора. Чтобы не расхохотаться, я хватаю овцу и сосредоточиваюсь на стрижке. Провожу машинкой по животу, по ляжке, между ногами, вокруг шеи. Ногами и коленями прижимаю овцу к земле, пока состригаю шерсть с боков, — руно скатывается снежным ковром. С внутренней стороны шерсть идеальная — белая, лишь в нескольких местах виден ланолин. От прикосновения шерсть пружинит, закручиваясь от естественного кожного жира. Через несколько минут я заканчиваю и легонько хлопаю овцу по ляжке. Животное подскакивает, оглядывается, одаривая меня сердитым взглядом, и уносится в поле к остальным овцам.

Я подхожу к сестре Джоли, которая вытирает спину об облупившийся забор. Она прикладывает все усилия, чтобы не касаться навоза. Я не выдерживаю и смеюсь ей прямо в лицо. От нее ужасно воняет, засохший навоз — даже в волосах.

— Не повезло, так уж не повезло, — говорю я. На самом деле я хочу сказать: сочувствую.

Она настолько не вписывается в окружающую обстановку и выглядит такой жалкой, что мне становится стыдно. Я уже собираюсь представиться и сказать, что сожалею о случившемся, когда с ней происходит метаморфоза. Она заметна невооруженным глазом: плечи расправляются, подбородок вздергивается, глаза темнеют, появляется горделивая осанка.

— Уверена, что подобное поведение неприемлемо даже для того, кто работает в поле, — грозит она. — Когда я пожалуюсь Джоли, он обязательно расскажет об этом происшествии тому, кто всем здесь заправляет.

— Меня этим не испугаешь, — сухо отвечаю я и представляюсь. Протягиваю руку, но, подумав, отдергиваю.

Девочка представляется сама. Она смеется, и это позволяет мне надеяться, что она ничего.

— Идем, — приглашаю я, — приведете себя в порядок в Большом доме.

Я показываю их комнаты, решив, что это самое меньшее, что я могу сделать после такого фиаско. И разрешаю Джейн взять из маминого гардероба все, что понравится. Платья будут ей велики, но она обязательно что-нибудь придумает. Она чуть ли не захлопывает дверь у меня перед лицом, и я спускаюсь к Ребекке, которая заглядывает в каждый выдвижной ящик старинного аптечного шкафчика, доставшегося моей матери от ее мамы.

— Там пусто, — говорю я, застав ее за этим занятием.

Она даже подпрыгивает от неожиданности.

— Простите, — извиняется она, — я не должна была лазить по ящикам.

— Конечно, должна. Теперь это твой дом. По крайней мере, на какое-то время.

Я открываю один из ящичков и достаю цент 1888 года выпуска с изображением индейца. Интересно, а она знает, что он приносит удачу?

Ребекка бродит по комнатам: заглядывает в гостиную, в кухню, облицованную голубой плиткой, в библиотеку, где вдоль стен стоят книги, которые я собирал много лет, в основном об экзотических странах.

— Ух ты! — восклицает она, выбирая книгу в твердой обложке о Канадских Скалистых горах. — И вы везде побывали?

Я захожу за ней в библиотеку.

— Тебе понятно выражение «путем духовным»?[12]

— Я так путешествовала до этого лета.

Ребекка улыбается мне чистой, открытой улыбкой, как будто ей совершенно нечего скрывать. Мне она нравится.

— Я посижу на улице. Можешь смотреть все, что угодно. — Я оставляю ее у антикварного секстанта, стоящего на камине. — Это прибор для навигации, — сообщаю я, идя к выходу. Когда я отворачиваюсь, она подходит ближе, и старая половица вздыхает под ее ногами.

На улице тепло, но не жарко, хотя и лето на дворе. Я с нетерпением смотрю на часы, но с моей стороны это нечестно. Прошло всего четыре минуты с тех пор, как я оставил сестру Джоли в маминой комнате, а ей ведь необходимо умыться, и если уж говорить начистоту — это я виноват в том, что она испачкалась. Я оглядываюсь на сад, на который открывается великолепный вид от Большого дома, пытаясь разглядеть Джоли или Хадли, чтобы сдать им на руки гостей. Я не умею общаться с посетителями, никогда не знаю, что говорить. Особенно в таком случае. Я не ожидаю, что женщина из Калифорнии сможет понять мою жизнь, как и я не смогу понять ее. Мои глаза шарят по дорожкам, которые разделяют яблони разных сортов в саду, отмечают деревья, нуждающиеся в опрыскивании, в подрезке. Я смотрю на ровные ряды яблонь, но вижу ее. Стоящую в гардеробной, снимающую рубашку… Я засовываю руки в карманы и начинаю насвистывать.

Когда она спускается, на ней мамин полосатый сарафан. Он дикого персикового цвета, как горячий, удушливый закат, и поскольку отец часто жаловался, что мама в нем как рекламный стенд, она оставила его здесь, когда переехала. Сарафан действительно выглядел вызывающе, особенно на широких маминых бедрах, но на сестре Джоли он смотрится почти элегантно. Он присобран на талии, а она еще и подпоясалась старым платком, — думаю, она могла бы полностью в него завернуться. Ее руки — слишком худые и бледные, как на мой вкус, — торчат из чересчур широкой проймы. И персиковые тона снова проявляются у нее на щеках, так что ее лицо и сарафан становятся одного цвета.

Она держит в руках грязную одежду.

— А с этим что делать?

Я не узнаю свой голос. Сиплый и запинающийся.

— Постирать, — отвечаю я, поворачиваюсь и шагаю прочь по тропинке, пока она ничего не заметила.

Они довольно быстро догоняют меня, и я пытаюсь поддержать разговор рассказами о саде. Когда на горизонте появляется озеро Благо, я говорю Ребекке, что в нем хорошо купаться, а на тот случай, если она увлекается рыбалкой, сообщаю, что здесь водится окунь. Я смотрю, как Джейн оглядывает старые толстые деревья в этой части сада, «макинтош», и только потом обращает внимание на пруд. Когда я прохожу мимо, от нее пахнет лимоном и свежими простынями. Ее кожа, даже с такого близкого расстояния, напоминает мне безупречный внутренний край цветка дикой яблони.

— Хадли! — окликаю я.

Он спускается с лестницы, стоящей за яблоней, подрезкой которой он занимался. Когда я представляю его, он делает все то, что я не сделал у сарая. Он берет руку Джейн и трясет ее, кивает Ребекке. А потом одаривает меня многозначительным взглядом, как будто знает, что превзошел меня в вежливости.

Он тут же, поотстав, завязывает разговор с Ребеккой — выходит, Хадли очень хорошо разбирается в людях, — а мне остается поддерживать беседу с Джейн. Я терзаюсь тем, что оставшиеся четыре гектара мы преодолеем в молчании, но я и так был достаточно груб сегодня. «Сэм, — уговариваю я себя, — они только что пересекли страну. Разумеется, ты сможешь подобрать подобающую тему для разговора».

— Я слышал, вы немного попутешествовали, — говорю я.

Она вздрагивает совсем как Ребекка, когда я застал ее за тем, что она заглядывала в аптечные ящики.

— Да, — осторожно отвечает она. — Через всю страну. — Она смотрит на меня, как будто хочет, чтобы я оценил сказанное, а потом вновь натягивает на себя эту высокомерную, заносчивую маску: «куда-тебе-до-меня». — Конечно, я бывала и в Европе, и в Южной Америке, когда ездила в экспедиции… с мужем. — Да, Джоли рассказывал мне о том парне — любителе китов, и почему Джейн уехала из дома. — А что? Вы любите путешествовать?

Я улыбаюсь и говорю, что попутешествовал по миру, по крайней мере, мысленно. Но по ее лицу я не могу сказать, что она об этом думает, пока она прямо не задает вопрос, почему я просто не поеду в путешествие на самом деле. Я пытаюсь объяснить, чем отличается управление садом от ведения другого бизнеса, но она не понимает. Да я, в общем-то, этого от нее и не ожидал.

— А куда бы вы хотели поехать? — спрашивает она, и я тут же отвечаю, что хотел бы отправиться в Тибет, только потому, что мог бы оттуда кое-что привезти. Я знаю, что с формальной точки зрения, чтобы импортировать сельскохозяйственные продукты, нужно несколько месяцев. Я никогда не провозил через таможню деревья, но если бы у меня было несколько привоев дерева, я бы без проблем спрятал их в багаже. Только представьте себе, каково это — привезти назад настоящий «шпиценбург» или еще более древний сорт и возродить его?

Я понимаю, что слишком глубоко задумался, оборачиваюсь и ловлю на себе ее взгляд. Меня застали врасплох, как идиота, и я брякаю первое, что приходит в голову:

— Джоли говорил, что вы сбежали из дома.

Клянусь, вся кровь отливает от ее лица.

— Джоли вам рассказал?

Я упоминаю о том, что бегство как-то связано с ее мужем. Я ничего не хотел этим сказать, но ее глаза горят бешенством. Их заливает чернота, как у пумы. Она выпрямляется и отвечает, что это меня не касается.

Боже, какое высокомерие! Подумаешь, тайна. Я просто озвучил то, что рассказывал ее брат. Если она хочет позлиться, пусть вымещает свой гнев на Джоли, а не на мне.

Я не собираюсь выслушивать гадости, стоя на собственной земле. Следовало изначально быть более осмотрительным. Ничто не меняется между такими, как она, и такими, как я, — некоторые деревья нельзя прививать, отдельные стили жизни никогда не пересекаются.

Она скрещивает руки на груди.

— Но вы же обо мне абсолютно ничего не знаете!

— Так же, как и вы обо мне. — Я почти перехожу на крик. — Давайте оставим эту тему. Вы приехали сюда повидаться с братом — отлично. Хотите немного погостить — хорошо. — Я ощущаю, как по лицу у меня стекает пот. — Договоримся так: я занимаюсь своим делом, а вы своим.

Она дергает головой, и ее конский хвост попадает ей в рот.

— Отлично!

— Отлично.

Вопрос улажен. У меня с Джоли и Хадли договор: они могут приглашать в гости кого захотят — милости просим. Поэтому если Джоли хочет, чтобы здесь погостила его сестра, я не хочу его подводить. Но я также стопроцентно уверен, что не буду с ней нянчиться.

— Хотелось бы спросить, почему вы не помогли мне подняться там, в сарае?

— Вылезти из дерьма? — переспрашиваю я, довольно ухмыляясь. Из-за всех тех случаев, когда твои друзья тыкали в меня пальцем, когда я учился в старших классах. Из-за той вечеринки, когда я был всего лишь подростком, а такая, как ты, использовала меня. Из-за того, что мне было дозволено смотреть, но не дозволено трогать. — Потому что точно знал, кто вы есть.

Я с видом победителя иду в сторону коммерческой части сада. Потом слышу ее свистящий, как у птицы-кардинала, голос:

— Джоли! — кричит она. — Это же Джоли!

Удивительно наблюдать за ними издалека, за этим парнем, которому я доверяю, как брату, и за этой женщиной, от которой с момента ее приезда я не видел ничего, кроме огорчений. Джоли сначала ее не слышит. Он прижимает руки к дереву, которое прививает, и почти благоговейно склоняет голову, вселяя в него жажду жизни. Секундой позже он поднимает голову — у него несколько оцепеневший взгляд — и видит Джейн. Он спрыгивает с верхней перекладины лестницы, чтобы встретить сестру. Он подхватывает ее на руки и кружит, а она обнимает его за шею и цепляется за него, как утопающий за только что обнаруженный спасательный круг. Никогда не видел, чтобы два таких разных человека так идеально подходили друг другу.

Мы с Хадли и Ребеккой наблюдаем за этой встречей и чувствуем определенную неловкость. И дело не в том, что мы нарушаем чье-то уединение. Такое впечатление, что все — сад, озеро, небо, сам Господь — должны оставить этих двоих наедине.

— Почему бы тебе не взять выходной до конца дня, Джоли, — негромко говорю я, — ты же так давно не видел сестру.

Я возвращаюсь к сараю, решив убрать там после стрижки овец. Необходимо собрать шерсть, уложить ее в мешки и на этой неделе отвезти в город. Я оставляю Ребекку на попечении Хадли, отметив, что эти двое неплохо ладят друг с другом. Солнце печет мне в спину, когда я иду через сад.

Никто и никогда так молниеносно не вызывал у меня неприятия. Призна´юсь, с этой стрижкой овец и со всем остальным я был с Джейн нечестен, но уж точно не раз давал ей понять, что это не нарочно. Пересечь четыре гектара до сарая — путь неблизкий, и все это время я думаю о Джейн: вот ее лицо приобретает такой же цвет, как мамин сарафан, вот она ведет себя вызывающе, но уже в следующее мгновение ищет поддержки у Джоли.

Я пытаюсь работать в теплице, но никак не могу сосредоточиться. В голову постоянно лезут глупые воспоминания времен старших классов — дурацкие случаи с городскими девчонками, с которыми, вероятнее всего, тусовалась и Джейн. Похоже, что я всегда западаю на определенный тип: на девушек, которые, кажется, так усердно терли лицо, что щеки порозовели; на девушек с прямыми блестящими волосами, от которых, если подойти ближе, пахнет малиной. Я влюблялся в них без памяти, с первого взгляда, сердце неистово билось в груди, во рту пересыхало, а я набирался мужества и пробовал еще раз. «Никогда не знаешь, где повезет», — убеждал я себя. Может быть, эта девушка не знает, откуда я родом. Может быть, она из тех, для кого это не имеет значения. В итоге я понимал, что ошибался. Они не говорили этого прямо, однако их намеки были понятны и недвусмысленны: приставай к своим сельским девкам.

В этом и заключалась моя первая ошибка с Джейн. Нужно было просто обойти ее стороной. Рассказать, где искать Джоли, и ни в коем случае не просить ее помочь со стрижкой овец. Я затеял все шутки ради, но это было неправильно. Она не такая, как мы. Она шуток не понимает.

Я ловлю себя на том, что не заметил, как вышел из теплицы, а сейчас стою перед мертвой яблоней, не отрывая взгляда от Джоли и его сестры. Джоли замечает меня и машет, чтобы я подошел. С другой стороны подходят Хадли с Ребеккой.

— Где вы бродили, ребята? — спрашивает Джоли. — Мы уже проголодались.

Я открываю рот, но ничего не могу сказать.

— Ходили к озеру, — признается Хадли. — Ребекка рассказывала мне о глупостях, которые вы творите на семейных праздниках по случаю Рождества.

У него дар с честью выходить из подобных ситуаций. Он умеет решать проблемы, выпутываться из сложных положений, сглаживать шероховатости, приободрять окружающих.

— Сэм, — обращается она ко мне. — Джоли говорит, что у вас здесь почти пятьдесят гектаров? — Она прямо и дружелюбно смотрит на меня.

— Вы разбираетесь в яблоках? — спрашиваю я слишком грубо.

Она качает головой, так что ее хвост скачет по плечам. Конский хвост. Не часто встретишь взрослых женщин с хвостом, в этом вся она.

— В таком случае это не будет вам интересно.

Хадли смотрит на меня, словно говоря: «Что, черт побери, на тебя нашло?»

— Еще как будет! Так какие сорта вы выращиваете?

Я продолжаю молчать, а Джоли и Хадли начинают наперебой называть сорта и виды яблонь, растущих в саду. Я останавливаюсь у сухого дерева всего в нескольких сантиметрах от нее и осматриваю кору на ветке. Делаю вид, что занимаюсь чем-то необычайно важным.

Джейн подходит к ближайшему дереву.

— А это что за сорт?

Она берет «пуритан», поднимает его к теплому послеполуденному солнцу, а после подносит к губам, собираясь откусить. Я стою за ее спиной и понимаю, что она намеревается сделать. Но мне известно, что утром эту секцию обрызгали пестицидами. Я инстинктивно подаюсь вперед и выбрасываю руку поверх ее плеча — на мгновение ее теплая и прямая спина прижимается к моей груди. Яблоко, которое мне удается выбить у нее из руки, тяжело, словно камень, падает на землю.

Она оборачивается. Ее губы в сантиметрах от моего лица.

— В чем, черт возьми, дело?

Я думаю: «Садись в машину; возвращайся туда, откуда приехала. Или оставь свои грандиозные планы и разреши мне управлять этим местом, как я считаю нужным. Здесь я самый главный». Наконец я киваю на дерево, с которого она сорвала яблоко.

— Их сегодня опрыскали.

Я обхожу ее, минуя шлейф духов, повисший между ее кожей и теплым воздухом сада. Задеваю ее плечом и каблуком сапога наступаю на чертово яблоко. Я пристально гляжу на Большой дом и продолжаю идти. Не оглядываясь.

«С глаз долой, — говорю я себе, — из сердца вон».

51

Джейн


Поскольку Большой дом был построен в девятнадцатом веке, система водопровода и канализации была заменена. Естественно, в доме были ванные комнаты, но мало. Проживающим на втором этаже приходилось пользоваться хозяйской ванной: посредине помещения стояла ванна на одной лапе-ножке, от посторонних глаз ее скрывала круговая штора; в углу — старинный унитаз с подвесным бачком с цепочкой.

Сегодня я встала так поздно, что была уверена: все уже отправились в поле. Поэтому я вошла в ванную и включила душ. Комната заполняется горячим паром, и я начинаю распевать песни в стиле ду-вуп, поэтому не слышу, когда открывается дверь. Когда я выныриваю из-под душа, чтобы взять полотенце и вытереть с глаз мыло, то вижу, что перед зеркалом стоит Сэм Хансен.

У него все лицо в креме для бритья, а побрить он успел лишь небольшой участок. Я настолько изумлена, что просто стою, открыв рот, в чем мать родила. В ванной нет защелки, поэтому я могу понять, почему он вошел. Но остаться? Начать бриться?

— Прошу прощения, — выдавливаю я. — Я здесь душ принимаю.

Сэм поворачивается в мою сторону.

— Вижу.

— Вам не кажется, что вы должны уйти?

Сэм трижды стучит бритвой по фарфоровой раковине.

— Послушайте, у меня днем важная встреча в Бостоне, а через три четверти часа — собрание в Стоу. У меня нет времени ждать, пока вы закончите трехчасовое сидение в ванной. Мне нужно было зайти в ванную побриться. Я не виноват, что вы выбрали такое чертовски неудобное время, посреди дня, чтобы принять душ.

— Подождите минутку. — Я выключаю воду, хватаю полотенце, заворачиваюсь в него и отдергиваю занавеску. — Вы нарушили мое уединение. Вы всегда врываетесь к людям, когда они принимают ванну, если опаздываете? Или только ко мне?

— Ну, хватит с меня, — произносит он, ведя бритвой по щеке. — Я кричал вам, что вхожу.

— Да? Я не слышала.

— Я постучал и предупредил, что сейчас войду. А вы ответили: «Угу». Я слышал это собственными ушами. Угу.

— Ради бога, я просто напевала себе под нос! Я не приглашала вас войти; просто пела в душе.

Он поворачивается ко мне и многозначительно приподнимает бритву.

— А мне откуда было знать?

Он пристально смотрит на меня. Его рот в кругу белой пены — извращенный вариант Санта-Клауса. Его глаза вспыхивают едва заметно, всего на секунду, которой оказывается достаточно, чтобы осмотреть мое завернутое в полотенце тело с ног до головы.

— Поверить не могу! — восклицаю я, распахивая дверь ванной. Врывается прохладная струя воздуха, и кожа у меня на спине покрывается мурашками. — Я иду к себе в спальню. Будьте любезны, потрудитесь сообщить, когда закончите бриться.

Я ухожу, оставляя на восточном ковре в коридоре мокрые следы.

В спальне я ложусь на кровать, сняв полотенце и подстелив его под себя. Подумав, снова кутаюсь в полотенце. С моей-то удачей… С него станется ворваться в комнату без предупреждения.

В массивные деревянные двери раздается громкий стук.

— Ванна в вашем распоряжении, — слышится приглушенный голос Сэма.

Покачав головой, я возвращаюсь в ванную и на этот раз подпираю дверь корзиной для белья. Она недостаточно тяжелая, чтобы помешать кому-то войти, но я уверена, что услышу, если она упадет. Становлюсь под душ и смываю с волос шампунь. И заканчиваю песню.

Я выключаю воду и собираюсь отдернуть занавеску, когда замечаю, насколько она тонкая. Провожу перед ней рукой — все прекрасно видно. Она практически прозрачная, а это значит, что, скорее всего, он все видел. Все!

Я насухо вытираю уголок зеркала, чтобы проверить, не появились ли новые и не стали ли глубже старые морщинки. Я изучаю свое лицо чуть дольше обычного, пристально смотрю себе в глаза. Интересно, а что именно видел Сэм? И как ему, понравилось?


— Подождите! — кричу я из окна ванной. — Не уезжайте без меня!

Джоли, стоящий на улице с Хадли и Ребеккой, машет рукой — он услышал. Я пробегаю мимо зеркала, заправляю прядь волос за ухо и мчусь к лестнице.

Я как раз сбегаю вниз, когда Сэм поднимается наверх. Он что-то ворчит. У меня тоже нет желания с ним разговаривать. Я чувствую, как заливаюсь краской стыда.

— Чем мы займемся? — спрашиваю я, появляясь в залитом солнцем кирпичном внутреннем дворе, из которого открывается вид на сад.

При виде меня Джоли улыбается.

На нем рубашка поло, которую я подарила ему в прошлом году на Рождество, с широкими полосами сливового и оранжевого цвета. Она немного выцвела, чему я несказанно рада — похоже, он ее любит.

— Как спалось?

— Великолепно, — отвечаю я, ничуть не кривя душой.

Это моя вторая ночь в Большом доме, и вот уже вторую ночь я крепко засыпаю, едва коснувшись головой подушки. Отчасти потому, что мы слишком долго ехали под палящими солнечными лучами. Отчасти благодаря постели — двуспальной кровати с балдахином, пуховой периной и стеганым одеялом на гагачьем пуху.

Хадли учит Ребекку обвязывать стебель камыша вокруг пушистой головки и — раз-два-три-пли! — выпускает реактивный снаряд. Камыш ударяет меня по ноге. Ребекка находит это смешным.

— Ой, покажи еще раз, — просит она. Я иду в их сторону — живая мишень.

— Клянусь, это она меня заставила. — Хадли щурится от солнца.

Мне симпатичен этот парень. Он мне сразу понравился, может быть, благодаря разительному контрасту между ним и Сэмом. Хадли — простой парень, он весь как на ладони. И он очень хорошо относится к Ребекке. С тех пор как мы приехали сюда, он взял над ней шефство. Она ходит за ним, как щенок, смотрит, как он подрезает деревья, или прививает яблони, или колет дрова. Последнее время, где бы я ни увидела Хадли, тут же замечаю Ребекку.

Ребекка с помощью Хадли снова обвязывает стебель вокруг камыша.

— А теперь просто продеваешь пальцы в кольцо, — учит он, бережно держа ее руку, — и тянешь.

Она прикусывает нижнюю губу и выполняет указания. Головка камыша пролетает надо мной и попадает в Джоли.

Джоли подходит к нам, засунув руки в карманы.

— Так куда поедем сегодня, команда?

— Можно свозить их в город, — предлагает Хадли. — Например, в супермаркет, чтобы они посмотрели, где в конечном счете оказываются наши яблоки.

— Минутное удовольствие, — возражает Джоли.

— Тебе напрасно кажется, что ты обязан нас развлекать, — говорю я. — Я счастлива уже тем, что просто брожу по саду. Если вам есть чем заняться, мы тоже можем найти себе дело по душе.

Весь вчерашний день я провела с Джоли. Шла за ним от дерева к дереву, пока он работал. Он сказал, что не видит причин, которые помешали бы ему прививать деревья и одновременно разговаривать. Мы обсудили достопримечательности, которые повидали на пути в Массачусетс. Поговорили о маме с папой. Я рассказала ему, какие оценки получила Ребекка за последний семестр, о том, чем собирался заниматься Оливер у берегов Южной Америки. Джоли, в свою очередь, научил различать меня сорта яблок, растущих у Хансена. Показал, как можно взять молодую ветку с почками и сделать ее частью умирающего дерева. Показал, какие деревья в результате выжили, а какие нет.

Так здорово быть рядом с братом! Даже когда я просто стою возле него, я понимаю, как же мне одиноко, когда его нет со мной. Я верю, что мы умеем читать мысли друг друга. Очень часто, когда мы вместе, нам даже не нужно разговаривать — а когда один из нас все-таки нарушает молчание, мы понимаем, что предавались одним и тем же воспоминаниям.

Хадли с Джоли обсуждают текущие дела в саду. Оказывается, что у Хадли полно дел: когда Сэм в отъезде, за садом присматривает именно Хадли. Тем не менее, как и Джоли, я предполагаю, что он захочет взять с собой Ребекку. Они переглядываются и одновременно произносят:

— Мороженое.

— Как насчет мороженого? — повторяет Ребекка.

— Нужно обязательно свозить их к Баттрикам — говорит Хадли. — И никаких возражений. У них коровы голштинской породы. Из их молока они и делают мороженое.

— Сейчас только одиннадцать часов. — Я еще даже не завтракала.

— Верно, — говорит Джоли, — они открываются в десять.

— Ну, не знаю.

Джоли хватает меня за руку и тащит к голубому грузовичку, стоящему возле дома.

— Перестань вести себя как мамочка. Поживи немного для себя.

Хадли предлагает мне занять место в кабине, они с Ребеккой поедут в кузове. Джоли заводит мотор и только начинает сдавать назад, как Хадли спрыгивает с грузовика.

— Подожди секунду! — кричит он, бежит в гараж и возвращается с двумя полосатыми складными пляжными креслами, которые забрасывает в кузов.

Сквозь крошечное окошко кабины я вижу, как Хадли раскладывает кресло и, подтолкнув, усаживает Ребекку. Она смеется. Я давно не видела дочь такой счастливой.

— Он хороший парень.

— Хадли? — переспрашивает Джоли, сдавая назад и разворачивая грузовик. Он смотрит в зеркало заднего вида, по-видимому, чтобы проверить, что происходит в кузове. Кресло Ребекки соскальзывает и ударяется о кресло Хадли. Она неловко падает ему на колени. — Хороший. Я только надеюсь, что ради общего спокойствия он не станет для нее самым лучшим.

Я смотрю в грязное окошко, но все происходящее выглядит вполне невинным. Смеющийся Хадли помогает Ребекке снова сесть в кресло и показывает, как держаться за борт кузова, чтобы не падать.

— Она еще ребенок.

— Если уж заговорили о детях, — говорит Джоли, — и, коли на то пошло, об их родителях… Ты так и не сказала мне, по каким правилам собираешься играть.

Я роюсь в бардачке, открываю и закрываю его, снова открываю. Там только карта штата Мэн и консервный нож для бутылок.

— Какие правила? Какая игра? Я думала, мы приехали отдохнуть.

Джоли искоса смотрит на меня.

— Конечно, как скажешь, Джейн.

Я ловлю себя на том, что сижу, задрав колени к подбородку и упираясь ногами в приборную панель — а ведь я за это неоднократно журила Ребекку. Мы останавливаемся на красный свет, до меня доносятся голоса Хадли и Ребекки.

— Восемьдесят две бутылки рома на сундук мертвеца, — поют они.

Джоли бросает на меня озабоченный взгляд.

— Больше не буду поднимать эту тему. Но рано или поздно, скорее рано, сюда приедет Оливер и потребует объяснений. А я не уверен, что у тебя есть, что ему сказать. К тому же я сомневаюсь, что ты знаешь, что ответить, когда он велит вам садиться в машину и возвращаться с ним домой.

— Я точно знаю, что отвечу, — к собственному удивлению возражаю я. — Я скажу «нет».

Джоли жмет по тормозам, и я слышу, как два кресла ударяются о заднюю стенку кабины. Ребекка ойкает.

— У тебя дочь, которая понятия не имеет, что творится в твоей голове. Считаешь, это справедливо: увезти ее из дома, а потом «обрадовать», что она туда больше не вернется? Что ей придется жить без отца? А ее ты спросила?

— Не расспрашивала подробно, — отвечаю я. — А как бы ты поступил?

Джоли смотрит на меня.

— Дело не во мне. Я знаю, как тебе следует поступить. Не пойми меня превратно: мне нравится, что ты здесь, со мной. С моей стороны было бы эгоизмом, если бы я тебя удерживал. Но ты пока чужая в Массачусетсе. Тебе надо вернуться в Сан-Диего, сесть в кухне с Оливером и обсудить, что не так.

— Мой брат — романтик, — сухо констатирую я.

— Прагматик, — поправляет Джоли. — Я считаю, что пятнадцать лет — слишком большой срок, чтобы списать его на ошибку.

Хадли кричит Джоли, что он проехал поворот. Джоли сдает назад и разворачивает автомобиль.

— Пообещай, что подумаешь. И если старина Оливер будет стоять на пороге, когда мы вернемся, ты рта не откроешь, пока не выслушаешь, что он тебе скажет.

— Выслушать, что он скажет… Господи, Джоли, я всю жизнь только и делаю, что его слушаю. Когда же я смогу говорить? Когда придет мой черед?

Джоли улыбается.

— Дай я расскажу тебе, чему научился у Сэма.

— Это может и мне пригодиться?

— Он отличный предприниматель. Он мало говорит, поэтому выглядит как само хладнокровие. Он заставляет оппонента вести разговор, ходить вокруг да около, а сам просто сидит и слушает. Создается впечатление, что он владеет абсолютным знанием и полностью контролирует ситуацию. Я очень хорошо знаю Сэма, поэтому могу сказать, что иногда он страшно боится. Но речь о другом. Дело в том, что он знает, как извлечь из этого выгоду. Он выжидает, впитывает ситуацию, сидит себе тихонько, но когда открывает рот, то будь уверена — весь мир станет его слушать.

Я кладу голову на ремень безопасности.

— Спасибо за мудрый совет.

— Представь, что совет не имеет к Сэму никакого отношения, — улыбается Джоли. — Он ценен сам по себе, что бы ты там о Сэме ни думала.

Мы уже мчимся по гравию, поднимая облака пыли. «У Баттриков» гласит написанная от руки вывеска. Здание имеет Т-образную форму. Стайка девушек в желтых клетчатых униформах, с ручкой и блокнотом в руках готова принять заказы. На крыше над вывеской — большая пластмассовая корова.

— Нравится? — спрашивает Хадли у Ребекки, помогая ей выбраться из кузова.

Она кивает.

— Никогда ничего подобного не видела.

Хадли ведет ее к дощатому забору, поверх которого проложена колючая проволока. Забор ограждает большой, поросший травой луг, где пасутся коровы. Такое впечатление, что их расставил профессиональный фотограф.

— Это напоминает мне Нью-Гэмпшир, — признается Хадли. — Сейчас там живет моя мама.

Он перепрыгивает через забор, чем привлекает внимание ленивых коров. Одна даже поворачивает голову. Он протягивает Ребекке руку и помогает ей перебраться через колючую проволоку.

— Когда мы вернемся? — спрашиваю я у брата.

— В обед, — отвечает Джоли, — как и все.

Хадли берет Ребекку за руку и подводит к мирно пасущейся корове. Животное лежит, подогнув ноги. Ребекка, которую Хадли продолжает держать за руку, пробует дотянуться до коровы пальцами, и животное начинает их облизывать. Ребекка смеется и отступает назад.

— А у вас в Сан-Диего много коров? — интересуется Хадли.

Ребекка качает головой.

— А сам как думаешь?

— У коров четыре желудка. Но я не знаю, зачем столько.

— Четыре желудка? Ого! — изумляется Ребекка.

Хадли чуть отступает назад; он не привык, чтобы ему заглядывали в рот.

— И коров нельзя пасти на одном поле с овцами, потому что овцы выедают траву под корень, а потом коровы не могут обернуть язык вокруг травы, чтобы сорвать ее. — Ему явно нравится роль учителя. — У них только один ряд зубов — нижний.

Ребекка слушает слишком увлеченно для девочки, которую никогда не интересовал крупный рогатый скот.

— Коровы умеют разговаривать ушами, у них свой язык, — продолжает Хадли, все больше распаляясь. — Оба уха назад означает «счастье», оба вперед — «раздражение». Одно вперед, второе назад — «в чем дело?», — смеется Хадли. — Если бы ты осталась подольше, — говорит он, понизив голос, — если бы пожила здесь еще, я бы подарил тебе теленочка. — Он на несколько секунд задерживает взгляд на Ребекке, потом отворачивается.

— Я бы обрадовалась теленку, — говорит Ребекка. — Назвала бы его Спарки.

Хадли замирает на месте.

— Шутишь? — не может поверить он. — У меня в детстве был теленок по кличке Спарки.

Он с таким изумлением смотрит на Ребекку, что она опускает глаза.

— А для чего эти пятна? — смущенно спрашивает она.

— Маскировка.

— Правда? — Ребекка проводит пальцем по коровьему боку, по пятну в форме заварника.

— Кстати, коров никогда с краю не выпасают. Только быков.

Хадли ждет, что Ребекка посмеется вместе с ним. Потом наклоняется и что-то шепчет ей на ухо, но я не слышу, что именно.

Ребекка бросает взгляд на Хадли, и они припускают по полю, перепрыгивая через камни и оббегая коров, которые настолько испугались, что встали с травы.

— Это не опасно? — тревожусь я.

— Человек быстрее коровы, — отвечает Джоли. — Я бы не беспокоился.

Они играют в салки. Побеждает Хадли — в конце концов, у него ноги намного длиннее, чем у Ребекки. Он хватает ее и подбрасывает в воздух. Запыхавшаяся Ребекка пытается ухватить Хадли за волосы, молотит кулачками по его плечам.

— Поставь на землю! — вопит она со смехом. — Я сказала, поставь меня на землю!

— Он отлично умеет ладить с детьми, — говорит Джоли, доедая мороженое в стаканчике.

Ребекка перестает вырываться. Хадли держит ее на весу, просунув руки под мышки, словно партнер балерину. Руки Ребекки безвольно спадают, она перестает смеяться. Хадли медленно опускает ее на землю, отворачивается и потирает затылок. Потом указывает в мою сторону и идет назад.

— Подожди! — кричит Ребекка, бросаясь следом за ним. — Подожди меня!

Хадли не отвечает.


После обеда, когда все расходятся, я разгуливаю по этой холмистой земле и думаю об Оливере. На улице довольно жарко; слишком жарко, если честно, но в Большом доме еще меньше дел, чем на улице. В саду скучно, когда рядом нет Джоли. После возвращения из кафе я его не видела, а с рабочими проводить время не собираюсь. Поэтому я снимаю туфли и обхожу участок, примыкающий к озеру.

Я вспоминаю Оливера только потому, что моя юбка напевает его имя. С каждым шагом она со свистом рассекает воздух, напоминая детские стишки: О-ли-вер Джонс. О-ли-вер Джонс.

Существует ли какая-то закономерность? Неужели за пятнадцать лет люди могут настолько измениться, что у их брака нет будущего? Как это называется в делах о разводе — непримиримые противоречия? Я бы не сказала, что между нами существуют эти противоречия. Иногда, если честно, когда Оливер смотрит на меня, я чувствую, что опять оказываюсь на причале в Вудс-Хоуле, наблюдаю за ним, стоящим по пояс в воде, его выпачканные илом руки бережно держат куахога — съедобного моллюска… Иногда, глядя на Оливера, я тону в его бледных лазурных глазах. Но правда заключается в том, что эти мгновения становятся все реже и промежутки между ними все длиннее. И в том, что, когда они случаются, я искренне удивляюсь.

Неожиданно я понимаю, что передо мной стоит Ребекка. Я беру дочь под руку.

— Понимаешь, что такое жара, когда побудешь здесь, верно? — говорю я. — Из-за одной только жары хочется вернуться в Калифорнию.

Она завязывает футболку узлом на животе и подкатывает рукава, пот струится у нее по груди и спине. Она заплела косу, чтобы убрать волосы с лица, и перевязала ее стебельком одуванчика.

— Делать здесь нечего — это правда. Раньше я ходила с Хадли, но сегодня он меня избегает.

Она пожимает плечами, как будто ей наплевать. Я, разумеется, вижу, что это не так. Я видела, что произошло в кафе: Ребекка подошла слишком близко, и Хадли почтительно отступил. Она без ума от Хадли — летнее увлечение. И как сказал Джоли, он ведет себя достойно: отмахнулся от нее под предлогом неотложного дела, не стал прямо говорить, что она всего лишь ребенок. Ребекка поджимает губы.

— Когда Сэма нет, он ведет себя как важная шишка.

Опять Сэм!

— Ой, прошу тебя! — отвечаю я и рассказываю об утреннем происшествии в ванной, надеясь, что это немного отвлечет Ребекку.

Она оживляется.

— Он тебя видел?

— Конечно, видел.

Ребекка качает головой и наклоняется ближе, многозначительно глядя на меня.

— Нет, — повторяет она, — он тебя видел?

По крайней мере, я пробудила у нее интерес.

— Откуда мне знать? Да и какая разница?

Она рассказывает мне ту же байку, которую я уже слышала от Джоли: Сэм — прирожденный предприниматель, у него божий дар — он создал этот сад из ничего, для общества он достойный образчик успеха. Уверена, она видит, что я не слушаю, поэтому старается завладеть моим вниманием.

— Почему вы с Сэмом так недолюбливаете друг друга? Ты же его совсем не знаешь.

Я смеюсь, но это больше похоже на фырканье.

— Да знаю я таких, как он. Мы с Сэмом выросли с определенными стереотипами, понимаешь?

Я пересказываю ей, что девочки из Ньютона думали о парнях из профтехучилища, которые были так увлечены своей учебой, между тем как все знали цену настоящему образованию.

— Никто не отрицает, что Сэм Хансен смышленый малый, — говорю я, — но почему в таком случае он довольствуется этим?

Я взмахиваю рукой, но когда действительно вижу то, на что указываю, замираю. Даже я вынуждена признать, какая вокруг красота! Возможно, это и не мое, но это совершенно не означает, что оно ничего не стоит.

Ребекка смотрит на траву.

— Я думаю, ты не поэтому не любишь Сэма. Моя теория заключается в том, что ты недолюбливаешь его потому, что он невероятно счастлив.

Я слушаю ее разглагольствования о простых радостях жизни, о достижении своих целей и удивленно приподнимаю брови.

— Благодарю вас, доктор Фрейд.

Я отвечаю ей, что мы здесь не из-за Сэма, а из-за Джоли.

Тут-то она и застает меня врасплох: она спрашивает, что будет дальше. В ответ я начинаю запинаться, говорить, что мы немного погостим, пока не решим, что делать дальше.

— Другими словами, — подытоживает она, — ты понятия не имеешь, когда мы уезжаем.

Я наклоняюсь к ней.

— К чему этот разговор, Ребекка? Ты скучаешь по отцу?

Она единственная, кого я не учла, когда дело касается меня и Оливера. Ей-то как быть? Половинка — ко мне, половинка — к нему?

— Скажи мне, когда соскучишься. Я имею в виду, он все-таки твой отец. Это естественно.

Ради дочери я изо всех сил пытаюсь оставаться непредвзятой.

Ребекка смотрит в небо.

— Я не скучаю по папе, — признается она. — Не скучаю.

По ее лицу начинают катиться слезы. И я вспоминаю тот день, когда мы покинули Калифорнию. Она сама села в машину. Она сама собрала вещи. Задолго до того, как я осознала, что пытаюсь сбежать, она это запланировала.

В какой-то момент, когда я выросла, я поняла, что совершенно не люблю отца. Мне казалось, что, избивая меня или приходя по ночам в мою комнату, он забирал частичку меня, пускал ее, как кровь.

Это было не больно — ничего не чувствовать к отцу. Я решила, когда выросла, что он сам виноват. Мне пришлось стать толстокожей: если бы я оставалась такой же чувствительной, как в детстве, точно бы умерла, когда он впервые вошел в мою комнату.

По лицу Ребекки, по красным пятнам на нем я понимаю, что она размышляет над тем, что означает любить отца, и достоин ли он вообще этой любви. Я уверена, что тот, кто однажды в этом усомнился, уже не может вернуться к прежним чувствам.

— Тс-с… — успокаиваю я дочь. Я костьми лягу, но она никогда в этом не усомнится. Я вернусь к Оливеру. Заставлю себя его полюбить.

Вдали виднеется приближающийся джип. Я вижу, как из машины выбирается Джоли; с ним, наверное, приехал Сэм. Даже на таком расстоянии наши взгляды встречаются. И хотя я не понимаю, что у него на уме, я чувствую себя в западне и не способна отвернуться.

52

Сэм


Последние два дня меня мучает головная боль. Не обычная головная боль, а боль, которая возникает за ушами и распространяется к глазам, к переносице. У меня еще никогда, за все мои двадцать пять лет, так сильно не болела голова. Это заставляет меня думать, что виной всему Джейн Джонс.

Сегодня утром я наткнулся на нее в ванной, когда она решила принять душ в неподходящий момент. У меня была назначена встреча, и обычно, если я опаздываю, а Джоли или Хадли моются, они не против, что я вхожу побриться. Возможно, я просто не привык, что в доме женщины. Но как бы там ни было, эта конкретная женщина постоянно путается у меня под ногами.

Мы с Джоли возвращаемся из Бостона, где провели чертовски выгодные переговоры с покупательницей из Пьюрити и подписали договор на поставку «ред делишез». Не могу сказать, что я люблю Регалию — она толстая и за обедом съедает больше меня, но она ведь наш партнер.

— Я надеюсь, это станет началом очень долгого и взаимовыгодного сотрудничества, Сэм, — сказала она сегодня за пирогом с заварным кремом и опустила глаза, предварительно одарив меня многозначительным взглядом.

Смешно, но я стал брать с собой Джоли на встречи с покупательницами или с управляющими супермаркетами, потому что он всегда умеет вскружить им голову и знает, как очаровать. Он обладает искусством обольщения, чего нельзя сказать обо мне. Но Регалия запала на меня. Поэтому, будучи предпринимателем, я улыбнулся ей и подмигнул. Иногда мне кажется, что так вести себя нечестно, с другой стороны, из оптовиков женщин — одна на миллион, и я должен сделать все от меня зависящее, чтобы заключить сделку.

За рулем Джоли. Мы как раз проезжаем написанный от руки знак на подъезде к Стоу, когда он заводит разговор, — от самого Бостона он хранил молчание.

— Сэм, я хочу поговорить о моей сестре.

— О чем именно? — Я барабаню пальцами по приборной панели. — Не о чем говорить. Тебе хорошо с ней. Радуйся.

— Ну, я решил вмешаться, пока вы не поубивали друг друга.

— Ты все неправильно понял, Джоли. Между нами ничего не происходит. Мы просто стараемся избегать общества друг друга.

— А почему между вами сразу не заладилось?

— Воду нельзя смешать с маслом, — отвечаю я, — но нет причин, которые бы мешали им находиться в одном кувшине.

Джоли вздыхает.

— Сэм, я не хочу на тебя давить. Уверен, у тебя есть собственное мнение на этот счет. Но ради меня будь к ней не так строг.

— Без проблем, — обещаю я.

Джоли смотрит на меня.

— Хорошо.

Он останавливается у дома. Мы выходим из машины, и вдалеке я замечаю Джейн с Ребеккой. Наши взгляды встречаются. Такое впечатление, что мы перетягиваем канат и никто из нас не собирается сдаваться. Уступить — значит проиграть.

— Ты идешь? — спрашивает Джоли, направляясь в их сторону.

— Не думаю, — отвечаю я, не сводя глаз с его сестры. — Пойду ужин приготовлю.

Я сглатываю комок и отворачиваюсь, продолжая ощущать ее взгляд, прожигающий мне спину.

В кухне я кромсаю цукини и картофель и кладу их в горшочки, чтобы тушить. Разрубаю цыплячьи тушки на четыре части, обваливаю в муке и обжариваю на сковородке. Мелко рублю миндаль и чищу свежий горох. Этому я научился у мамы. Почти всегда готовлю я — если доверить приготовление Хадли или Джоли, мы будем питаться одними консервами «Блюда шефа Бойярди».

Через сорок пять минут я звоню в проржавевший треугольный колокольчик на крыльце, созывая всех ужинать. Джоли, Джейн и Ребекка идут из восточной части сада, Хадли спешит из западной. Они отправляются наверх в ванную, чтобы вымыть руки, а потом по одному садятся за стол.

— Налетай! — командую я, кладя себе куриную грудку.

Джоли рассказывает Джейн о Регалии Клипп, я не обращаю внимания на их разговор. В конце концов, я же при нем присутствовал. Сосредоточиваюсь на Хадли, который сегодня невероятно молчалив. Обычно за ужином ему рот не заткнешь, чтобы спокойно поесть. Но сегодня он гоняет горох по тарелке, вдавливая его в картофельное пюре.

Несколько минут мы просто едим — слышится лишь стук столовых приборов о старые мамины тарелки. Джоли держит куриную ножку, машет ею с полным ртом и довольно кивает головой. А проглотив, говорит, что очень вкусно.

— Знаешь, Сэм, — советует он, — если прогоришь с садом, открывай ресторанный бизнес.

— Я бы не стал называть обычного жареного цыпленка ресторанным блюдом. Кроме того, это всего лишь еда. Не стоит придавать ей такое значение.

— Конечно, стоит, — возражает Ребекка. — Вот она не умеет так вкусно готовить. — Она локтем указывает на мать, которая опускает вилку и нож и укоризненно смотрит на дочь.

— Чем вы сегодня занимались? — интересуется Джоли.

Джейн открывает было рот, но совершенно очевидно, что Джоли обращается к Ребекке и Хадли. Лицо и шею Хадли заливает краска. Что происходит? Я пытаюсь поймать взгляд друга, но Хадли ни на кого не смотрит. Вилка выскальзывает у него из рук, со звоном ударяясь о край тарелки.

Это заставляет Хадли вскинуть голову.

— Ничем, — раздраженно бросает он. — Довольны? У меня было полно работы.

Он что-то бормочет, комкает салфетку и швыряет ее в мусорное ведро. Но оно стоит далековато, поэтому Хадли попадает в Квинту — ирландского сеттера.

— Мне пора бежать, — говорит он и, чуть не опрокинув стул, встает из-за стола. Уходя, он хлопает дверью.

— Что с ним? — спрашиваю я, но, похоже, никто не знает.

От подобного проявления эмоций все опять замолкают, что мне только на руку. Я не люблю разговаривать за столом. Ни с того ни с сего сестра Джоли подает голос.

— Сэм, — спрашивает она, — а вот интересно, почему вы выращиваете только яблоки?

Я медленно выдыхаю через нос. По меньшей мере миллион раз я отвечал экспромтом на этот вопрос, заданный тупыми красотками, которые полагали, что поинтересоваться, чем я занимаюсь, — хороший ход.

— Яблоки отнимают много времени и сил, — отвечаю я, отлично понимая, что она спрашивала не об этом.

— Но вы могли бы зарабатывать больше денег, если бы не зацикливались на яблоках.

Возвращается знакомая головная боль. Она сводит меня с ума.

— Прошу меня простить, — говорю я Джейн, — но кто, черт побери, вы такая? Приезжаете сюда и уже через два дня указываете мне, как вести дела.

— Я не указываю…

Боль стреляет прямо в затылок. Я начинаю покрываться потом.

— Если вы хоть что-то понимаете в сельском хозяйстве — что ж, возможно, я послушаю.

Может быть, я ответил грубее, чем следовало. Она поднимает на меня взгляд, чуть не плача. На секунду — всего на секунду — я чувствую себя мерзавцем.

— Я не намерена терпеть оскорбления, — произносит она осипшим голосом. — Я только хотела поддержать беседу.

— А создали проблемы, — отрезает Сэм.

— Сэм… — предостерегает Джоли.

Слишком поздно. Джейн вскакивает и убегает. Да что с ними сегодня? Сначала Хадли, теперь Джейн.

За столом остаемся только мы втроем.

— Положить еще курицы? — предлагаю я, пытаясь растопить лед.

— Мне кажется, ты слишком бурно отреагировал, — выговаривает мне Джоли. — Лучше бы тебе извиниться.

Что тут скажешь — двое на одного! Я закрываю глаза, чтобы утихла боль, и вижу, как Джейн бродит по тускло освещенному саду. Она обязательно поранится или оступится.

О чем я думаю? Я качаю головой, взывая к разуму.

— Она твоя сестра, — отвечаю я Джоли. — Это ты ее пригласил. Послушай, ей не место здесь, в деревне. — Я пытаюсь выдавить улыбку. — Она должна носить высокие каблуки и цокать ими по выложенным мрамором гостиным в Лос-Анджелесе.

Ребекка вскакивает из-за стола.

— Так нечестно! — восклицает девочка. — Вы ее даже не знаете!

— Я повидал таких, как она, — возражаю я, глядя прямо на Ребекку. На секунду мне кажется, что она тоже вот-вот расплачется. — Ладно! Будет лучше, если я пойду и извинюсь? — Я хочу сделать это для очистки совести, но остальным знать об этом не обязательно. Я не могу ударить лицом в грязь перед Джоли, поэтому опускаю голову и делаю вид, что вздыхаю. — Черт! Ради мира и покоя. — Я тяжело поднимаюсь из-за стола. — Вот вам и счастливый, тихий семейный ужин.

На улице выводят серенады кузнечики. Вечер влажный, поэтому все полевые цветы вокруг дома устало поникли. Я слышу странный звук, доносящийся из сарая, где мы ставим трактор и моноблок. Высокий механический визг, а потом звон — что-то бьется. Я иду туда, поворачиваю за угол и обнаруживаю Джейн Джонс у коробки с глиняными фигурками голубей оранжевого цвета, которые я использую для стрельбы по мишеням. Она лезет в коробку, достает фигурку и швыряет ее в красную стену амбара метрах в шести. Первая еще не успевает превратиться в пыль, как она уже держит в руках вторую, готовая к броску.

Следует отдать Джейн должное — решимости ей не занимать. Я вижу это по тому, как она вкладывает в бросок все свои силы, как будто представляет вместо стены амбара меня. Я-то думал, что она в беде. А она вон чем занимается!

Я стараюсь подойти как можно тише.

— С пистолетом получается лучше, — говорю я.

Она резко оборачивается. Когда она узнает меня, то меняется в лице.

— Я думала, тут никого нет. — Она кивает на мусор у стены. — Прошу прощения.

Я пожимаю плечами.

— Они стоят копейки. Я рад, что вы не стали выпускать гнев в кухне. Там антикварный фарфор.

Джейн нетерпеливо сжимает руки. Никогда не скажешь, что она на десять лет меня старше, — она похожа на маленькую девочку. Насколько я вижу, она ведет себя как ребенок чаще, чем ее собственная дочь. Может быть, я был с ней чересчур строг.

— Послушайте, — говорю я. — Извините за то, что случилось за столом. У меня ужасно болит голова, я слишком бурно отреагировал. — Она удивленно смотрит на меня, как будто видит впервые. — Что? — робко спрашиваю я. — В чем дело?

— Просто никогда не слышала, чтобы у вас в голосе не звучало раздражение, — отвечает Джейн. — Вот и все. — Она подходит ко мне, размахивая руками из стороны в сторону. Она продолжает держать в руках двух глиняных голубков. На тот случай, если мне удастся увернуться? — Завтра утром мы с Ребеккой съедем в ближайшую гостиницу.

Я чувствую, как боль возвращается. Если она уедет, я так и не узнаю от Джоли, чем все закончилось.

— Я же уже извинился. Что мне еще сделать?

— Вы правы. Это ваш дом, ваша ферма, мне здесь не место. Джоли навязал нас вам. Ему не следовало обращаться с подобной просьбой.

Я усмехаюсь.

— Я не понимаю значения слова «навязал».

Она всплескивает руками.

— Я не это хотела сказать. — Она поворачивается так, что свет из амбара падает прямо ей на лицо, и я вижу, что она вновь готова заплакать. — Вы все мои слова воспринимаете превратно. Такое впечатление, что все, что я говорю, прокручивается у вас в голове в другом порядке.

Я прислоняюсь к сараю и начинаю рассказывать о своем отце. О том, как раньше спорил с ним, как управлять садом. Я рассказываю ей, что, как только он переехал во Флориду, я выкопал молодые деревья и пересадил их, как считал нужным.

Она терпеливо слушает, стоя ко мне спиной.

— Я понимаю тебя, Сэм, — решает она перейти на «ты».

Но она ни черта не знает о том, как я веду дела. И хуже всего, она это и за дело-то не считает. Для нее садоводство — еще одна отрасль сельского хозяйства. А работу руками девушка, рожденная и выросшая в Ньютоне, разумеется, считает второсортной. В это мгновение я чувствую то, что не испытывал уже давно, еще с училища, — стыд. Разводить сад — этим в настоящем мире люди не занимаются. Если бы я действительно что-то собой представлял, то хотел бы заработать много денег. И костюм был бы у меня не один, и ездил бы я не на тракторе, а на «тестерозе».

— Нет, не понимаешь. Мне насрать на то, что ты считаешь, что в этом саду нужно выращивать арбузы и капусту. Иди и скажи это Джоли, Ребекке, кому хочешь, черт возьми! Когда я умру, тогда действуй, если сможешь убедить остальных, пересади здесь все. Но не смей, никогда не смей говорить мне в глаза, что то, что я сделал, — плохо! Этот сад — лучшее, что я создал в жизни. — Я наклоняюсь ближе, наши лица всего в паре сантиметров друг от друга. — Это как… это как если бы я сказал тебе, что у тебя плохая дочь.

Когда я произношу эти слова, Джейн отступает, как будто я ее ударил. Ее лицо становится белее мела.

Она смотрит на меня, и я ощущаю тяжелую силу ее взгляда — по-другому не скажешь. Словно она способна взглядом стереть меня с лица земли. Я, в свою очередь, смотрю на нее и как будто вижу впервые. И тогда я замечаю то, что написано на ее лице: «Ради бога, не говори так!»

Она открывает рот, чтобы что-то ответить, но не находит слов. Откашливается.

— Я бы не стала разводить арбузы, — наконец произносит она.

Я улыбаюсь, а потом заливаюсь смехом. Она тоже смеется.

— Давай начнем сначала. Я Сэм Хансен. А вы…

— Джейн. — Она убирает со лба волосы, как будто хочет мне понравиться. — Джейн Джонс. Боже! Звучит как имя самого занудного человека на земле.

— Сомневаюсь.

Я протягиваю руку и чувствую рисунок кожи на ее ладони, когда она отвечает на мое пожатие. Когда мы касаемся друг друга, между нами пробегает искра — наверное, статическое электричество оттого, что мы ходили по пыльному полу сарая. Мы оба отпрыгиваем на одинаковое расстояние.



На следующее утро, когда я спускаюсь вниз, Джейн уже сидит в кухне. Еще очень рано, поэтому я удивлен.

— Хотела пораньше принять душ, — улыбается она.

— Какие планы на сегодня? — интересуюсь я, наливая себе стакан сока. Протягиваю и ей бутылочку. — Будешь?

Джейн качает головой, кивая на чашку с кофе.

— Нет, спасибо. Еще не знаю, чем буду заниматься. Когда мы вчера вечером вернулись, Джоли уже спал, поэтому я не спросила о его планах.

После нашего вчерашнего разговора я водил Джейн по саду. В темноте ходить нужно осторожно, но если знаешь сад как свои пять пальцев, как знаю его я, — бояться нечего. Я показал ей плоды, которые отправятся к Регалии Клипп, и те, что созреют позднее, осенью, и предназначены для ларька. Мы даже заключили пари на пять долларов, приживется ли дерево, которое Джоли привил последним. Она уверяла, что приживется, я — нет. Насколько я вижу, дереву уже не помочь — даже Джоли не всегда может творить чудеса. Джейн интересуется, как она получит свой выигрыш, когда станет ясно, прижился привой или нет, ведь она уедет из Массачусетса.

— Отправлю тебе по почте, — усмехаюсь я.

Она говорит, что я забуду.

— Не забуду, — заверяю я. — Если сказал пришлю — значит, пришлю.

На обратной дороге к Большому дому мы обсуждали, что остальные думают о нашем исчезновении. Мы сошлись во мнении, что, скорее всего, они решат, что мы поубивали друг друга, и ждут рассвета, чтобы поискать тела. Но тут на полпути к дому дорогу нам перебегает сурок. На секунду он останавливается на тропинке и смотрит на нас, а потом шмыгает назад в норку. Джейн никогда раньше не видела сурков. Она наклоняется над норой и чуть ли не засовывает туда нос, пытаясь еще раз увидеть зверька. Многие мои знакомые женщины при виде большого уродливого сурка бросились бы наутек.

Я наблюдаю, как она пытается размешать кофейную гущу в чашке.

— Я думал, что сегодня отведу вас на Щучий пруд. Отличное место для купания.

— Ой, я не очень-то люблю купаться, но вот Ребекка обрадовалась бы. На улице жара.

— Тут не поспоришь! — Хотя еще только семь утра, но на улице уже градусов тридцать. — Я думал сходить на рыбалку, пока все спят. — Я сажусь за стол напротив нее. — Обычно я беру с собой Квинту, но, думаю, с тобой будет веселее.

— На рыбалку… — задумчиво произносит Джейн, как будто взвешивая эту идею. Поднимает на меня глаза и улыбается. — Конечно. С удовольствием.

Поэтому я беру ее с собой в загон для овец и лопатой перекапываю землю. Здесь под навозом столько червей, что не знаешь, куда от них деваться. Я выбираю десять самых мясистых и кладу в консервную банку. К моему удивлению, Джейн присаживается, протягивает руку и достает толстого извивающегося червя.

— Такой годится?

— Не боишься брать червей в руки?

— Нет, — отвечает она, — но насаживать их на крючок я не буду.

Я бегу в сарай за удочками, а потом мы спускаемся к озеру Благо. Там на берегу привязана деревянная лодка, оставшаяся у меня еще с детства. Она лежит перевернутая вверх дном на желтых камышах, весла спрятаны под ней. Лодка зеленая, потому что именно этого цвета у меня была грунтовка, — мне было двенадцать, когда я решил покрасить лодку. Потом мне никогда не хватало времени, чтобы купить краску.

Утро — мое любимое время дня в саду. Вода поет, когда я выгребаю на середину пруда. Джейн сидит напротив, сложив руки на коленях. Она держит банку с червями.

— Как хорошо тут! — восхищается Джейн. Потом качает головой. — Невозможно передать словами.

— Знаю. Если есть возможность, я прихожу сюда каждое воскресенье. Мне нравится ощущать себя частью этого пейзажа.

— В таком случае я, наверное, нарушаю гармонию, — говорит Джейн.

Я открываю коробку со снастями, достаю крючок и наживку.

— Совсем нет. Ты как раз дополняешь эту картину. — Я киваю на банку с червями. — Подай червячка. — Джейн открывает крышку и, не колеблясь, достает толстого червя. — Ты должна поймать первого окуня. — Я протягиваю ей удочку. — Забрасывать умеешь?

— Думаю, умею.

Я говорю, чтобы она целилась в заросли лилий у меня за спиной. Она, пошатываясь, встает, пытается сохранить равновесие, отпускает шпульку на катушке. Леска со свистом проносится у меня над головой; очень хороший заброс, если честно. Потом она немного подкручивает катушку и садится на место.

— А теперь просто ждать?

Я киваю.

— Рыба скоро будет здесь. Можешь мне поверить.

Я люблю рыбалку, потому что она напоминает мне Рождество, когда тебе вручают коробку и ты не знаешь, что внутри. Ты тянешь леску и не знаешь, кого выловишь — окуня, солнечную рыбу или щуку. Поэтому начинаешь наматывать леску, но неспешно, потому что хочешь продлить удовольствие. У тебя на крючке что-то трепыхается, отливая чешуей на солнце, и добыча твоя, только твоя.

Мы сидим в тихо дрейфующей лодке-колыбели, солнце пригревает нам затылки. Джейн не слишком крепко держит пробковое удилище, а я думаю: «Господи, пожалуйста, не дай ей уронить удочку, когда будет поклевка». Меньше всего мне хочется, чтобы моя счастливая удочка упала за борт. Джейн, расставив локти, откидывается на нос лодки. Ноги она кладет на сиденье, чтобы они уравновешивали вес тела.

— Мне следовало раньше сказать об этом, — говорю я, — но, надеюсь, ты поняла, что можешь пользоваться телефоном. Если нужно, можешь позвонить в Калифорнию. Мужу, например.

— Спасибо.

Джейн одаривает меня небрежной улыбкой и крутит удочку рукой. Как по мне, она должна позвонить своему ученому. Наверняка он с ума сходит от беспокойства, не зная, все ли с ними в порядке. По крайней мере, я бы точно сошел, если бы она была моей женой и бросила меня. Но я держу свои мысли при себе. Я же сам велел ей не совать нос в мою жизнь и уверен, что не должен вмешиваться в ее.

Джейн спрашивает, во сколько обычно все встают по воскресеньям, но я не успеваю ответить, потому что кончик удочки начинает неистово подергиваться. Она распахивает глаза, крепко хватает удилище, а окунь начинает уплывать с леской.

— Сильный какой! — кричит Джейн. При этих словах окунь дугой вылетает из воды, вновь пытаясь спастись бегством. — Ты видел? Ты видел его?

Я перегибаюсь через борт и чуть подтягиваю леску вверх. Из воды появляется сине-зеленая рыба. Крючок зацепился за уголок губы, но рыба не собирается сдаваться без боя.

— Ну-с… — говорю я, поднимая окуня вверх.

Его подвижный полупрозрачный рот образует идеальную букву «О». Через него можно увидеть его внутренности. Рыба бьет хвостом, изгибаясь полукругом, и кажется, будто у нее нет позвоночника. Я держу ее на весу таким образом, что один покрытый пленкой зеленый глаз смотрит на меня, а второй на Джейн, — рыба видит нас одновременно.

— Что скажешь о своем улове?

Она улыбается. Я вижу ее аккуратные ровные белые зубы — словно маленький ряд кукурузных зернышек сорта «Снежная королева».

— Он восхитителен! — восклицает Джейн, трогая пальцем хвост. Как только она его касается, рыба дергается.

— Восхитителен, — повторяю я. — Я слышал, как окуней называли огромными, но никогда ни один рыбак не хвастался восхитительным уловом.

Я поглаживаю скользкое тело рыбы. Нельзя ее слишком залапывать, потому что она будет пахнуть человеком, когда я отпущу ее назад в воду. Достаю у нее изо рта крючок.

— Смотри, — говорю я, держа рыбу над водой, и отпускаю ее. На долю секунды она замирает у поверхности озера, а потом одним мощным движением хвоста ныряет так глубоко, что мы теряем ее из виду.

— Мне нравится, что ты ее выпустил, — говорит Джейн. — Почему?

Я пожимаю плечами.

— Я лучше поймаю ее еще раз, чем буду жарить такую крошечную рыбку. Я оставляю рыбу, только если точно знаю, что съем ее.

Я снова протягиваю удочку Джейн, но она качает головой.

— Теперь ты.

Я забрасываю удочку и тут же ловлю солнечную рыбу, двух маленьких окуньков и одного большеротого окуня. Каждую рыбу я поднимаю к солнцу, гордясь уловом, и объясняю Джейн разницу между ними. И лишь выпустив последнего пойманного окуня, я замечаю, что Джейн меня не слушает. Она держится правой рукой за левую и баюкает ладонь, поджав указательный палец.

— Прости, — извиняется она, когда замечает мой взгляд, — просто занозу загнала.

Я беру ее за руку. После прохладной рыбы ее кожа кажется удивительно горячей. Заноза засела глубоко.

— Попытаюсь ее достать, если не хочешь, чтобы произошло заражение, — обещаю я.

Она с благодарностью смотрит на меня.

— У тебя есть иголка? — спрашивает она, кивая на коробку со снастями.

— У меня есть чистые крючки. Они подойдут.

Я достаю совершенно новый крючок из тонкой пластиковой упаковки, разгибаю его — и он становится похож на крошечную стрелу. Не хочу, чтобы ей было больно, но кончик крючка специально заострен таким образом, чтобы цепляться за любую плоть, в которую он попадает, чтобы рыба не сорвалась. Джейн закрывает глаза и отворачивается, протягивая мне руку. Импровизированной иголкой я царапаю ей кожу. Когда выступает кровь, я опускаю ее руку в воду, промыть.

— Уже все?

— Почти, — говорю я неправду. Я даже не приблизился к занозе.

Я все глубже и глубже просовываю крючок в кожу, время от времени поднимаю глаза и вижу, как она морщится. Наконец я подцепляю занозу и крючком придаю ей вертикальное положение.

— Теперь не дергайся, — шепчу я и, прижав зубы к ее пальцу, достаю занозу. Опускаю ее руку под воду и говорю, что можно поворачиваться.

— А нужно? — спрашивает Джейн.

Ее верхняя губа дрожит — я чувствую себя отвратительно.

— Прости, что было больно, но, по крайней мере, занозу вытянули. — Она храбро кивает, совсем как маленькая девочка. — Наверное, ты никогда не мечтала стать доктором.

Джейн качает головой. Она вытаскивает руку из воды и критически осматривает палец. Когда ранка начинает заполняться кровью, она снова закрывает глаза. Я наблюдаю, как она засовывает палец в рот, чтобы остановить кровь. И думаю: «Я и сам мог бы это сделать. Я бы с удовольствием это сделал».

53

Оливер


Мои чувства включаются не сразу. Я никогда в жизни не терял сознание, никогда в жизни не просыпался в незнакомом месте, даже не представляя, где нахожусь. Но потом я, поморгав, различаю занавески с бахромой в комнате официантки Микки и начинаю вспоминать всю скверную ситуацию.

Сама Мика, скрестив ноги, сидит на полу чуть поодаль. По крайней мере, я помню, как ее зовут.

— Привет, — робко говорит она. У нее в руках цепочка, которую она плетет из оберток от жевательной резинки. — Ты напугал меня.

Я сажусь и потрясенно обнаруживаю, что на мне одни трусы. Я охаю и натягиваю на себя шерстяной, грубой вязки коричневый плед.

— Что-то…

— …между нами было? — улыбается Мика. — Нет. Ты оставался всецело предан своей многострадальной Джейн. По крайней мере, пока находился здесь.

— Ты знаешь о Джейн?

Интересно, что я ей наболтал?

— Ты только о ней три дня и говорил, пока не отключился. Я раздела тебя, потому что на улице страшная жара, и мне не хотелось, чтобы с тобой случился тепловой удар, пока ты наслаждался крепким сном.

Она пододвигает ко мне цепочку из оберток, и я, поскольку не нахожу ей лучшего применения, вешаю ее себе на шею.

— Я должен вернуть ее, — говорю я, пытаясь встать.

Но, к сожалению, я слишком резко меняю положение, и комната начинает кружиться у меня перед глазами. Мика тут же подскакивает и забрасывает мою руку себе на плечо, чтобы я не упал.

— Тихонько, — говорит она. — Тебе нужно поесть.

Но сама Мика готовить не собирается. Она достает альбом для фотографий и протягивает его мне. Внутри меню с доставкой на дом: пицца, тайская еда, китайская, цыплята на барбекю, здоровая пища.

— Даже не знаю, сама выбирай, — предлагаю я.

Мика изучает меню.

— По-моему, тайская кухня явно отпадает, потому что последние три дня ты ничего не ел. Думаю, подойдет тофу с соусом и хумус из листового салата.

— Звучит аппетитно. — Я привстаю на локтях и чувствую, что мое тело способно к такому напряжению. — Мика, а ты где спала? — интересуюсь я. Память меня не подводит — здесь только одна кровать и очень мало свободного пространства.

— Рядом с тобой на матрасе, — неопределенно отвечает она. — Не волнуйся, Оливер. Ты не в моем вкусе.

— Серьезно?

— Ты для меня слишком… как бы это выразиться… лощеный. Я люблю парней попроще.

— Ну конечно, какой же я дурак!

Мика звонит в вегетарианский ресторанчик.

— Через пятнадцать минут.

Внезапно я ощущаю, что на самом деле проголодался.

— А ты, случайно, не знаешь, есть ли здесь поблизости яблоневый сад?

Мика закатывает глаза.

— Оливер, ты в центре Бостона. Ближайший сад, о котором мне известно, — рынок Квинси.

— Сад находится где-то в Стоу. Или Мейнарде. Как-то так называется городок.

— Это где-то на востоке. Как и остальные яблоневые сады в Массачусетсе. Можешь позвонить в справочную.

Я переворачиваюсь на живот и тянусь за телефоном.

— Алло, — говорю я, когда на том конце провода отвечают. — Я ищу Джоли Липтона. В Стоу.

Мне сообщают, что такой человек там не проживает. Как и в Мейнарде. Как и в Бостоне.

— По-моему, ты говорил, что он у кого-то работает? — спрашивает Мика, которая как раз подстригает ногти на ногах латунными кусачками. Я киваю. — Тогда почему ты думаешь, что его имя будет в телефонном справочнике?

— Ищу иголку в стоге сена, да?

Она вытягивает ногу перед собой и любуется ею.

— Ой, это неприлично, да? Прости. Как ни крути, а ты посторонний человек. Когда ты отключился, я тут занималась своими делами. Переодевалась, делала гимнастику и тому подобное.

Переодевалась?

— На твоем месте, — продолжает она, — хотя я-то на своем, я бы поехала в Стоу и поспрашивала, не слышал ли кто-нибудь о Липтоне. Я к тому, что Стоу — это тебе не Бостон. Вполне вероятно, что он иногда заглядывает в семейный магазинчик или в парикмахерскую по соседству — или куда там у них еще ходят в деревне.

— Мика!

Она попала прямо в точку. И у меня нет другого выбора, как прочесать этот район Массачусетса и надеяться на лучшее. Я хватаю ее руку, которая совсем рядом, и целую.

— Кто сказал, что кавалеры перевелись? — удивляется девушка.

Раздается звонок в дверь, и она встает забрать заказанный соевый сыр.

Меня одолевают мысли о том, как я не спал с Айовы; как искренне верил, что все время со мной рядом была Джейн; как много мне нужно ей сказать. Я вскакиваю с матраса и собираю свои вещи, беспорядочно разбросанные по крошечной спальне. Включаю телевизор, автоматически настроенный на канал обеденных новостей. Я натягиваю брюки и переключаю каналы, пока не нахожу дикторшу с убаюкивающим голосом.

— Что ж, — произносит она как раз в тот момент, когда с овощным рогом изобилия ко мне подходит Мика, — продолжают предприниматься попытки освободить горбатого кита, который запутался в рыболовных сетях у побережья Глосестера.

— Что? — шепчу я, опускаясь на колени. Мика бросается ко мне, без сомнения, опасаясь, что я ударюсь головой о телевизор.

— Ученые из Провинстаунского центра прибрежных исследований вот уже четыре часа пытаются освободить Марбл, горбатого кита, который запутался в сетях, оставленных рыболовным судном. — Диктор улыбается в камеру, за ее спиной стандартное фото выпрыгивающего из воды кита. — В шестичасовых новостях мы расскажем вам подробности этой героической истории. К тому времени, мы надеемся, Марбл уже будет свободна.

Я хватаю пульт и переключаю на другой канал, где идет прямой репортаж из Глосестера. По словам корреспондента, самку кита обнаружили совсем недавно, и ученые теперь пытаются найти самый быстрый и безопасный способ ее освобождения. На заднем плане я вижу своего коллегу из Вудс-Хоула.

— Это Уинди Макгрилл.

— Ужас, правда? — кривит губы Мика. — Ненавижу все эти истории о китах.

— Как отсюда добраться до Глосестера?

— На машине.

— Тогда ты должна сказать, где моя машина.

— Я думала, ты собирался в Стоу.

Джейн… Я вздыхаю.

— Что ж, вот вам и дилемма. Дело в том, что я морской биолог. Я знаю повадки горбатых китов, наверное, лучше всех в Соединенных Штатах. Если я попаду в Глосестер, то смогу спасти кита. С другой стороны, если я отправлюсь в Стоу, шанс спасти мой брак очень велик.

— Оливер, — произносит Мика, — не мне тебя учить, что важнее.

Я беру телефон и звоню в Провинстаунский центр — по номеру, который я за столько лет еще не забыл.

— Это Оливер Джонс. Мне нужны координаты запутавшегося в сетях кита. Необходимо, чтобы вы связались с Уинди и передали ему, что я уже еду. Мне будут нужны два катера «Зодиак» с навесными моторами и мой гидрокостюм.

Я слышу, как секретарша, выслушав мои распоряжения, вскакивает. Приятно знать, что даже на таком расстоянии я внушаю уважение.

Мика недоуменно смотрит на меня.

— Разве не с этого все и началось?

— Мика, — я завязываю туфли, — я не стану совершать одну и ту же ошибку дважды. — Я наклоняюсь и целую ее в лоб. — Я высоко ценю твое великодушие и заботу. Теперь я обязан поделиться этой добротой с другими.

— Оливер, пойми меня правильно. Я тебя едва знаю… Но не позволяй себе с головой уходить в работу. Пообещай, что в ближайшие двадцать четыре часа поедешь в Стоу искать жену.

Я застегиваю рубашку, заправляю ее в брюки, потом провожу Микиной расческой по волосам.

— Обещаю, — серьезно говорю я.

О главном — своей семье — я не забуду. Не знаю, где они, — это как искать иголку в стоге сена! — но можно прибегнуть к средствам массовой информации и попросить Джейн с Ребеккой дать о себе знать. Кроме того, Джейн сможет мною гордиться. Исследованиями ради продвижения по карьерной лестнице Джейн не завоюешь, а вот помощью умирающему животному можно добиться ее расположения.

Мика отводит меня к машине, которая стоит в таком убогом месте, что я просто удивлен, что она осталась цела, но все колпаки и аксессуары на месте. Она дарит мне карту северного побережья Массачусетса и открытку с изображением «Голубой закусочной», написав на ней свое имя и номер телефона.

— Позвонишь и расскажешь, как все уладилось, — велит она. — Люблю счастливые концы.

54

Джейн


Все утро я провела с Сэмом и не помню, чтобы когда-либо испытывала такие противоречивые чувства. Он учил меня тому, о чем я понятия не имела. Если бы он сказал, что самое увлекательное событие в моей жизни — пройтись колесом по открытому полю, я бы, скорее всего, последовала его совету.

Мне очень нравится находиться в его компании, я узнаю много полезного, но не единожды за сегодняшний день ловлю на себе взгляды Ребекки, как будто дочь не может поверить, что я все та же мама, какой была еще три дня назад. Возможно, и не совсем та же — должна признать, что я радикально изменилась, — сейчас у меня настроение гораздо лучше. Я обязана ей все объяснить. Каждый раз, глядя ей в глаза, я вижу в них отражение Оливера, отчего сразу чувствую себя виноватой. Не поймите меня превратно: мы с Сэмом просто друзья. Нам хорошо вместе — разве это преступление? В конце концов, я же замужняя женщина. У меня есть дочь.

— Многое бы отдал, чтобы узнать, о чем ты задумалась, — говорит Сэм, глядя на меня с места водителя.

— Хочешь узнать, о чем я задумалась? Многое бы за это отдал? — смеюсь я. — Десять баксов — и ты в курсе.

— Десять баксов? Это же грабеж средь бела дня!

— Инфляция, что поделаешь.

Сэм высовывает локоть в открытое окно.

— А если я заплачу за твое мороженое?

Он везет нас полакомиться мороженым по дороге на пруд, где мы можем искупаться. Джоли, Ребекка и Хадли сидят в кузове на футболках, чтобы не обжечься о горячий металл, и во весь голос орут песни.

— Думаю о том, как объяснить Ребекке, почему мы неожиданно перестали ссориться, — признаюсь я.

— Не понимаю, каким образом ее это касается.

— Это потому, что у тебя нет детей. Я обязана ей объяснить. Иначе она перестанет мне доверять. А если она перестанет мне доверять, перестанет меня слушаться, все закончится очередной беременной пятнадцатилетней дурочкой, которая курит крэк.

— Оптимистичная картинка. Почему бы тебе просто не признаться ей, что ты наконец-то не устояла перед моим обаянием? — Он растягивает рот в улыбке.

— Да. Очень смешно.

— Скажи ей правду. Скажи, что мы вчера поговорили и достигли перемирия.

— А мы достигли?

— В некотором роде. Разве нет?

Я высовываю голову из окна. Ребекка замечает меня и отчаянно машет рукой. Неожиданно я вижу Хадли и Джоли у противоположной стороны кузова. Я отворачиваюсь.

— Но между нами что-то большее, — произношу я, не уверенная, что должна говорить дальше. А что, если я все это придумала?

Мы останавливаемся у знака. Сэм молчит секундой дольше, чем нужно.

— Джейн, — говорит он, — ты же понимаешь, почему мы так яростно ссорились, верно?

Я чувствую, как жарко в грузовике. Лоб покрывает испарина.

— Знаешь, — быстро отвечаю я, облизывая губы, — я где-то читала, что если на улице тридцать пять градусов, но влажность семьдесят процентов, то кажется, что на улице все семьдесят. Так писали в «Таймс». Они опубликовали невразумительную таблицу.

Сэм смотрит на меня и улыбается. Потом усаживается так, чтобы быть от меня как можно дальше.

— Ну ладно, — негромко произносит он.

У витрины с мороженым я издали наблюдаю за Сэмом. Он стоит, прислонившись к телефонному столбу, рядом с Хадли и Джоли, и говорит о преимуществах вездеходного в