Book: Откровения людоеда



Откровения людоеда

Мэдсен Дэвид

Откровения людоеда

I

Заключение в тюрьму одного несправедливо осужденного

Я не убивал Трогвилла. Неважно, что они говорят, я не убивал его. Я подсыпал легкий наркотик в его стакан с виски; потом я раздел его догола, положил лицом вниз на паркетный пол и засунул кабачок цукини в его жирный, подрагивающий зад; но когда я выходил из его квартиры на Виа ди Орсолин, он был все еще очень даже живым. Было около девяти часов. Без четверти полночь Трогвилла обнаружили лежащим в неуклюжей позе, он был похож на марионетку, которой обрезали нити, его грудная клетка разверзлась в окровавленном зевке, его сердце было вырвано и аккуратно положено на ладонь его левой руки. Теперь они говорят, что это сделал я. Я презирал Трогвилла, ненавидел и боялся его, но я не убивал его.

Позвольте мне представиться: я Орландо Крисп, также известный как Маэстро Орландо, и я великий мастер своего дела. Фактически, я мастер с международным признанием. Я творец, демиург, образ вечности, и изначальным материалом, из которого я даю рождение чаду своего восприятия идей — это еда. На самом деле я шеф-повар. Стряпчий. Я один из изящнейших поваров среди живущих: в действительности, я считаю, что моим единственным конкурентом является Луи де Бьюбуа из отеля «Вольтер» в Каире. У меня нет времени наложную скромность — если кто-то благословлен исключительным талантом, он должен без колебаний заявить об этом; если я говорю, что, возможно, не являюсь лучшим поваром в мире, я становлюсь лжецом, а если говорю, что являюсь — отлично, я начинаю самонадеянно гордиться. Это словно небольшое падение; едва ли Люциферово.

Моя кулинарная мастерская — это ristorante[1] под названием «II Giardino di Piaceri»[2] который располагается на маленькой улочке неподалеку от Площади Фарнсзс здесь, в Риме; в ресторане есть сад на крыше, который я берегу для своих совершенно особых гостей, и именно на столике в саду на крыше я впервые подал свое теперь уже знаменитое блюдо farfalline di fegato crudo con salsa di rughetla, burro nero e zenzflro .[3] Мне сказали, что такое сочетание вкусов никогда бы не сработало, но все они были совершенно не правы. Я обслуживал Леди Терезу Фоллоус-Гройн, которая вышла замуж за американского художника Флибаккера, известного тем, что смешивал краски со своей спермой.

В моей маленькой камере, здесь, в тюрьме «Регина Каэли», они дали мне пишущие принадлежности, и теперь я провожу долгие дневные часы, составляя эти скромные excerptef[4] запутанной истории моей жизни; Гельмут фон Шнайдер — мой дорогой друг Гельмут, который разделял мое пристрастие к плоти — пообещал подготовить их для частной публикации, как только они будут закончены и отредактированы.

Я по-прежнему осуждаю этого жирного poseur[5] Генриха Херве за то, что он ускорил начало того, что было моим низвержением; он тот, кто надоедливо продолжал настаивать на том, чтобы меня обвинили в создании исключительного кулинарного шедевра, и все из-за того, что я, в конечном счете, приготовил свои особые тефтели, «Генрих Provenzale»,[6] «Andouillettes[7] Херве» и «Navarin[8] Генрих». Генрих (был, должен я сказать) датчанином по рождению, но много лет жил в Германии, стране, которая усыновила его, и где он зарабатывал на скромную жизнь в качестве певца. Он обладал очень мощным голосом, низким баритоном, который никто, я думаю, не смог бы назвать красивым; Айзенек из «Пари Матч» однажды упомянул о нем, как о переросшем fauvette.[9]

— Эти евреи! — грохотал Генрих, — что они знают об искусстве?

В Германии силу и власть всегда предпочитали утонченности и стилю.

Каждую ночь после того, как часы пробивали восемь, Генрих входил в мой ресторан, гротескная fantocchio,[10] и пел до тех пор, пока последний посетитель не оплачивал счет и не уходил; Генрих зачастую умолял, просил и требовал от меня (не обязательно в таком порядке) нанять аккомпаниатора, но я отказывался сделать это по одной причине: в моем ресторане просто не было места, чтобы комфортно поместить рояль. В этом случае Генриху пришлось бы сидеть рядом с дверью на кухню, иногда одному, иногда с молодым продажным мужчиной, подцепленным на вечер — и с удовольствием поглощать еду, которую я приготовил для него.

— Ба! У меня есть Poussin a la Crime[11] во дворце Lavis-Bleiberger; во Флоренции я был близок к смерти и отправился в рай благодаря изящным sasaties[12] Маэстро Лувьера; я разделил Rosettes d’Agneau Parmentier[13] с le Duc[14] Д’Ожурдуа в Maison Philippe le Roi;[15] где паше гениальное мастерство, Маэстро Орландо? Где блюдо, подобающее ангелам, которое вы обещали мне? Почему я до сих пор не попробовал raison d'etre[16] вашей кулинарной карьеры?»

Итак, я подал ему бифштекс из кенгуру, но — увы! — это не был иступленный восторг от плоти, которого он ожидал; затем я попытался поджарить cötelettes[17] из песчанки, затем печень выдры, сердце верблюда, тушеные почки хорька, даже яички немецкой овчарки, которые — не зная точно, что это такое — он поглотил с огромным удовольствием, но и с толикой понимания; под конец меня так же начало тошнить от его страсти к новизне, как моих клиентов — от его исступленного еженощного исполнения «Old Man River».

Тем не менее, я не хочу предвосхищать свой собственный рассказ, и поскольку тень Генриха пока не скрыла пейзаж моей жизни, — а спустя несколько лет он начал распускаться весенним цветением своей собственной, ему одному присущей независимости, — мне лучше вернуться и начать — как они говорят — с самого начала.

II

Объект моего желания

Моим первым стремлением была плоть. Однажды утром я, вероятно, попытался откусить крупный кусок материнской груди, когда она кормила меня, и она бросила это дело, сильно ругаясь; после этого меня стали кормить из бутылочки. Психиатр здесь в тюрьме — страшный blagueur,[18] который забрызгивает меня слюной, пахнущей чесноком, предлагая обсудить свои гротескные теории в отношении источников того, что он оскорбительно называет моей «манией» — сказал мне, что я одержим плотью, поскольку так неосмотрительно был оторван от соска своей матери, я-де каким-то образом пытаюсь заново открыть «первичный источник вскармливания» и соединиться с ним; это абсолютная и полная бессмыслица, и я думаю, что если кто и одержим — так это Dottore[19] Баллетти, бредящий грудями и сосками. Его лицо иногда принимает очень необычное выражение, когда он говорит об этой своей ideе fixe .[20] В следующий раз, когда он нанесет мне визит, мне стоит исхитриться и увидеть, возникает ли у него еще и эрекция. Dottore Баллетти не понимает самой сути и путает причину со следствием; так как моя попытка откусить материнскую грудь была причиной, по которой меня отлучили от нее, это, очевидно, служило предпосылкой отлучения от материального соска, и свидетельствует о том, что стремление к плоти a priori присуще моей природе.

È иnа furia, quest’ amore per la came,[21] — сказал он.

— Как и у всех почтенных психиатров, dottore, — ответил я, — ваш великий талант заключается в том, что вы указываете на очевидное. То, что не очевидно, вы игнорируете, и когда нет ничего очевидного, на что можно было бы указать, вы придумываете это.

— Si,[22] это моя работа.

«Мясо» (в итальянском языке слово came означает одновременно мясо и плоть) — весьма специфическое понятие, чтобы должным образом описать предмет моей страсти; это плоть, которая овладела мной, хотя единственная ее разновидность, которую я пробовал в ранние годы, некогда ходила на четырех лапах или имела крылья. Мясо является плотью, и наоборот, даже слово «плоть» фиксирует настоящий вкус, концентрированный экстракт страсти, которая властвует надо мной, и я бесконечно потворствую ей. Плоть — это моя любовь; мясо — это то, чем она становится после того, как я расточаю над ним свое творческое кулинарное искусство. Однако, как вы увидите по ходу моего повествования, я использую слова «плоть» и «мясо» как взаимозаменяемые; исключительно ради удобства и разнообразия.

Это недоработанный материал моего творческого гения. Я выбрал его (или, скорее, он выбрал меня), как художник выбирает, работать ли ему с акварелью или с маслом, как композитор может выбрать специализацию на опере; это утонченная и таинственная вещь, это тесное единение человека и стихии, и большинство может сказать, что это не случается посредством чистого внутреннего размышления — скорее, здесь присутствует процесс, который можно назвать Высшей Волей (я позаимствовал эту фразу у Шопенгауэра), вовлеченной с самого начала. И кто знает, где было это начало? Почему Палестина восторгалась человеческим голосом? Почему Микеланджело был влюблен в прохладную гладкость мрамора? Почему Альберт Эйнштейн отказал себе в страстном интеллектуальном романе с физической структурой вселенной? Это вопросы, на которые нет ответа, и, следовательно, они бессмысленны. Мой affaire du соеиr[23] с плотью классифицируется в пределах того же измерения: это служит высокой метафизике загадочной dharma, некой неумолимой цели судьбы — как я уже сказал, выработкам Высокой Воли — которая свивает текстуры нашего бытия воедино на одинокой фабрике. Вопреки бормотанию Баллетти о грудях и сосках.

Мой отец: безобидный идиот

Как вы скоро узнаете, мне было не так уж много лет, когда я обнаружил — весьма драматичным способом — что не хочу быть никем, кроме как шеф-поваром, настоящим мастером кулинарных искусств; действительно, их волшебство и тайна, их ревниво охраняемые секреты, великолепие их техники и инструментов интриговали и очаровывали меня даже еще до того, как я стал достаточно высоким, чтобы дотянуться до ручки двери в кладовку. Будучи ребенком — действительно не знаю почему — я обычно проводил часы, слоняясь по кухне: отмеряя, взвешивая, принюхиваясь, пробуя, сочиняя; мой отец, — самое безобидное, что можно сказать о нём — это то, что он безобидный идиот, — тратил много энергии, пытаясь убедить и склонить меня к тому, что он считал более подходящими увлечениями, вроде заводных поездов или футбола. Я помню единственный случай, когда он исполнил акт благородного насилия надо мной — за некий незначительный домашний проступок, природа которого ускользнула из моей памяти. Он бил меня по голым ягодицам битой для крикета; эту биту он купил на мой одиннадцатый день рождения в тщетной надежде, что она может пробудить во мне интерес к игре. Он заставил меня снять штаны и трусы, и лечь поперек подлокотника его любимого кресла, мое лицо уткнулось в пухлое пружинистое сидение. Я все еще вспоминаю запах теплой, потертой кожи, обогащенный пикантным острым запахом пота с его задницы, впитывающегося годами.

Он прописал мне три крепких удара, но мне не было больно. Моя мама стояла позади него, сжимая руками свое горло; она издавала странный звук, жуткий пронзительный выкрик каждый раз, когда бита опускалась на мои обнаженные ягодицы. Я счел этот странный ритуал непостижимо возбуждающим; теперь, полагаю, я бы сказал, что это был эротический опыт. Затем, отложив биту в сторону (и достаточно тяжело дыша), мой отец сделал странную вещь: он потянулся к низу моего зада и сжал мою маленькую мошонку в своей руке, бесстыдно исследуя ее, нежно массируя ее кончиками своих пальцев.

— О да, да, отлично, — прошептал он. — Отличная парочка! Никогда не забывай, что Бог дал тебе яйца, Орландо.

Тепло и мягкость его руки были чрезвычайно приятными, когда он сжимал и массировал мою мошонку, и я был весьма огорчен, когда он прекратил делать это через секунду-другую. В тот вечер, оставшись один в своей спальне, я схватил себя между ног точно так же, как он схватил меня, нежно сжимая и потирая. Это случилось со мной, когда я воскресил в памяти эту восхитительную scena,[24] которую мой отец должен был наверняка счесть столь же всецело эротической, как и я, хотя никто из нас не смог бы (по различным причинам) классифицировать ее как таковую. В любом случае, подобное никогда не повторялось.

— Любовь — это священная штука, — сказал он мне однажды, неожиданно войдя в мою комнату, избавляя меня от вступления, которое, как я ожидал, должно быть в беседе мужчины с мужчиной о так называемых «фактах жизни». (Не были ли они, скорее, всего лишь возможностями?)

— Никогда не стыдись тех чувств, которые женщина вызывает в глубине твоей души, Орландо.

— В глубине чего?

— Все это так, как задумал Бог. Никогда не стыдись этого, и никогда не злоупотребляй этим; держи себя чистым, целомудренным и мужественным, и ты оценишь действие любви во всей полноте, когда придет твое время испытать это.

Излишне говорить о том, что я счел этот лакомый кусок грубого домашнего сексуального обучения мучительным и стеснительным.

— Я был девственником в нашу первую брачную ночь, — продолжал он, — так что радость этого пришла ко мне как чудесное озарение. О, ты будешь прельщен, как и все мы — но инстинктивно ты должен сопротивляться, Орландо! Не оскверняй свое тело так же, как это делают некоторые молодые люди; что они могут знать об акте любви? Значение имеет любовь, Орландо, а не биологические потребности.

Затем, внезапно переключив передачу, перейдя от сентиментального душевного романтизма к клинической невозмутимости, он продолжил:

— Мужской пенис — это чудо власти и определенности, Орландо! Когда член мужчины полностью эрегирован…

— Я слишком занят, — сказал я, — мы не могли бы продолжить эту восхитительную беседу в другое время?

Он вышел из комнаты с выражением удрученного удивления на своем одутловатом лице.

Мой отец не оставил никакого отпечатка на податливой текстуре моей юной психики; сейчас я с трудом могу вспомнить, как звучал его голос — он был несколько высоковатым и ворчливым, я думаю. Всякий раз, когда я вспоминаю о нем (что теперь редко случается), он представляет собой всего лишь смутный образ, запутавшийся в открытых всем ветрам звеньях темного вакуума. Я не могу разглядеть ничего значительного. Если можно доверять проницательным эзотерическим наблюдениям по поводу этого состояния Герра Доктора Юнга, честь формирования и очерчивания моей натуры безраздельно принадлежит моей матери.



Королева моего детства в Хайгейте[25]

Я преклонялся перед своей матерью. Повернутые на психологии циники будут кудахтать и кивать своими набитыми теориями головами, когда я скажу, что она была моим единственным настоящим товарищем и другом, так же, как и моей матерью, тем не менее, это так; между нами существовала, это может показаться с самого начала, осмотическая связь, которая позволяла ей интуитивно понимать и усваивать каждое мое настроение, любую хитрость и ощущение, каждое летнее облачко и осеннюю тень, которые пересекали пейзаж моей души, и незамедлительно реагировать на них. Иногда я даже не говорил о своем внутреннем состоянии — даже беглого взгляда в ее сторону было достаточно для того, чтобы она узнала и вполне поняла, что происходит в моей просторной чуткой душе. Гepp Доктор Юнг также говорил, что такие вот маменькины сынки становятся, к великому счастью мамочек, гомосексуалистами, однако в моем случае отличный докторский прогноз не совсем верен, так как я испытываю склонность к обоим полам; напыщенный катехизис современных сексологов, несомненно, отнес бы меня к бисексуалам, по так как я всегда считал себя, скорее, причиной для праздника, чем объектом для психологического исследования, я предпочитаю не использовать это понятие. Позвольте нам просто сказать, что спелые обеспеченные дамы и молодые люди с идеальными задницами в равной мере привлекательны для меня; это последнее обстоятельство может быть, я предполагаю, ex consequent[26] того, что мой идиот отец бил меня по ягодицам. Он лелеял надежду, что однажды я встречу «милую девушку» и пожелаю остепениться в браке с ней.

— Неужели ты не беспокоишься, Орландо? — сказал бы он с тошнотворной отеческой конфиденциальностью. — Мисс Правда довольно скоро придет за тобой.

Я считаю это пророчество крайне забавным; в конце концов, какая девушка, — насколько бы они ни была «милой» — могла бы быть достойной величия и божественности моей матери? Только моя мать была единственной женщиной в моей жизни. Я занимался любовью с огромным количеством изысканных созданий обоих полов, но я без всяких исключений любил только мою хайгейтскую королеву.

Моя мать сама по себе была чрезвычайно красивой, и я часто удивлялся, что привлекало ее в моем отце; он, несомненно, был некрасивым, и он не обладал привлекательностью характера или дарованиями. Однажды я попытался удовлетворить свое природное любопытство, откровенно спросив об этом свою мать, но она, похоже, не была расположена к интимным откровениям.

— Здесь должно быть нечто, — сказал я, моя рука покоилась на ее коленях.

— О да, да, это было, Орландо.

— Что?

— Я едва ли думаю, дорогой, что сейчас подходящий момент для того, чтобы затрагивать это в столь личном разговоре. Ни твой отец, ни я — мы уже не те люди, которыми когда-то были. Мы изменились, Орландо; знаешь ли, все меняются рано или поздно. Я все еще люблю твоего отца. Я им вполне довольна.

— Но почему ты его любишь? — упорствовал я.

Мама улыбнулась мне: улыбкой безграничного терпения и сочувствия. Она никогда не злилась на меня.

— О, Орландо, дорогой, когда-нибудь я объясню тебе все, и тогда ты поймешь.

Но она так и не объяснила, а я так и не понял.

Много лет спустя, под воздействием невероятно замечательной бутылки «Chateau Neuf du Pape», я оказался столь неосмотрителен и безрассуден, что заговорил об этом с Генрихом Херве.

— Может быть, у него был двадцатидюймовый член? — сказал он, похотливо усмехаясь.

И в этом, дорогой неизвестный читатель этих откровений, и заключается мера оценки человека. На самом деле я не знаю, какого размера у него был член, но если все остальные его достоинства соответствовали длине его члена, у него, несомненно, должна была быть бледная, не вдохновляющая, морщинистая, неописуемо маленькая штучка.

В годы своей юности моя мама была преуспевающей актрисой в театральной труппе с подготовленным репертуаром, путешествующей по стране с веселыми романтическими комедиями, такими как «Авеню Разбитых Сердец» и «Переменчивые Страсти» Куинси Кэвенаха, обе они высоко ценились в свое время; несмотря на это, после того, как она встретила моего отца, и он — какими-то фантасти ческими природными способностями, которых я даже не могу предположить — убедил ее в том, что заслуживает ее любви, она оставила (принесла в жертву, я бы сказал) свою карьеру и поселилась с ним в доме в Хайгейте, где я родился и вырос. Иногда, пребывая в ностальгическом настроении, она сажала меня к себе на колени и рассказывала о своих золотых годах на сцене.

— Я была королевой, Орландо, королевой! Люди приходили вечер за вечером на одну и ту же пьесу только для того, чтобы увидеть меня. О, тогда я была великолепна.

— Ты и сейчас великолепна!

— Увы! Я уже не такая, какой была; ты должен понять это. Ну и, кроме того, у меня была свита поклонников, скажу я тебе. Это были горячие деньки. Даже Герцог Манчестерский… я тебе уже рассказывала, что Герцог сказал мне после вечера премьеры «Расплаты за Любовь»?

— Расскажи!

— Он подошел к служебному входу после представления, и когда Мари (моя отсталая, но добросовестная и верная костюмерша-француженка) провела его в мою комнату для переодевания, я была беспомощна, полностью истощена. Я с трудом могла вымолвить слово! Я была неискушенной и взволнованной, Орландо — о чем я могла думать? Герцог Манчестерский! Я до сих пор помню, как билось сердце в моей груди. «Мадам, — сказал он мне, — мадам, сегодня вечером я имел честь и удовольствие наблюдать одно из самых замечательных выступлений на северной сцене — на самом деле, какую ни возьми сцену в этой стране! Вы будете величайшей звездой, мадам. Я могу считать, что мне повезло, я был свидетелем вашего первого успеха». Затем он спросил меня, не окажу ли я ему честь, пообедав с ним в «Maison du Parc» — (это был самый фешенебельный ресторан в городе в то время, и Сибил Торндайк однажды получила предложение вступить в брак от графа де Буше именно в этом заведении) — но мне пришлось отказать, так как я знала, что есть еще и Герцогиня Манчестерская, и вероятность скандала была весьма высока. Кроме того, я принимала в расчет свою карьеру. О, Орландо, я отказала ему! Да, я отказала ему, хотя он настаивал, и каждый день в течение следующего месяца я получала дюжину красных роз вместе с карточкой, на которой было написано: «Оттого, кто томится под лучами новорожденной звезды». О, Орландо, ты можешь представить, как кружили мне голову желания? Мне, молодой и, вероятно, глупой девушке…

— Это ты-то глупая? — я был готов заплакать. — О, мама, я готов поклясться, что ты от рождения мудрая!

Тут она нежно похлопала меня по голове, мягко засмеялась и, когда в комнату вошел мой отец — со всеми своими пятью футами и четырьмя дюймами роста, с нелепыми маленькими усиками, которые свисали с его верхней губы — я разрывался в неудержимых рыданиях.

Да, моя мама была королевой, и я остался самым преданным ей человеком. Для того, чтобы память о ней осталась чистой и незапятнанной, я также должен пояснить, что в этих чрезвычайно сильных узах, которые связывали нас, не было ничего вульгарного; мы отлично понимали друг друга, она и я, — она — благодаря сочувствию, а я — через преданность, — и я не думаю, что вероятна возможность существования двух душ, еще сильнее объединенных, чем наши. Наша любовь была исключительно глубока, наши отношения были удивительно сложными и проникновенными, однако я уверяю вас (с позволения этого сексуально-озабоченного старого иудея Фрейда), что они были более чем целомудренными. Следовательно, вы можете легко вообразить, сколь невыносимым было для меня слышать, как Генрих Херве обвиняет в неумеренном сексуальном аппетите эту замечательную, возвышенную, чувственную женщину. Те afficionados[27] эдиповой теории, что погрязли в своих отвратительных липких видениях о маленьких мальчиках, убивающих своих отцов и совокупляющихся со своими матерями, никогда не смогут понять ту красоту отношени й, которая существовала между моей матерью и мной; их мозги слишком отравлены для этого. Несомненная правда заключается в неизменном понимании того, что убийство моего отца было выше явной злобы, но оно ни на йоту не было связано с плотскими намерениями, которые могли бы бросить тень на яркий свет любви, сиявший в моем сердце для нее. Я нахожу подобные размышления о таких вещах весьма отвратительными.

Происшествие в саду: мистическое бракосочетание объявлено На заднем дворе нашего дома в Хайгейте был большой сад, более или менее дикорастущий, так как мой отец постоянно предпринимал исключительно беспорядочные попытки придать ему вид некоторого соответствия представлениям о загородном порядке, а тяжелая работа с лопатой или мотыгой совсем не соответствовала складу моей матери, который определялся этой восприимчивостью и утонченностью натуры, которую она развивала, de rigueur ,[28] как актриса. От той, которая некогда очаровала герцога Манчестерского своим изысканным образом женщины, отступившей из-за противоречия между любовью и долгом, с трудом можно было ожидать похода через вьюнки в высоких сапогах. Иногда я, бывало, бродил среди вишневых деревьев, которые росли у стены; по ту сторону стены располагался сад директора бюро похоронных услуг по имени Джолли[29] — нелепое имя, которое, несомненно, должно было послужить причиной окончательного упадка его дел, нелепо намекая на его несерьезность и грубость. Никто не мог и подумать о том, чтобы поручить приготовление к последнему пути тех, кого они любили, человеку по имени Джолли, и, в конце концов, никто этого и не делал.

В тот особенный послеобеденный час, — я все еще помню марево, громадные просторы голубого неба и дрожащий звук горестных голосов, перераставших в протяжное завывание, раздающееся из морга Джолли, — я пошел в сад, чтобы избавиться от еще одного отцовского нравоучения. И тут совсем неожиданно в высокой траве я увидел трепещущее тело маленькой птички (возможно, это был воробей, но я не уверен), дрожащее, несомненно, в предсмертной агонии. Как я понял, ее сильно покалечила кошка. Круглые черные глаза птицы (они были словно темные пуговицы на лучшем зимнем пальто моей матери) были безжизненными и пустыми; вывернутые крылья возбужденно, но бесполезно хлопали, и я смог заметить крохотные удары ее маленького сердца, все еще бьющегося в окровавленной груди.

Я был охвачен ужасом. Я хотел одним махом положить конец се страданиям, по не знал, как это сделать; едва ли я мог просто наступить на птицу, так же, как похоже, не мог и сжать руку, чтобы довести это дело до конца. Не существует такого специального предмета, предназначенного для осуществления эвтаназии смертельно раненых или неизлечимо больных маленьких животных и птиц, да никогда и не было; воскресив в памяти список служб, которые мы разработали для помощи при болезни и страданиях представителей нашего собственного вида, я осознал всю прискорбность происшествия. Однако бедное создание само освободило меня от душевных мук, просто испустив последний вздох. Я поднял искалеченное тельце и нежно сжал в своих руках. Я поднес его к своим губам и поцеловал.

Затем произошло нечто крайне необычное: без всякого предупреждения меня внезапно охватило неожиданно возникшее желание лизнуть плоть птицы. Я мог обонять запах этого пока еще теплого тельца — отчасти острый запах, кисло-сладкий мясной аромат, как от промокшей собаки. Я был одновременно успокоен и возбужден им. Я не хотел просто вдыхать и нюхать это, я хотел еще и попробовать. О, с каким трудом я боролся с желанием вонзить свои зубы в грудь птицы и засунуть свой язык в сочную, влажную полость, которая вся так таинственно и лоснилась кровью! Странные образы неожиданно появились в моем сознании: маленькие, слепые создания, новорожденные щенки, аккуратно сдавленные в глубокой, влажной норе под поверхностью земли… пикантная спелость животных задов, вспотевших после быстрого бега… кариозное дыхание матери на дрожащей морде ее щенка, когда свежее мясо переходит из одних слюнявых челюстей в другие… о!

Потрясенный этим странным внутренним приливом, я, несомненно, натолкнулся на чрезвычайно важный и сокровенный пункт самопознания, я отбросил мертвую птицу в высокую траву и побежал в дом. Оставшись один в своей спальне, я скинул с себя всю одежду, лег на кровать, зажав свои гениталии в ладонях, и принялся мягко напевать про себя, пока не погрузился в сон.

Это было начало осознания того, что доктор Баллетги называет моей «манией». Тем не менее, я не расцениваю это как нечто в этом роде; наоборот, я уверен, что это истинное увлечение — настолько же истинное, долговечное и божественно преопределенное, как и неудержимая страсть Шопена к игре на фортепиано. В тот жаркий полдень в нашем саду в Хайгейте я впервые столкнулся с проявлениями Высшей Воли, которая предопределила течение моей жизни; более того, не умея определить или назвать этот процесс, глубоко в душе я знал, что безоговорочно покорился этой Воле. Я попал в амниотический флюид, в котором я живу и дышу до настоящего времени.

Я хранил тайну осознания себя самого; в конце концов, у меня не было уверенности в том, что любое искреннее откровение с моей стороны вызовет сочувственную реакцию. Также я не был достаточно уверен (на самом деле, как мог я быть уверен в столь юные годы?) в нравственном характере этого — я имею в виду, было это достойным похвалы или нет. Одержимы ли подобным другие люди? Теперь, конечно же, я знаю, что одержимы — хотя природный партнер в их мистической свадьбе был не тої; что у меня: Микеланджело и его мрамор, Шекспир и английский язык, Герр Доктор Юнг и темные глубины человеческой души. Что это, если не идеальные примеры его Mysterium Coniunctionis,[30] завершенного бракосочетания гения и медиума? И в этот список, несомненно, должно быть добавлено имя Орландо Криспа и его сырой, податливой, благоухающей кровью послушной плоти.

Мое первое величайшее в мире блюдо

Это произошло в день моего тринадцатый рождения, когда я окончательно осознал, к чему ведет мое бесконечное шатание по кухне и выдумывание различных маленьких блюд; я неожиданно увидел их — отчетливый, полыхающий след, омываемый значением и смыслом — вот чем они были: подготовкой, тренировкой, затянувшимся ученичеством кулинарному ремеслу. Я знал, что за любой неуверенностью, которая у меня была, я был, по крайней мере, готов к тому, чтобы стать полностью посвященным в притягательные секреты кухни, и принести свои последние клятвы Высшей Воле, которая собрала несопоставимые осколки моей судьбы в единое целое, еще до того момента, как мой нелепый отец — несомненно, пыхтящий и задыхающийся, и бессмысленно ревущий — первый раз погрузил свою покрасневшую штуку в молочно-белое тело женщины, которую я имею честь называть матерью. Короче, я был готов посвятить свою жизнь призванию, которое с божественной изящностью даровано мне. Я стану шеф-поваром.

Таким образом, догадаться о моем будущем в этой жизни было само по себе достаточно просто. Моя мама (со всей свойственной ей проницательностью) подарила мне маленькую книгу под названием «Величайшие в мире блюда, приготовляемые просто»; отец подарил мне надень рождения химический набор для продвинутых учеников — в будущем, вероятно, он видел меня лаборантом-химиком, чья основная цель заключается в разложении, чье любопытство заставляет его расчленять вещи на несопоставимые части, не имея четкого представления о том, как собрать их в одно целое. Тем не менее, моя мать не могла не понять, что я вошел в этот мир с душой художника, рожденного для того, чтобы создавать и пересоставлять, вдохновленного врожденной иллюзорной способностью быстрого восприятия всего в целом — видение столь же по сути божественное, насколько лаборант-химик может быть образом демоническим. Когда все это произошло, первый рецепт, на который я натолкнулся взглядом, когда взволнованно перелистывал страницы, оказался рецептом Бефстроганова, в тот миг волшебства и благодати я знал, что любые сомнения и колебания позади, о! я знал, что безнадежно и непоправимо влюбился.

Бефстроганов

2 унции (50 грамм) масла

2 большие луковицы, крупно нарезанные

4 унции (100 грамм) грибов, нарезанных ломтиками

1/2 унции (15 грамм) чистой муки

1 1/2 фунта (750 грамм) мясного филе, порезанного на толстые полоски

1 чайная ложка (5 миллилитров) смеси приправ (трав, зелени)

1 столовая ложка (15 миллилитров) томатного пюре

2 чайные ложки (10 миллилитров) французской горчицы

1/4 пинты (150 миллилитров) прокисших сливок

1/2 пинты (300 миллилитров) говяжьего бульона

Соль и черный перец по вкусу

Прежде чем подать на стол, покрошить сверху петрушку




Растопите половину взятого количества масла на сковороде на медленном огне и поджарьте лук до золотистого цвета. Прибавьте огонь, добавьте грибы и обжаривайте их несколько минут. Затем пересыпьте их со сковородки и сохраните теплыми в какой-нибудь посуде. Добавьте по вкусу муку с солью и черным перцем, и изваляйте полоски мяса в муке так, чтобы они были полностью покрыты ею. Растопите оставшееся масло на сковороде, и быстро поджарьте куски мяса до коричневого цвета. Добавьте грибы и лук. Размешайте в говяжьем бульоне, травах, томатном пюре и горчице, верните на сковородку и доведите до кипения, тщательно помешивая. Вылейте сливки. Жарьте без кипячения, постоянно помешивая. Прежде чем подать на стол, блюдо необходимо украсить порезанной петрушкой.

Конечно же, это было всего лишь начало, но оно имело большой успех; моя дорогая мама была более чем великодушна, восхищаясь блюдом на троих, которое я подал на стол — в этот вечер у отца было занятие по ремонту автомобилей, но из чистого любопытства он остался дома, несомненно, ожидая, что моя первая попытка приготовить одно из величайших блюд в мире обернется унизительным провалом.

— Хорошо, — сказал он, задумчиво пережевывая кусочек говядины, как замечтавшаяся корова, — это очень неплохо в качестве хобби — слоняться без дела по кухне, именно так ты и делаешь, Орландо, но довольно скоро тебе придется начать думать о будущем.

— Это и есть мое будущее, — решительно ответил я.

Отец медленно покачал головой, снисходительная легкая ухмылка появилась под его нелепыми, испачканными соком усами.

— Ты не можешь зарабатывать на жизнь тушеным мясом, — сказал он.

— Это был Бефстроганов.

— Для меня по вкусу — как тушеное мясо.

— Я собираюсь стать величайшим шеф-поваром, — сказал я.

Чтобы бьпъ предельно честным, я должен сказать, что он на самом деле не смеялся мне в лицо, но выражение смеси презрения и жалости, которое отобразилось на его лице, было гораздо хуже, чем смех. Я никогда не ненавидел его сильнее, чем в этот момент. Моя мать, как всегда с неизменным самообладанием, сидела перед своей пустой тарелкой, не сказав ни слова; тем не менее, как только я поднялся, чтобы выйти из-за стола, она посмотрела на меня понимающим взглядом, сиявшим в ее восхитительных глазах.

Сам я был крайне восхищен: мысль о том, как я трансформировал плоть живого зверя — с помощью поразительного алхимического процесса, подобного превращению в золото! — привела меня в состояние более высокого, яркого измерения реальности; более привлекательный, пикантный, обогащенный, букет этого драгоценного ихора[31] сохранялся у меня во рту, словно вкус, оставшийся после проверенного временем вина, роскошной грации таинства, дарованного для принятия внутрь. Более того: это была плоть, поглощенная моей плотью, две части стали единым целым, страстное деяние отдачи, получения и объединения гораздо слаще и более долговременно, нежели вертлявая тряска ягодицами и передами, которым я, признаюсь, потакал столь часто. Для меня это был настоящий ecstasis.[32]

Пламя моей жизни безвременно утрачено

Дорогая, любимая, желанная королева моего сердца прекратила земное существование незадолго до того, как я окончил школу. Она никогда не отличалась крепким здоровьем; что касается меня, то я склонен верить, что ее ранняя карьера на сцене высосала из нее всю жизненную силу. В конце концов, жизнь преуспевающей актрисы, физическая, эмоциональная и душевная, требовала полностью посвятить ей тело и душу (любое настоящее искусство требует этого от каждого, кто преклонился у его алтаря), следовательно, вполне следовало ожидать, что страдание будет неминуемым спутником творческих гениев. Я сам страдаю геморроем на протяжении многих лет.

А тогда я был абсолютно не готов к ее уходу. Отец был первым, кто сообщил мне о том, что с ней случилось что-то серьезное.

— Тебе лучше сесть, старина Орландо, — сказал он, его лицо было серьезным.

— Почему? Что не так? Разве что-то случилось?

— Да. С твоей матерью.

Я весь задрожал, охваченный электрическим током дурного предчувствия.

— Мама больна? Где она? Если она больна, то я нужен ей…

— Нет, Орландо, нет. Она наверху, но доктор Сильверманн сказал, что ее категорически нельзя беспокоить.

— Почему ты раньше мне не сказал? — заплакал я, беспомощно грозя отцу маленьким кулаком. Я не мог вынести мысли о том, что он делил эту тайну с матерью, не дав мне возможности узнать о ее состоянии; на самом деле, я не желал и помыслить возможность того, что он знал о ней что-нибудь такое, чего не знал я.

— Мы просто ке понимали, — отвечал он, беспомощмо пожимая плечами. — Ты же знаешь, что твоя мать предпочитала ни на что не жаловаться. Она… в общем, она обратила на это внимание слишком поздно, вот и все. Бедная женщина.

— Моя мать не женщина, — вскричал я, — она леди!

— Не расстраивайся, старина. Посмотрим, что скажет доктор Сильверманн.

Как выяснилось, доктор Сильверманн сказал следующее: моя мать умирала. Мне так и не сказали, от чего именно она умирала, вместо этого мне оставалось довольствоваться грубыми бессердечными выражениями вроде «полностью истощена», или «не осталось сил для сопротивления», и «просто хочет спать». Но, во имя Бога, разве кто-нибудь когда-нибудь умер от спа, за исключением (как я где-то прочитал) голодающих местных жителей в удаленных, болотистых районах африканской глубинки, где зарождались всевозможные ядовитые испарения и ужасные ползучие твари. Но никто не умер от сна в Хайгейте, вот в чем я был уверен. Мои усилия узнать правду были безжалостно и беспощадно разрушены отцом, и каждый вопрос, который я задавал ему, встречал безыскусную отговорку.

— Почему бы тебе не рассказать мне?

— Здесь не о чем рассказывать, старина, поверь мне.

— Как это нечего рассказывать? Что с ней не так?

— Она умирает, Орландо.

— Я уже знаю это. Я хочу узнать, почему она умирает?

— Бедная женщина. Она совсем не может сопротивляться.

Снова услышав эту фразу, я разворачивался и выбегал из комнаты, мои щеки горели от нспрекращающихся слез.

Неделю спустя моя мать умерла.

Великая ложь

Это было объяснение, которое отец, в конце концов, дал мне, всего лишь месяц спустя после похорон, и оно окончательно привело меня к мысли принять первое важное (и, оглядываясь назад, я бы сказал, самое важное) решение в своей жизни. Даже теперь мне приходится делать усилие, чтобы удержаться от дрожи негодования, когда я воскрешаю в памяти величину его злобности! Просто не представляю, как он мог предполагать, что я поверю ему в одночасье. С тех пор, я допускал возможность, что горе выбило его из колеи, но более вероятно, что, ревнуя к тесным узам между матерью и мной, он попытался (тщетно, должен признать) оклеветать и осквернить чистую память

об этой самой очаровательной женщине из всех, уход за которой, так он знал, был для меня священным долгом. Именно так я думал в то время, так думаю и до сих пор. Конечно же, я был удивлен (если не сказать потрясен) манерой, в которой он предпринял свою попытку, но он был способен и не на такое. Бедная мать была ослеплена, поскольку отец был озабочен тем, чтобы она с подобающим жене почтением к своему мужу и верностью ему всегда соблюдала эти нерушимые правила в своей жизни. Ирония заключается в том, что если бы она была менее требовательной к этическим нормам личностью, то могла бы не вынуждать себя проводить большую часть своей безжалостно короткой жизни, обременяя себя таким ничтожеством, как мой отец. Наше временное пребывание в этом мире битком набито всякими «если», как говорится.

Я был в ванной, когда он сделал свое подлое заявление; я не знаю, почему он выбрал именно этот момент, но думаю, он предполагал, будто нагота сделает меня более уязвимым, менее восприимчивым к недвусмысленным оскорблениям, и я не чувствую отвращение, которое могло бы возникнуть в противном случае. Он глубоко заблуждался. В тот момент я был даже готов к тому, чтобы вылезти из ванной и встать перед ним лицом к лицу, даже если бы это означало обнажить свои сморщенные гениталии; на самом деле, как вы скоро узнаете, именно так я и сделал.

— Я полагаю, пришло время рассказать тебе, — пробормотал он с такой интонацией в голосе, которая проясняла, что он собирается сообщить какую-то ужасную информацию.

— Рассказать что? — спросил я, убедившись в том, что между моих ног находится достаточное количество пены; в моей памяти все еще жили волнующие (но далеко не откровенно неприятные) воспоминания о том времени, когда он похотливо исследовал мою мошонку.

— О твоей матери.

— Она умерла от сна, разве не так? Вы с доктором Сильверманном сказали именно так.

Я не пытался сдержать свою горечь.

— Я знаю, каково тебе, должно быть, сейчас, — ответил отец, и, к моему ужасу, он положил свою руку на мою спину. Затем он ненамного сдвинул ее вниз.

— Ты не можешь этого знать, — сказал я с большим достоинством.

— Нет, могу, и я знаю. Конечно, я знаю. Не думай, что я не убиваюсь по ней до сих пор, Орландо. Я тоже ее потерял, разве нет?

Рука зловеще соскользнула, словно скачущая инопланетная штука, вокруг моей грудной клетки. Я задрожал.

— Я пытаюсь принять ванну.

— А я пытаюсь рассказать тебе о твоей матери, Орландо.

— Слишком поздно для этого, — сказал я.

Он посмотрел на меня свысока и улыбнулся. Это было тошнотворно.

— Это никогда не поздно, — ответил он, словно убеждая восьмидесятилетнего старика пойти на курсы вождения или пойти на вечерние занятия по гончарному делу.

— Тогда что же ты хочешь сказать?

— Нечто, что должен был давно тебе сказать, если бы она позволила.

— Позволила? Что ты имеешь в виду?

Отец коротко, как бы извиняясь, кашлянул.

— Ты и я — ну, — у нас с тобой никогда не было настоящего мужского разговора, разве нет? Мы ведь никогда не садились вместе и по-настоящему не говорили о разных вещах?

— Нет.

— Как подобает отцу и сыну, Орландо.

— А им подобает?

— Ты никогда этим не интересовался, осмелюсь заметить.

— Ты прав, не интересовался.

Он вздохнул, и его рука на моей груди начала совершать медленные, кругообразные движения.

— Не надо все усложнять, Орландо, мне и так непросто, пожалуйста. Это просто — ну, — просто то, что ты хотел знать, и теперь, я думаю, ты готов к этому. Бог свидетель, я никогда не хотел утаивать это от тебя! Но что я мог сделать? Мы часто обсуждали это с твоей матерью, хотя она всегда была непреклонна и считала, что тебе не стоит ничего рассказывать, пока она жива. «Он еще просто ребенок, — говорила она. — Как можно ожидать от ребенка понимания?» Так что я позволял ей настаивать на своем, и мы ничего тебе не говорили. Кроме того, мы часто размышляли, есть ли у тебя право знать. Даже мать имеет право на свои собственные тайны, Орландо…

— Между нами не было никаких секретов! — воскликнул я, и мыло выскользнуло из моих рук, с тихим всплеском упав в воду сквозь пену, которую я собрал между своих ног; я посмотрел вниз в дырку и увидел свой сморщенный пенис, вяло качающийся под водой.

— Ах, но они были, — ответил отец. — Ну, по крайней мере, один, во всяком случае. Большая тайна, позор всей жизни твоей бедной матери, и — в конце концов — ее смерти. О, Орландо, не стоит ненавидеть меня за то, что я собираюсь рассказать тебе! Не презирай меня за то, что я открываю тебе правду, ты ведь так часто просил меня об этом.

«Яуже презираю тебя», — подумал я.

— Поверь мне, для меня это тяжело! Я любил эту женщину до безумия, но что я мог сделать? Как я могу изменить факты, чтобы сделать их более приятными, чем они есть? Этого я сделать не могу. Раз уж тебе следует узнать, ты узнаешь, но никогда не думай, будто бы я не хотел, чтобы все было по-другому; я бы отдал всс на свете за то, чтобы у меня была возможность рассказать тебе другую историю, но это невозможно.

К этому моменту я уже был основательно напуган, и совершенно не мог помешать отцу продолжать — я знал, что он будет продолжать, знал, что это будет отвратительно, но я не мог остановить его; хотя, на самом деле, я и не хотел. Дрожа, я сел в прохладной воде; он взгромоздился на бортик ванной, и все это время его рука медленно опускалась все ниже и ниже, подползая к складкам на моем

животе, словно омерзительное многоногое гигантское насекомое.

— Твоя мать, — прошептал он дрогнувшим голосом, — болела на протяжении нескольких лет, Орландо.

Ты врешь! Я хотел закричать, но не мог даже открыть рот.

— Да, на протяжении нескольких лет. Она была больна, когда я женился на ней. Вот почему она — ну, — почему она посвятила себя мне, понимаешь, потому что я женился на ней, несмотря ни на что, вопреки всему. О, она говорила мне; я имею в виду, она никогда не пыталась скрыть от меня это, так ведь? Я бы все выяснил, рано или поздно — то есть, учитывая природу болезни. Но я любил ее — о, я по-настоящему ее любил! — и она была весьма признательна мне за мое предложение, а после многих лет жизни, если ты на самом деле работаешь над этим, признательность превращается в любовь. Вот что тебе всегда следует помнить, Орландо. Вопреки советам всех этих врачей-сексопатологов с титулами напротив их имен, тебе не следует начинать отношения со страсти или взрыва чувств, или неконтролируемого желания — поскольку они рано или поздно сожгут сами себя, поверь мне. То, что было у твоей матери и у меня, гораздо прекраснее и более прочно: настоящее уважение друг к другу, глубокие чувства и долгое, изысканное совместное путешествие во вселенную любви. Кто бы мог просить о большем? Несколько лет назад я говорил тебе, что был девственником, когда женился на ней, и это правда — она была первой женщиной, с которой я был.

Все еще дрожа, я крепко зажмурился.

— Конечно, твоя мать делала это с дюжинами мужчин.

Тогда я закричал — или, по крайней мере, я думал, что закричал, но когда мучительный, истощающий мускульный спазм исчерпал себя, я осознал, что ни одного звука не слетело с моих губ.

— На самом деле это не удивительно, если принять во внимание профессию, которой она себя посвятила. Актрисы пользуются дурной славой из-за своего легкого поведения, из-за своей доступности. И видит Бог, твоя мать была в высшей степени и в полном смысле этого слова доступна. Естественно, это помогало ее карьере; бна не была такой уж талантливой, как ты это называешь, но ее брали на более мелкие роли. Единственная вещь, которую ей приходилось делать — много прыгать из одной кровати в другую, чтобы получить эти роли: режиссеры, продюсеры, рабочие сцены, ведущие актеры (даже ведущая актриса в одном конкретном случае), электрики — этого у нее было в изобилии.

Вне света рамп течет одинокая жизнь, она сама мне это говорила. Девушка думает о мужчинах чуть больше, чем могла бы в другой ситуации, находясь за бортом жизни, ночь за ночью, возвращаясь в холод и темноту своей берлоги после вечернего представления. Переезжая с места на место без чьей-либо помощи — никакого постоянства, никакого ощущения устойчивости, никакого — ну, хорошо, — никакого дома. Твоя мать говорила мне, что она всегда думала о доме и о муже, о семье; но, как говорится, шоу должно продолжаться, и у нее просто не было времени на что-либо в таком духе. Я полагаю, что постельные романы на одну ночь были своего рода вознаграждением.

Некий аристократ заразил ее сифилисом — она была почти уверена в этом, хотя у нее было так мнсго партнеров, что она не могла быть абсолютно уверенной. Герцог Манчестерский, рассказывала она мне…

Казалось, я будто бы разразился смехом и взорвался одновременно. Я выскочил из ванной, разбрызгивая повсюду каскады воды и пены, и набросился на отца со всей свирепостью дикого чудовища, царапаясь, ударяя и лягая его. Хотя я, безусловно, застал его врасплох, он дал жестокий отпор, и мы вместе упали, с грохотом ударившись о кафельную стену (бирюзовые дельфины в тусклых зеленоватых брызгах морской воды); я слышал, как ударилась его голова.

— Орландо! — закричал он, — прекрати это! Ты должен поверить мне; это правда!

— Лжец!

— Пожалуйста, Орландо, пожалуйста — я любил ее, я на самом деле ее любил — я не вру тебе! Это всегда было нелегко — знать, какой образ жизни она вела…

— Я ненавижу тебя! — закричал я. — Ненавижу тебя! Я всегда ненавидел тебя, и всегда буду ненавидеть. Ты ничто по сравнению с ней — ничто! Она была богиней, она была непорочной, благородной и милой, и она бы никогда не сделала всех этих ужасных вещей. Никогда! Я не знаю, почему она вообще вышла за тебя замуж, она была слишком хороша для тебя, она была значительно выше тебя; мама была умной и талантливой, а ты — чего ты достиг за все это время? Я стыдился тебя, сколько себя помню. Ты… ты — худший отец, который когда-либо мог быть, у кого бы то ни было. О, я знаю, что ты пытаешься сделать! — ты пытаешься убедить меня думать о ней мерзкие вещи только потому, что это поможет тебе почувствовать себя лучше — но это не подействует! Посмотри на себя: кто ты такой? Ничтожество. Теперь я всегда буду ненавидеть тебя. И я никогда, ни в каком случае не прощу тебя за эту ужасную ложь, которую ты втирал.

— Орландо, пожалуйста…

— Ты отвратителен мне.

Затем этот cauchemar[33] начался заново и, поскользнувшись на мыльном полу, я упал; я умудрился снова подняться, схватившись за отцовский ремень — его штаны стали соскальзывать вниз, открывая бледные ноги. Я нацелил отчасти хилый удар по его яйцам, затем начал бить его по грудной клетке сжатыми кулаками.

— Прекрати это, ты, мелкий придурок — о, Христа ради!

Он тяжело дышал и хрипел, однако ему удалось вывести меня из строя, внезапно и довольно неожиданно сжав мой пенис рукой и сильно дернув. Ощущение было как крайне приятным, так и чудовищно болезненным. К своему стыду, я почувствовал дрожь зарождающейся эрекции.

— Меня тошнит от тебя, — удалось сказать мне. — Совершенно и полностью.

Его руки упали с моих плеч. Когда я увидел, что по его румяным щекам текли слезы, я на мгновение смутился.

— О, Орландо, — прошептал он, — неужели ты никогда не любил меня?

— Любил тебя? — опешил я, во мне снова закипало чувство негодования. — Любил тебя? ТЬі мне никогда даже не нравился.

— Я надеялся, — сказал он неожиданно уставшим, бесконечно печальным голосом, — что мы с тобой могли бы быть друзьями.

Я не мог проронить ни слова; после всего этого он осмелился сказать что-то подобное? Он, должно быть, точно сошел с ума.

— Друзьями? — отозвался я эхом.

— Да, — пробормотал он. — Друзьями.

Я выпрямился во весь рост и посмотрел ему в глаза.

— Обещаю тебе, — произнес я с детской бравадой, — я не только собираюсь стать одним из величайших шеф-поваров в целом мире, я еще и никогда больше не буду разговаривать с тобой, до самой твоей смерти.

Но это было обещание, которое, как вы сами увидите, я, в конечном счете, нарушил самым эффектным образом.

* * *

Доклад доктора Энрико Баллетги главному офицеру медицинской службы тюрьмы Регина Каэли 7-го июля 19—

(Перевод с итальянского)

Впервые я увидел заключенного 022654, англичанина Криспа, во время вечернего генерального осмотра в блоке «Санта Катерина» в прошлый четверг 2-го июля. Я был сразу же впечатлен его общей атмосферой самоуверенности, его сдержанностью, а также довольно содержательной и, несомненно, здравомыслящей беседой со мной. То есть, я был впечатлен абсолютной уверенностью, которая сквозила в его совершенно рассудительном поведении, поскольку абсолютная уверенность присуща только сумасшедшим.

022654 уверен в том, что он — жертва судебной ошибки; за пятнадцать минут он, по крайней мере, полдюжины раз заявил мне одно и то же, а именно, что не убивал Артуро

Трогвилла, знаменитого кулинарного обозревателя и критика — на самом деле, по моему мнению, он одержим этим человеком, Трогвиллом. Заключенный 022654, по всей видимости, совершенно безразличен к тому, что его все еще осуждают за второе убийство, которое имеет еще более ужасающие последствия. Когда он настаивает на том, что не убивал Трогвилла, возможно, он просто говорит правду, а, может быть, и нет, я не знаю; тем не менее, я знаю, что он не выказывает никакого раскаяния. Мое мнение заключается в том, что 022654 полагает, будто мы воспринимаем тела его жертв в том же свете, что ион — будто это произведения искусства.

Он выражал свои стремления, ведя дневник, или отчеты, или, возможно, делая описание своей жизни — я не совсем уверен, что именно; я всецело одобряю это, так как подобные записи позволят мне гораздо легче получить доступ к его душе. Некоторого рода катарсис, несомненно, необходим; в любом случае, я подозреваю, что процесс будет медленным. Я пообещал 022654, что добьюсь для него выдачи письменных принадлежностей.

Мать является корнем его психоза — это то, в чем я убежден. Он говорит о ней с тихим почтением в голосе, так, как другие могут говорить о Боге, или о любимом человеке, или о некой невыразимой тайне. Он неблагожелательно относится к любому перекрестному допросу, однако корректен и послушен, как скоро дело касается женщины, которую он зовет «Королевой Хайгейта»; он излагает только факты, которые я готов принять за чистую монету: что его мать была образцом женского целомудрия, что она была одарена особой гениальностью, являлась единственной спутницей на протяжении всей жизни, которая полностью его понимала, была жертвой бесстыдной лжи его отца и так далее. Пару раз я пытался углубиться в его «факты», но 022654 становился взволнованным, затем агрессивным, очевидно полагая, что я оспариваю их соответствие действительности.

Я хотел бы больше узнать о его отце, но любые данные следует вытягивать из 022654 с величайшей осторожностью; по моему мнению, налицо все главы учебника «Эдипов комплекс» — например, яркий сексуальный характер его взаимоотношений с матерью, его нескрываемое презрение к отцу — ноя еще не настолько уверен, чтобы поставить недвусмысленный диагноз. Истинная судьба его отца, конечно же, столь же печальна, как и то обстоятельство, что он больше недоступен для расспросов. Я намереваюсь поработать над предположением, что его отец некоторым образом — осознанно или случайно, в зависимости от обстоятельств — критиковал образ матери, который был у ребенка и, делая это, подорвал его чувство связанности с самым базовым слоем жизни. Этот слой для 022654, кажется, был полностью отождествлен с матерью, которая была его помощью, поддержкой, пищей, жизнью. Более того, я не сомневаюсь, что это чувство связанности было совершенно разрушено, когда 022654 отняли от материнской груди; записи, которые я получил из клиники покойного доктора Стивена Маккрэя, указывают на то, что грудь ее начинала портиться после того, как ее покусали во время кормлений.

Хотя я презираю старого мошенника, мне нужно будет перечитать «Пища для инцеста: Материнская Любовь и Поедание Мяса» фон Шилберга.

На чисто личном уровне я не думаю, что 022654 любит меня — дважды во время нашей беседы он обвинил меня в том, что я брызжу на него слюной. Тем не менее, я не думаю, что это будет препятствовать нашей совместной работе; я советую продолжать предписанное 022654лечение на протяжении его пребывания здесь.

Энрико Баллетти.

Отчет зарегистрирован Лучиано Касти, главным офицером медицинской службы.

Ill

Постижение трудного пути

Я начал свое обучение искусству богов в Отеле Фуллера в Траубридже под надзором влиятельного Эгберта Свейна. Это был человек огромных размеров: Эгберт действительно был чрезвычайно жирным. Он также обладал чересчур экстравагантной индивидуальностью. Когда я первый раз увидел его — совершенно лысого, с выпученными глазами, толстыми губами, со слегка смуглым лицом, прогромыхавшего через кухню и непомерно яростно вопившего (его голос резонировал непристойностями), словно злодей из opera buffa[34] — я был ошеломлен; но, вы понимаете, это был не страх и не трепет, а непреодолимое ощущение нелепости. Эгберт Свейн был на самом деле совершенно нелепым — исключительным его gravitas,[35] единственным, что его притягивало, было кулинарное творчество — и он управлял своим личным королевством со всей потворствующей своим желаниям театральной нелепостью маниакального деспота, ведь кухня настоящего мастера чужда демократии. Его преданность своему искусству, несмотря ни на что, была совершенной и абсолютной, и наблюдать за тем, как он работает, означало преклонение пред алтарем его гения. Он бы не потерпел фальши, равнодушия, и он не мог допустить, чтобы вокруг него были те, которых он считал недостойными его высокого звания. Мы были, с его точки зрения, помощниками, которые служили в храме, в котором он был верховным первосвящёнником.

— Разве среди вас, негодников, нет тех, чья голова не набита поросячьим дерьмом вместо мозгов? — мог прореветь он (это точно его слова, уверяю вас).

Утварь летала по воздуху, словно удары молнии из длани разгневанного Зевса.

— Живи или умри со мной, парень! — кричал он лично на меня. — Живи или умри на моей стороне, и по моей прихоти. Полностью откажись от своей свободы воли ради меня, и я дам тебе божественное умение. Ты понимаешь меня?

— Да, мистер Свейн.

— Ты можешь звать меня Мастером.

— Спасибо, Мастер.

— Я научу тебя всему, чему надо научиться. Я проведу тебя от невежества к пониманию, из тьмы к свету. Взамен я попрошу твое тело и душу. Ты желаешь этого, ты, безрукий молодой подхалим?

Я энергично кивнул головой.

— Да, Мастер, — сказал я. — Я желаю.

И он похлопал меня по правой щеке.

В процессе обучения стало очевидно, что мое тело интересует его гораздо больше, чем моя душа, ибо однажды вечером, когда я собирался уйти с кухни и проделать свой одинокий путь наверх по черной лестнице в комнату, которая была отведена мне наверху в мансарде отеля, я обнаружил, что Эгберт преградил двери — гигантская покрытая потом гора жира, недвусмысленная улыбка расплылась складками по его багровому лицу.

— Как ты думаешь, куда ты идешь? — сказал он.

— В постель, Мастер.

— Могу я спросить, с кем?

— Ни с кем вообще, Мастер.

— Неправильно. Ты идешь в кровать со мной.

— Что?

— Давай, парень! Сделай это, если ты хочешь преуспеть на этом месте. Уловил?

— Думаю, что да.

И пока мы карабкались по окутанной паром и клубами пыли лестнице, он пощипывал мою правую ягодицу большим и указательным пальцем.

Обслуживать Мастера Эгберта было не так уж ужасно, как я мог бы себе представить; на самом деле, у него были вполне обычные требования. Он был невероятно волосат; но больше всего меня впечатлило его огромное брюхо — бескрайний ландшафт, который заволакивали кучевые облака завивающихся закопченных волос, безмерная складчатость, перекрещивающаяся несметным числом маленьких изгибов и стрелок, в которых его телесная влага собиралась, словно жирные лужи после дождевого душа.

— О, радости бесстрастного вожделения.

Я углубился кончиком языка в солоноватые тени его груди, и он промычал в полном восторге:

— Сожри же меня!

Затем он приказал мне выполнить общепринятую последовательность сексуальных действий над ним, описанием которых я не буду докучать вам. Когда перед рассветом он кончил, стащив свои безразмерные запятнанные штаны, словно мешок с избытком кожи, я отправился к раковине и прополоскал свой рот «Свежестью мяты».

С этого времени Господин Эгберт начал демонстрировать заметную личную заинтересованность в развитии моей карьеры; иногда небольшие обещания о продвижении, сопровождающиеся поцелуем в губы, тайно произносились в темном углу холодильного склада:

— Я поставлю тебя на хлеб на следующей неделе, дорогой мой.

— Благодарю вас, Мастер.

— А сегодня ночью тебе выпадет честь отсосать у меня до потери сознания.

— Благодарю вас, Мастер.

Холодильный склад был (и это неизбежно, я полагаю) храмом, в котором я возносил свои собственные частные молитвы этим подвешенным тушам — притягательным и милым, сырым и обильно сочащимся; иногда я стоял пять или десять минут кряду, совершенно без движения, мое лицо прижималось к гладкой испещренной мраморными прожилками плоти, мои ноздри ласкал аромат сгустившейся крови, вызывая восторженное иступленное dulia.[36] И я созерцал иллюзии, которые отражались на сетчатом трафарете моего восторженного воображения. Мой пенис дрожал. По этим причинам я находился в состоянии сильного переживания, и приступала горькая радость страстного желания обучаться искусству и науке самовыражения через плоть. Медленно и похотливо проводя кончиком своего языка по жилистой плоскости мясного бочка цвета темного вина, я жаждал сладости этого контакта между творцом и изначальной субстанцией, который только тот, кто сгорает на пламени гения, может на самом деле знать или постигать.

Между тем, я вынужден был довольствоваться хлебом.

Мелочи жизни

В качестве хлебопека я был всего лишь помощником дьякона в жреческой иерархии Мастера Эгберта, и тот день, когда я мог бы стоять, пройдя полное посвящение, перед алтарем плоти, чтобы работать над своими собственными чудесами превращения субстанций, казался столь же далеким, как всегда; пусть даже так, все равно то, что меня обучали, было великим делом, и это нельзя было назвать неблагодарным занятием без возмещения — аромат свежевыпеченного хлеба совершенно неповторим и чрезвычайно приятен, взять хотя бы это. Мне было позволено использовать только свежие дрожжи. Поглядывая на засохшее разнообразие, Мастер Эгберт однажды закричал:

— Я не допущу эту засохшую верблюжью сперму на своей кухне!

Флавио Фалвио, главный пекарь, учил меня, как распознать тот самый момент в процессе замешивания, когда структура теста становится мягкой и эластичной — это необходимое условие для создания отличного хлеба; то, что это происходило достаточно внезапно, продолжало оставаться для меня неожиданностью довольно долгое время (в итоге большая часть теста была потрачена зря), но сеньор Фалвио был бесконечно терпелив.

— Ты будешь научиться. Coraggio, amico mio,[37] такие мастерство нет — ну, ну…

Синьор Фалвио страдал от своеобразной неспособности заканчивать свои предложения.

— Полученное за ночь? — предположил я.

— Именна, именна! Я научить тебя, ты увидеть. Piano piano, si impara.[38]

И на самом деле, шаг за шагом, я учился.

Меня сильно поразило невероятное разнообразие сортов хлеба, которые я создавал на старой потертой стальной заготовке (единственный сорт, который бы ел мой отец): хлеб pecorino,[39] с травами, оливками и стручковым перцем, входящими в средиземноморские хлеба, состоящие из однородных кусочков, чего уж говорить об их сочных родственниках — хлебах с орехами, кишмишем, медом и сливками, хлебах с нугой или шоколадными крошками, хлебах со сладким рисом. Потом там были молочные рулеты, булочки, булки с изюмом, пряные сдобы и миндальные stollens;[40] также там были солодовые банановые пачки, огромный ассортимент ржаного хлеба, кольца из манго, панасганский хлеб, севильский хлеб, кентуккийские сахарные хлопья, хлеб из Толедо, пита и (мои любимые) венские плетенки с инжиром и цикорием.

Каждое из этих восхитительных творений требовало к себе персональной особенной заботы и внимания, и я обнаружил, что мне было необходимо настроиться на нужный лад, прежде чем начать работать — чтобы взять на себя, так сказать, мировоззрение той культуры, которая должным образом подходила тому сорту хлеба, который я хотел испечь. Разве это звучит de trop?[41] Уверяю вас, что нет. Было бы совершенно неуместно, скажем, начать печь баварский ржаной хлеб в состоянии, faute de тіeux,[42] которое можно было бы назвать «средиземноморским настроением», так как основная субстанция под вашими пальцами будет чувствовать чужеродное колебание и соответственно реагировать. Люди, которые живут в холодной северной крепости, не могут успешно испечь хлеб, пока их сознание танцует с образами лазурного моря или жаркого южного солнца. Я мог бы вам сказать, что, немного послушав Моцарта прошлой ночью, я гарантированно получил отличные результаты, готовя венские плетенки с инжиром и цикорием.

Никому не стоит удивляться этому; в конце концов, здесь мы говорим о страстном осмосе между знатоком своего дела и его материалом, который требует абсолютной преданности каждой детали — неважно, насколько она пустячная — в процессе творческого акта. Это достаточно простой вопрос значимости результата. Андрей Рублев говорил, что молился и постился три дня, прежде чем начать работу над своей иконой Троицы, которую, более того, он рисовал на открытом воздухе для того, чтобы достичь нужной степени полупрозрачности Д’Аннунцио, прежде чем усесться за бумагу с ручкой, облачался в поношенный шелковый пеньюар и разбрасывал по своей комнате лепестки роз; какая разница между гениальным религиозным творчеством, замечательной поэзией и великолепным хлебом? Конечно же, совершенно никакой; только фигляр оценит гений мастера хлебопечения ниже, чем мастера поэзии, так как гениальность нельзя классифицировать.

Болезненное и унизительное осознание своей собственной неопытности скоро рассеяла ересь (к которой я, признаться, был склонен в начале) о том, что все посвящения, предшествующие великому gnosis[43] превращения плоти, менее значимы; я должен был научиться тому, что любое таинство кухни вознаграждается своим собственным неповторимым изяществом, и, как и любого новичка, высокомерие заставило меня совершить множество ошибок.

Например, вопрос о том, сколько времени требуется, чтобы тесто должным образом поднялось, в самом начале был для меня серьезной проблемой; снова и снова я поддавался искушению поднять намоченную ткань, закрывавшую огромные глазированные шарики, и украдкой посмотреть, не осознавая, что в результате перепада температуры возникает помеха для того процесса, который я так нетерпеливо жаждал увидеть завершенным.

— Не стараться так сильно, саrо атісо.[44] Пусть это будет. Все быть хорошо сам по себе. Не мешать. Я думать тебе надо быть… да…

— Более терпеливым?

— Precise[45]

Время приготовления, конечно же, зависит от температуры в комнате; в теплом месте, например, обычно требуется около часа, но положите тесто в холодильник, и можете целый день ждать результатов. К тому же, всегда нужно вернуться к комнатной температуре, прежде чем приступить к выпечке.

Булочка

1 1/2 унции (40 грамм) свежих дрожжей

5 столовых ложек (75 миллилитров) молока

5 столовых ложек (75 миллилитров) воды

8 унций (225 грамм) отборной муки

1 1/2 фунта (750 грамм) непросеянной муки

1/2 унции (40 грамм) верескового меда

8 яиц, разбитых

1/2 чайной ложки (2.5 миллилитров) соли

14 унций (400 грамм) топленого масла

Сначала смешайте дрожжи с молоком и водой, затем размешайте в отборной муке до получения теста. Положите в глиняную тарелку, закройте влажной тканью и оставьте при комнатной температуре на 30 минут для брожения. Добавьте непросеянную муку, мед, яйца и соль, и месите до тех пор, пока тесто не станет мягким. Затем налейте топленое масло. Продолжайте месить тесто до тех пор, пока оно не станет явно светлым. Снова положите его в миску, накройте и оставьте подниматься. Все будет готово, когда тесто увеличится приблизительно вдвое и станет упругим на ощупь. Легонько помешайте его и разделите на четыре части. Положите в слегка смазанные маслом формы для выпечки, накройте и оставьте отстояться в теплое место. Затем положите в духовой шкаф, предварительно разогретый до температуры 220º по Цельсию/425º по Фаренгейту (отметка на шкале — 7), на 30 минут.

Поцелуй — это просто поцелуй

В тот день, когда я вытащил первую успешную партию булочек из духовки, я получил поцелуй в обе щеки в европейском стиле от Синьора Фалвио.

— Ты помнишь, что я говорить? Теперь ты понимать, как я прав? Ты думать… о, да…

— Да, я помню, Синьор Фалвио. Вы говорили, что научите меня, и сделали это.

Затеплившись смешной деланной ревностью, Мастер Эгберт тоже поцеловал меня — в губы — и хорошенько сдавил мою промежность своей ладонью.

— Знать чего, — прошептал в мое ухо Синьор Фалвио, когда Мастер, покачиваясь, ушел, — если бы el Maestro[46] не был бы el Maestro vero[47] я бы сказать, что он типа finocchio.[48] Понимать, о чем я? Приглядывай за своей bei culo, amico mio.[49] Следить за своей задница.

Увы, было немного поздновато для такого наивного напутствия, как это.

В кровати тем же вечером, прервав маленькую песенку после полового акта, которую он напевал сам себе, я спросил Мастера Эгберта:

— Вы меня любите?

Он немного нарочито поправил небольшую черную шапочку, которую иногда одевал, и которая теперь покоилась на его голове подобно короне.

— Конечно же, нет, — ответил он, от неожиданности даже перестав дышать на мгновение. — Почему я должен любить тебя, мой обожаемый мальчик? Это просто и исключительно вопрос похоти. Я страстно желаю интимной связи со всяким, кто имеет отличное тело, которого нет у меня; то есть — твой притягательный взгляд Диониса, твои бесконечно цветущие влажные вишневые губы, безупречная кожа, манящая мускулистость, твой спелый юный член. Я хочу тебя всего, но я не люблю тебя.

— Отлично.

— Что?

— Теперь мне гораздо легче попросить, — сказал я.

— Попросить о чем?

— Об услуге.

— Ох! О какой именно услуге?

— Я хочу пойти дальше, перейти к соусам.

— Ты так быстро устал от венских плетенок с инжиром и цикорием?

— Не совсем, Мастер. Я просто хочу пойти дальше.

— Синьор Фалвио был прав, — сказал он, и я заметил легкую дрожь в его голосе.

— Синьор Фалвио?

— Он самый. Он говорил мне, что тебе не достает терпения.

— Он всегда так говорит, — возразил я, — это ничего не значит.

— Возможно, и не значит. Посмотрим.

— Значит, вы согласны?

Мастер Эгберт издал тяжелый вздох, и огромная необъятность его объемов задрожала, словно покрытая трещинами земля после небольшого землетрясения.

— Разве я сказал, что согласен? — проворчал он.

Я спустился вниз между его ног.

— А что если я сделаю это? — сказал я.

— Ах — о нет, не останавливайся…

Я взял его руку и положил между своих ног, и тотчас папино бледное, по-родственному выглядящее лицо возникло непрошеным гостем перед моим мысленным взором.

— Или это? — сказал я, нагнувшись вперед, чтобы поцеловать изящное мягкое место.

— Ох, ох, ох! Я тебе когда-нибудь говорил, что страдал от сужения крайней плоти, когда был молодым?

— Я не уверен, что вы когда-нибудь вообще были молодым, — сказал я. — Мне кажется, вы сразу родились таким, какой вы сейчас: жирный, волосатый кит средних лет, полный всякой болтовни.

— Ах ты, голубоглазый ублюдок.

— А если я сделаю вот что?

Я усердно сосал.

— Да, да, пожалуйста! Ох, изумительно! Да, я поставлю тебя на соусы… Ох…

И на следующий день он сделал это.

Зеркало, зеркало па стене

Теперь я должен раскрыть кое-что важное о себе самом: я был физически привлекателен для других. О, это не так очевидно, чтобы казаться ужасно значимым, но вы должны помнить, что я до сих пор не рассматривал себя в этом свете; я был слишком занят своими мечтами о профессиональном продвижении, чересчур заботился о великой и необычайной одержимости всей своей жизни, чтобы оставалось время и энергия для остальных видов самопознания. Даже мои постоянные встречи и сексуальные игры с Мастером Эгбертом никогда не приводили меня к размышлению о какой-нибудь возможности, о воплощении которой могли бы мечтать другие люди. Короче, у меня не было причин для того, чтобы встать голым перед зеркалом и осознать (используя описание самого Мастера Эгберта), что мой «притягательный взгляд, как у Диониса, бесконечно цветущие влажные вишневые губы, безупречная кожа, манящая мускулистость, спелый юный член» создают восхитительный соблазн. Jeunesse dore[50] Здесь нечему удивляться, в самом деле — физически отвратительный, каким он был, Мастер полагаю, был счастлив взять все, что мог. Тем не менее, с тех пор, как меня перевели с хлеба на соусы — явный результат привлекательности, которая совершенно превышала ограниченные возможности Мастера Эгберта, чтобы удовлетворить его плотские потребности, — широкий простор для деятельности открылся для меня, и я решительно собирался воспользоваться любым преимуществом этого блистательного обещания.

Однажды поздно вечером я встал обнаженным перед зеркалом и увидел, каким на самом деле был красивым; конечно же, я должен был поблагодарить за это свою очаровательную мать. Клевета, которую мой отец нагромоздил над ее святой памятью, исчезла в моем сознании, когда я начал осознавать возможности, недавно открывшиеся для меня, и боль, которая до сих пор появляется каждый раз вместе с воспоминаниями о ее прелестном лице и ласковом голосе, неожиданно стала пеоном[51] торжествующей признательности. Даже после своей смерти она продолжала даровать свою благосклонность. Если покровительство, за которое я мог быть благодарен, чтобы двигаться вперед и укреплять мой профессионализм, должно получаться в обмен на сексуальность, то так тому и быть. Эта перспектива, в любом случае, не казалась мне совсем уж неприятной. Возможно, наконец, я найду себя, воспользовавшись даже этим одним наставлением своего отца: никогда не забывать о том, что у меня есть яйца; хорошо, у меня, несомненно, есть довольно соблазнительные яйца, и я намереваюсь найти им хорошее применение.

Краткая история отеля Фуллера

Отель Фуллера был величайшим заведением в Траубридже. Тем из вас, кто может, вероятно, представить, что Траубридж — не такой уж большой город, позвольте рассказать о том, что в 1897-м году Граф Бриджфордский дал роскошный обед в Банкетном Зале Принца Уэльского (ныне танцевальный зал) для двух сотен титулованных или печально известных чем-то другим персон, во время которого мисс Мод Эллин танцевала на графском столе, одетая в готтентотский костюм. Не связано происхождение отеля Фуллера и с тоской по прошлому великолепию, поскольку и через несколько лет после моего ухода Общество Выдающихся Британцев поддерживало его Основные Ежегодные Встречи (с последующим ужином с шампанским) в Павлиньих Костюмах, и хотя на самом деле Мод Эллин не танцевала на столе одетой в костюм готтентота, Сэр Освальд Фуке провозгласил одну из великолепнейших и самых проникновенных критических оценок разновидности философии защитников потребителей, которая позже стала известна как «тэтчеризм»; могут оставаться небольшие сомнения в том, что отель был успешным во многом благодаря отлично выбранному Bollinger Special Cuvee[52] и обслуживанию Жоржа-Клода Марэ, нашего Maitre d’Hotel.[53]

Отель Фуллера был сооружен в начале девятнадцатого века для того, чтобы удовлетворить притязания главы семьи старого рода торговцев шерстью, который рассматривал его (если называть вещи своими именами) как загородный дом; тем не менее, меньше чем через пять лет после смерти Сэра Фредерика Фуллера («Головешки Фредди») он был отреставрирован и обновлен как отель весьма состоятельным французским предпринимателем. Мсье Шарль Клазак назначил Maotre[54] Шавас-Лакло на кухне отеля Фуллера, таким образом, обеспечив отель репутацией непревзойденного среди лучших гостиниц страны; Framboises Marie Lloyd[55] было произведением именно Жана Шавас-Лакло, как вам хорошо известно.

В 1924-м году в отеле Фуллера произошло чрезвычайно отвратительное убийство — психованный юрист по фамилии Хоке до смерти искромсал топором свою любовницу, пока она спала, и был позже повешен за содеянное; как это ни странно (человеческая природа — вот что это было, как я предполагаю), это не возымело никаких негативных последствий для клиентов, и скорее наоборот повысило и усилило приток клиентов, и на протяжении многих лет после убийства среди профессионалов считалось очень модным приводить любовниц в отель Фуллера, чтобы насладиться выходными с йезаконной пассией. Сенсационный и шокирующий отчет Элвина Элтона о преступлении, озаглавленный «Топор над Эксминстером», положил конец этому буму, отлично разъяснив, что отель Фуллера использовался адвокатами, банкирами и клерками именно для этой цели; в самом деле, автор, казалось, подразумевал, что они делали это с полного потворства прислуги, которая представляла собой весьма развращенную камарилью, чьей исключительной целью было испортить мораль среднего класса. Неминуемо настали более тихие времена, и отель, в конечном счете, приобрел Лоуренс Деннинг-Смит — предположительно, в качестве подарка для своей совести, так как Лоуренс Деннинг-Смит был основателем сети ресторанов быстрого питания «Ошеломляющие сосиски». Я больше не буду о нем распространяться.

Отель Фуллера был совершенно забыт до тех пор, пока Эгбсрт Свейн не вытащил его из затруднительного положения, умело убедив (в одном случае — вполне буквально, я полагаю) экспертов Мишлена, и поднял его на блистающие высоты кулинарного мастерства последовательностью ошеломительных гастрономических предложений, которые не только твердо базировались на классической традиции, но также предвкушали грядущую адаптацию и нововведения, демонстрируя все мастерство и вдохновение, которым может обладать только истинный мастер; слегка опьяненный Эгон Ронэй однажды дерзнул заявить:

— Сегодня вечером я ужинал в доме Лорда.

Господин Эгберт обладал достаточной смелостью, чтобы найти свой собственный личный стиль, поверить в него, и — fortiter et recte[56] — быть верным ему; мода в еде, в любом случае, печально известна своей изменчивостью, и когда появилась nouvelle cuisine,[57] он закричал:

— Больше чёртова шутовства! Половина сиськи хомяка и две горошины, плавающие на поверхности малинового кровоизлияния — за тридцать фунтов? Силы небесные, они всех нас за идиотов держат?

Он видел то, что видели многие другие, но у него хватило мужества сказать об этом. Он также знал, презирая все украшательства и внешние атрибуты haute cuisine,[58] презирая декадентский настрой нового поколения извращений, будто люди хотят чего-то большего в первоклассной еде, прекрасно приготовленной, ненавязчиво поданной в приятном окружении за приемлемую стоимость. А это именно то, что он им давал. «Путеводитель по Хорошему Питанию» упоминает стиль Эгберта Свейна как via media[59] это описание не вызывает недовольство Мастера, так как является предельно точным; Эгберт всегда избегал крайностей, но был рад взять лучшее от разных культур и традиций, совместив их, чтобы создать нечто удивительное и новое. Он ухитрялся соблюсти гармонию между трепетом новизны и налетом традиций. Я полагаю, он был настоящим эклектиком.

Позвольте мне показать вам два типичных примера его стиля:

МЕНЮ ДНЯ ЕЖЕГОДНОГО ОБЕДА ОБЩЕСТВА ЕПИСКОПА БЕРЮТИ

Jambon Persille[60]

Pissaladiere[61]

Rosettes d’Agneau Parmentier[62]

Молодой картофель в мундире

Millefeuillй de Chocolat Arlequin[63]

Comtesse de Saillon-Felee, Vin de Table Blanc[64]

Hautes Cötes de Beaune, Danton Freref[65]

Billecarte-Selvaux NV

Огюст Пратт, президент Общества Епископа Беркли, заметил:

— Поглощая пищу, подобную этой, действительно можно поверить высказыванию одного древнего парня: esse estpercipi.[66] Вы бы так не сказали?

МЕНЮ ДЛЯ ЧАСТНОГО ОБЕДА СЭРА РЕДЖИНАЛЬДА И ЛЕДИ Д'АРТИНГГОН

Salade de Poivrons Rouges aux Anchois[67]

Жаркое из перепелов с беконом и сладким уксусом

Paupiettes de boeuf[68]

Тушеные корни сельдерея

Молодой картофель в меде, завернутый в чабрец

Лимонный пирог ä la Crime Chantilly[69]

Mäcon-Villages Blanc, Danton Frires[70]

Rioja Criana, Caste Palacio у Palmaios Muscatel de Valencia[71]

Хотя французская jambon Вауеппе[72] была импортирована, господин Эгберт получил свои окорока от преданной, невоздержанной пожилой вдовы по имени миссис Пайке-мейн, которая специализировалась в разведении отменного множества свиней, таких как глостерские старые пятнистые и ландрейс. Два вида ветчины от нее, копченая и некопченая, обладали уникальным тонким вкусом; трудно сказать, была ли причиной тому ее несдержанность. Миссис Пайкемейн пропитывала свою ветчину не меньше десяти дней в концентрированном растворе хлористого натрия, затем подвешивала ее сушиться; после этого ветчину медленно кипятили, либо коптили над дымом от дубовых и буковых бревен, в результате чего получался полупрозрачный золотистый отблеск. Профессиональные отношения господина Эгбсртас пожилой миссис Пайкемейн длились до самой се смерти в возрасте девяноста одного года; впоследствии он продолжил деловые отношения с ее дородным внуком с взъерошенными волосами, с которым у него также начался страстный роман.

— Он сумасшедший, — сказал мне однажды Мастер, — но я обожаю его не меньше остальных, потому что у него член, как у носорога. Ты знаешь, что он сказал мне после того, как мы сделали это в первый раз? Он посмотрел на меня этими глазами цвета жидкого шоколада и промолвил: «Ну, в любом случае, это лучше, чем пялить свиней».

— Он явно неисправимый романтик.

Господин Эгберт заказывал пармскую ветчину у «Каза Каста-Минерва», маленького семейного предприятия, чьим агентом в Лондоне был Грациано Вилетти, и ветчина, по моему мнению, была лучшей: шелковистая на ощупь, глубокого розового цвета, умеренно соленая, жирная, чудесно благоухающая, с чистейшим оттенком двора итальянской фермы, плюс ангельский поцелуй травяной влажности — о, да! — она была лучшей! Конечно же, жир придает пармской ветчине неповторимый, совершенно роскошный вкус, и господин Эгберт почти всегда рыдал, когда на кухню возвращались тарелки, наполненные кусочками жира, отделенными от мяса и отвергнутыми. Ветчина сама по себе делается из огромных, взрослых свиней, и она консервируется и сушится на воздухе до двух лет, что дает ей знаменитую нежную спелость. Поданная полупрозрачно тонкой, лучшая пармская ветчина не нуждается в каком бы то ни было дополнении, и, конечно же, никаких приправ, хотя я однажды видел, как тучный гость с красным лицом вылил на свой кусок ветчины томатный кетчуп (я не сказал Мастеру Эгберту, свидетелем чего я стал, боясь, что вызову приступ истерики); жир вместе с мясом — розовая бахрома с кремовым белым! — создают вкус, — не говоря уже о предвкушении, — рая. У того, кто пробует пармскую ветчину впервые, ощущения могут быть воистину эротическими.

Вещи, которые можно купить за деньги

Это сделал мой соус бешамель. Это он привел меня к Ариадне Батли-Баттерс, и это миссис Батли-Баттерс (или скорее, ее деньги) превратили мою мечту о кулинарной независимости и близости превосходной многозначительности в реальность.

— Ты нужен в комнате для гриля, — сказал мне Мастер Эгберт капризным тоном.

— Кому нужен?

— Может быть, ты лучше пойдешь и сам выяснишь?

— Там какая-то жалоба?

— Скорее наоборот. О, Христа ради, вылезай отсюда и посмотри.

Миссис Ариадна Батли-Баттерс была старой, напудренной habitue[73] комнаты для гриля, которая в свое время была (как мне позже сказали) молодой женщиной из высшего общества, девушкой из «Ветряной мельницы»,[74] печально известная тем, что бросила яйцо в Архиепископа Храма Уильяма, почти успешная chanteuse[75] автор непристойного roman a clef[76] и жена болгарского аристократа, трагически овдовевшая всего после шести месяцев бурной семейной жизни; теперь она была пышущей невероятным здоровьем женщиной, унаследовавшей состояние своего второго мужа, а также владела санитарно-технической мануфактурой в Ноттингемшире. Ей к тому же было скучно, одиноко, и она страдала навязчивыми мыслями о неизбежности финального распада.

— Молодой человек, подойдите и присядьте ко мне.

Аромату Chanel не удавалось полностью скрыть запах необратимого тления.

— Я позвала вас для того, чтобы высказать восхищение.

— Благодарю вас, мадам.

— Нет, это я благодарю вас. Я хожу в отель Фуллера уже много лет, но сегодня вечером в первый раз я насладилась совершенством. Я имею в виду ваш соус бешамель.

— Рад, что он вам понравился.

— Понравился? Это было божественно! Я восхищена. Как вы знаете, хороший соус — это не просто дополнение; роль хорошего соуса равнозначна пианино в искусстве lieder[77] я сама была певицей, вы понимаете, он представляет собой неотъемлемый элемент всей композиции, способствующий этому единству и увеличивающий его чистоту, его доступность. Это поддерживает, это разъясняет, демонстрирует и синтезирует. Вы согласны?

— Полностью согласен, — сказал я, слегка смутившись тем, что это звучало как лекция, но был полностью очарован прекрасным жемчужным колье, которое окружало волокнистые высушенные жилы, служившие ей шеей.

— В чем ваш секрет, молодой человек?

— Посвящение.

— Не надо быть со мной застенчивым. Скажите мне ваш секрет.

Я пожал плечами:

— Не допускайте, чтобы молоко закипело, прежде чем добавить лук, петрушку, перец и лавровый лист — не позволяйте ему закипеть даже на долю секунды.

— Ах!

— Так много людей делают это, вы знаете — это смертельно. Им следует начать до того, как начнется кипение, затем кастрюлю следует снять с плиты и позволить соусу отстояться, по крайней мере, двенадцать минут.

— Двенадцать минут… это точно?

— Конечно, точность — это неотъемлемый ингредиент посвящения. Естественно, затем нужно уделить внимание большому числу других факторов.

— Каких факторов?

— Атмосфере в комнате, температуре, и даже настроению. Продукт всегда реагирует на настроение мастера. Максимум я позволял настаиваться соусу пятнадцать минут и тридцать пять секунд.

Миссис Батли-Баттерс положила пятнистую, костлявую ладонь на мое предплечье, и, когда она пристально смотрела мне в глаза, у меня возникло жуткое ощущение того, что труп делает мне непристойное предложение — ощущение это, хотя и мимолетное, было неприятной смесью очарования и ужаса. Но потом — о, потом — близость ужаса всегда очаровывает.

— Да, вы действительно посвященный, — прошептала она.

— Спасибо, мадам.

— Я так надеюсь, что мы сможем увидеться еще раз. А теперь мне надо вернуться к своему кальвадосу, а вам — к своим обязанностям.

Конечно же, она была права насчет природы и назначения соусов. В великой классической традиции существует правило: должны быть соусы, и еще раз соусы, и чем больше соусов — тем лучше (французское наследие на самом деле гордится приблизительно четырьмя сотнями различных наименований), но теперь, несомненно, акцент делается на интеграции, ксмплиментарности, легкости, но и убедительности прикосновения; плохие старые денечки скверного хранения, недостаточной заморозки и сомнительной свежести, которые давали повод для постулата «C’est la sauce qui fait passer le poisson»[78] уже давно прошли, и никто из серьезных gourmet[79] или gourmand[80] не наслаждается чрезмерно маслянистой поверхностью, чья главная цель — отвлечь или спрятать. Каждый соус должен заявлять о себе ясно и определенно, но сдержанно и, по правде говоря, он должен полностью соответствовать вкусу последнего блюда; две особенности должны быть отчетливо гармоничными, настоящими близнецами, как по природе, так и по духу, объединяясь для того, чтобы создать единое целое. Это считается не делом тезиса, антитезиса и синтеза, а скорее формулированием, синонимом и полнотой откровения.

Grandes dames[81] классических соусов — голландский, со взбитыми сливками, бордоский, бешамель, луковый соус и морнэй — требуют никак не меньше, чем полной безупречности, иначе их важнейшая простота не сможет вызвать изумления и наслаждения, а такая безупречность является исключительно результатом добросовестной верности традициям; допустим, кто-то перестанет учитывать нововведения в бешамели, это сродни гроссмейстеру, который бы думал об изменении правил игры в шахматы или игнорировал классические вступления, созданные величайшими мастерами прошлого. Тем не менее, к региональным специям, такими как Ranto, Meurette de Sorges и чесночный соус, кто-то может подойти немного более индивидуально и привнести элемент творчества, так как экспериментирование и адаптация являются связывающими звеньями, с помощью которых эти jeunes fllles[82] появились.

Чесночный соус

3 измельченных зубчика чеснока

Горсть очищенных грецких орехов

1/4 чайной ложки соли

Свежий черный перец

5 жидких унций (150 миллилитров) масла грецких орехов

2 столовые ложки красного винного уксуса

1 желток яйца, сваренного всмятку

1 столовая ложка свежей порубленной петрушки


Раздавите до кашицы чеснок и грецкие орехи в ступе. Смешайте полученное с солью, перцем, маслом и красным винным уксусом. Добавьте яичный желток, хорошо размешайте, добавьте петрушку.

Этот соус — фирменное блюдо района Лангедок,[83] часто подается с magrets de canard ;[84] пропорции ингредиентов весьма варьируются, и экспериментирование на основе собственного вкуса, следовательно, допустимо.

Позже в тот же вечер (и, признаюсь, не только к моему удивлению) меня вызвали в многокомнатный номер миссис Батли-Баттерс. Придя, я обнаружил, что она лежит в кровати, одетая в смехотворно украшенную, изысканную ночную сорочку; подпираемая множеством подушек, она пила шампанское, и мне было очевидно, что она к тому же была слегка пьяна.

— Дорогой мальчик! Орландо — (да, я спросила у них твое имя, и еще много чего о тебе!) — прости глупую старую женщину, и сядь здесь, на кровать.

Она жеманно похлопала по одеялу.

— Ты молод, — сказа она. Затем вздохнула. — Так молод. Я обожаю молодость! Вот, возьми шампанское.

Я был удивлен тем, что столь хрупкая рука, присоединенная к столь истощенному запястью, обладает достаточной силой, чтобы твердо держать бутылку. Она наполнила мой бокал, и я сделал небольшой глоток.

— «Laurent Perrier»,[85] — прошептал я с интонацией ценителя.

— Да. Ты украдкой посмотрел на этикетку?

— Я в этом не нуждаюсь, мадам.

— Во имя небес, Орландо, зови меня Ариадной!

— Хорошо, Ариадна.

— Ты знаешь, дражайший мальчик, я пью шампанское каждый день; или, по крайней мере, каждый день за прошлое — ну, один только Господь знает, сколько лет — и я до сих пор не могу отличить одно от другого. Это удивляет тебя? Может быть, даже шокирует?

— Вовсе нет. Вы точно знаете то, что вам нравится.

Теперь одна рука лежала на моем бедре.

— Да, мой дорогой, я знаю. И мне нравишься ты. На самом деле, ты мне очень сильно нравишься. Ты очень хорошо выглядишь, ты знаешь об этом?

— Я унаследовал внешность своей матери, — ответил я. — Она была чрезвычайно красивой женщиной.

— Осмелюсь сказать, что да. А ты чрезвычайно красивый молодой человек.

— Моя мама была талантливой актрисой. Она была по-настоящему artiste .[86]

Я выпил еще немного шампанского, а затем сказал:

— Что я здесь делаю, Ариадна?

— Я хочу, чтобы ты сделал меня счастливой; я же говорила тебе, что обожаю юность. И — и я хочу сделать счастливым тебя, Орландо. Что по-настоящему осчастливит тебя? Скажи мне.

— По-настоящему осчастливит?

— По-настоящему осчастливит.

— Независимость, — сказал я.

— Независимость?

— Отель Фуллера — это лишь ступенька для меня, просто стоянка на дороге; в конце концов, я хочу иметь свой собственный ресторан, свою собственную кухню, на которой я смогу создавать свои собственные шедевры. Я хочу — я намереваюсь — быть великим шеф-поваром. Одним из величайших, которые когда-либо существовали. Это моя мечта с тех пор, как я начал. Настоящее счастье для меня — это превращать мечту в реальность.

— О, Орландо!

Она наклонилась вперед и поцеловала меня в щеку; это было странное ощущение, словно меня пощекотали полоской теплой, мокрой замши.

— Возможно, мой дорогой, мы можем сделать друг друга счастливыми?

— Возможно, Ариадна.

— Хотя бы на короткое время. Я имела в виду то, что я сказала о твоем соусе бешамель.

— Да, благодарю вас.

— Это была не просто бесхитростная уловка, знаешь ли. Я на самом деле имела это в виду.

— Но это все равно была уловка?

Она захихикала, и это напомнило мне бессмысленный смех окончательно состарившихся людей.

— Конечно. Всю эту вычурную чепуху о соусах, которые похожи на пианино, я читала в модном кулинарном журнале; это была статья Артуро Трогвилла. Я посмотрела ее специально для какого-нибудь случая. Ты видишь, все было спланировано! Однажды вечером я заметила, как ты пересекал фойе отеля, и твердо решила там и тогда выяснить, кто ты такой, и встретиться с тобой. Ты напоминаешь мне маленького Стэна, когда он был юн.

— Стэна?

— Да. Это было очень безнравственно с моей стороны? Ты сильно сердишься?

— Я очарован, Ариадна.

— Я, знаешь ли, могу быть безнравственной. О, на самом деле могу.

Блуждающая рука теперь теребила молнию на моих штанах, келоидные суставы громко скрипели.

— Ариадна, вы на самом деле не должны…

— Спорю, у тебя великолепный ванька-встанька, — сказала она противным клейким тоном, с удивительной непосредственностью.

— На самом деле, я думаю, что у меня как раз такой. Но это неправильно.

— Такой же, как был у Стэна.

Кто, черт подери, этот Стэн?

— Ариадна, кто этот…

Ей, в конце концов, удалось расстегнуть замок, и ее пальцы прокрались внутрь.

— Видите ли, — сказал я, — такие вещи чреваты для меня серьезными проблемами с управляющими…

— Разве кто-нибудь узнает?

— Обслуживающему персоналу строго запрещено…

— Ох, Орландо, я живу слишком долго, чтобы мне что-то запрещать!

— И, тем не менее, Ариадна…

Она снова захихикала.

— Кроме того, я не должен воспользоваться вашим предложением, — сказал я.

— Почему же нет? В любом случае, я единственная, кто может воспользоваться тобой. Дорогой, разве ты не видишь, что я пытаюсь совратить тебя?

Я чувствовал, как мои хлопковые подштанники подцепил один из ее рифленых ногтей.

— Ты не хочешь помочь мне осуществить твою мечту? — спросила она.

— Конечно, хочу, но все это такну, — так неожиданно…

— Тебе не кажется, что перспектива совращения достаточно захватывающая?

Конечно же, я считал перспективу получения даже доли ее богатства весьма захватывающей, так что вопреки своему отвращению, я был осторожен со словами.

— Это глупый вопрос, — сказал я.

— Конечно, глупый. Молодость не может, но уступает сладости соблазна…

Немного поразмыслив над этим гротескным происшествием, я был крайне поражен высокой степенью сноровки в искусстве корысти, которую я, казалось, приобрел столь непринужденно и быстро; однажды блеснувшее оптимистическое обещание моего продвижения, которое предлагали финансовые средства этой зловонной старой ведьмы, — и я напряг все силы, чтобы уцепиться за это. Мне, во всяком случае, не было стыдно так поступать, ведь разве не клялся я, что применю все свое физическое очарование ради хорошего дела? Очарование мое было, в конце концов, получено в наследство от самой дорогой из матерей — моей королевы Хайгейта, — и получение прибыли с его помощью, несомненно, возвеличило бы ее память. Единственная моя проблема заключалась в том, как выжать столько, сколько смогу, из миссис Батли-Баттерс за минимальную отдачу, так как даже у моего ваньки-встаньки есть гордость, и я бы предпочел не инвагинировать его; все же — когда я обдумывал, что она может сделать для меня — это был случай пребывания в состоянии utrumque paratus.[87]

— Ох, Орландо, Орландо, — прошептала она, струйка пенящегося шампанского появилась из уголка ее рта и стекла по морщинистому подбородку.

Затем она сказала:

— Я думаю, что пьяна.

— На самом деле, Ариадна, вы просто в стельку.

— Меня сейчас вырвет.

Она резко упала на меня, ее голова сильно ударялась о мое плечо, я и пришел в замешательство и смутился, наблюдая, как кожа на се голове начала странно соскальзывать, потом я понял, что у нее парик. К моему облегчению, неожиданная встреча ее похожей на клешню руки с моей сморщившейся мужественностью неожиданно прекратилась.

— Я сплю? — пробормотала она сквозь бульканье слюны.

— Нет, — сказал я, — но вы устали. Возможно, вам следует поспать.

— Милый Орландо…

— Милая Ариадна.

Я оставил ее прямо так, как она была, растянувшейся на подушках, и на цыпочках вышел из комнаты. На следующий же день я получил подарок — завернутые часы «Раймонд Вейл», с ними была маленькая карточка в форме сердца, на которой были неразборчиво написаны слова: «Возможно, мы можем превратить мечты друг друга в реальность».

Я видел, как Мастер Эгберт, пока я спал, с головы до ног осмотрел меня и часы на моем запястье.

Чувства навсегда

За часами «Раймонд Вейл» последовала авторучка «Монт Бланк», пара запонок из цельного золота с выгравированными на них моими инициалами, бумажник из свиной кожи, и второе приглашение в се комнату на шампанское.

Мастер Эгберт зашипел на меня:

— Если ты жаришь эту старую корову, из которой песок сыпется, то ты отвратителен мне.

— Вы что, ревнуете?

— На самом деле, да. Но есть и еще что-то по-настоящему нечистое в погружении твоего любовного фитиля в женщину ее лет. Ей должно быть стыдно.

— Я не геронтофил, ия не погружаю свой фитиль, когда это происходит.

— Но ты увлекаешь ее, ты, безжалостный Жигало.

— Это совсем другое дело.

— Если твой голландский соус из-за этого пострадает, ты пожалеешь об этом. Я твою задницу до крови выпорю.

— Ах, обещания, обещания.

Во время второго визита я обнаружил свою допотопную geldmutter[88]), лежащую на атласной кровати, одетую в случайно расстегнувшуюся chinoise[89] кофточку и зеленые панталоны; она выглядела нелепо, но была, к сожалению достаточно трезвой, что, казалось, свидетельствовало о том, что она имеет серьезные намерения. Ее обнаженные бедра были подобны полоскам выцветшей гниющей резины. Ох, есть ли что-нибудь столь же омерзительное, как по-настоящему старая плоть? Ее слезящиеся глаза, угольно черные в накрашенных и опустошенных ложбинках, блестели в откровенном ожидании.

— Орландо, дражайший мальчик, — сказала она, грассируя, — входи, входи!

Это было именно то, чего, как я надеялся, не потребуется.

— Я ждала тебя.

— Здравствуйте, Ариадна, — сказал я.

— «Здравствуйте»? Столь официально, столь равнодушно? Ах, Орландо, ты так холоден по отношению к своей любящей девочке?

— Весьма благодарен за часы. И за ручку. И за запонки — посмотри, я одел их.

Она взмахнула в воздухе тонкой рукой, взметая неожиданный ливень из талька.

— Пустяки! — сказала она, — безделушки! Ты же знаешь, что я хочу сделать, разве нет?

— Что?

— Я хочу осуществить твои мечты.

Я медленно кивнул головой.

— Для этого потребуется достаточно много денег, — сказал я.

— У меня уйма денег. Сколько нужно, конкретно?

— Я не могу сказать, приблизительно… Сначала мне нужно найти правильное место. Я должен быть уверен. Имеет смысл начинать все это с достаточными средствами. Я не могу даже начать выбор различных вариантов без приличных средств…

— Я могу заставить Лоуренса Дигби составить подходящее соглашение утром.

— Кто такой Лоуренс Дигби?

— Мой адвокат, глупыш. Он позаботится обо всем, что ты спишь и видишь. Твоя милая девочка покажет тебе, сколь благодарной она может быть.

— Завтра воскресенье.

— Лоуренс подготовит для меня даже соглашение о покупке Букингсмского Дворца на Рождество, если я скажу ему, — сказала она, в ее голосе неожиданно появилась железная нотка решимости. Затем она снова начала мурлыкать. — Иди ко мне, Орландо. Я хочу, чтобы ты был рядом. Хочу согреться в лучах твоей молодости.

Мое сердце начало биться быстрее и во рту все пересохло; неужели это действительно могло быть так просто? Неужели это было так, как это было сделано, просто щелчок пальцами? Чистая энергия возбудила меня, и вместе с пониманием, что мисс Батли-Баттерс намеревалась и стремилась сделать, предлагая мне мой собственный ресторан, мой ванька-встанька начал шевелиться в трусах.

— Ох! — восхищенно воскликнула она, немедленно сжав его снова, — ты жаждешь объятий? Шаловливый мальчишка!

Я забрался на кровать и вытянулся радом с ней.

— Не трогай меня, Орландо, не сейчас… я боюсь.

— Боитесь меня?

— Нет. Да. Всего. О, Боже! Это то, о чем я так долго мечтала?

— Это, безусловно, то, о чем я мечтал, — сказал я совершенно искренне, но без сомнений относительно совершенно другого.

— Ох, Орландо…

Мисс Батли-Баттерс излучала аромат, который был, как мне показалось, смесью трех различных и неприятных запахов: «Chanel», «White Horse» и болезненной усталости от чрезмерного богатства.

— Будь хорошим со мной, Орландо, — тихо сказала она, ее голос был украшен сочной craquelure[90] отчаяния, которое так часто слышна в нежелании стареть.

— А вы будете хорошей со мной, ведь так? — сказал я.

Я распахнул ее кофту и открыл грудь. Она была отвратительной, обвисшей, словно старая замшевая сумка; покрытый пятнами сосок, поросший скудными серебристыми волосиками, свисал с плоти беспорядочных морщин. Это могло быть альвеолярным мешочком, похожим на устаревший кельтский духовой инструмент.

— Я все еще красивая? — спросила она.

— Это совершенно нелепый и ненужный вопрос, — сказал я.

Она с благодарностью улыбнулась.

— Ты говоришь сердечные слова, Орландо! Ты знаешь, как заставить старую женщину почувствовать себя снова молодой и желанной.

Я закрыл глаза и поцеловал ее в высушенные тонкие губы. Ее дыхание было, как я могу представить, чем-то похожим на благоухание первого трепетного выхлопа воздуха, вырвавшегося из египетской могилы, открытой спустя три тысячи лет.

— Я возбуждаю тебя, Орландо?

— Разве нужно спрашивать?

— Просто ты — ну, скажем, — ты подходишь к вещам столь официально, столь беспристрастно, если ты понимаешь, о чем я. Кажется, что ты отдален.

— О, моя дорогая леди, я должен быть таким! Я сдерживаю себя, совершенно сознательно управляю своей страстью. Если бы я этого не делал, все было бы кончено и сделано чересчур быстро. Это не так-то просто для меня — вы возбуждаете меня…

— Орландо, я хочу, чтобы ты сделал кое-что для меня — ты знаешь — где твой прелестный ванька-встанька?

Конечно же, не было никаких сомнений в этом, особенно после таких приводящих в уныние четких выражений: я знал, что должен был войти в дряхлую старую свинью. Это была не самая приятная перспектива, но возможные последствия продвижения моей карьеры, несомненно, были великолепны.

Нежно, осторожно, я стянул ее зеленые шелковые панталоны. Серебристые чешуйки мертвой кожи разлетались, словно пушинки одуванчика, и опускались снова, подобно падению снежинок в замедленном воспроизведении. То, что я увидел, было пухом козлиной бороды, вставленной в серую низину, сморщенное слоеное тесто.

— Ох, ох, ох! — простонала она. — Я почувствую, Орландо? Только Стэн обычно давал мне почувствовать в Кью-Гарденз?[91]

— Подождите, кто именно этот Стэн?

— Стэнли, — задыхаясь, сказала она, покрутив на подушке своей головой, на которую был одет парик. — Стэнли Болдуин.

— Вы имеете в виду…

— Это было так давно, когда я чувствовала. Я хочу этого. Я хочу чувствовать, Орландо. О, пожалуйста, позволь мне почувствовать…

Я полагаю, что она говорила об оргазме. Была ли эта отталкивающая груда костей когда-то любовницей Стэнли Болдуина? Или происшествие в Кью-Гарденз было просто обыкновенным развлечением одного летнего полудня, неистового в благоухании оранжереи экзотических цветов?

— Вы знали Стэнли Болдуина? — спросил я с изумлением и одновременно с любопытством.

— Ну, только в библейском смысле, — ответила она.

— Стэнли Болдуина?

— Мы обычно встречались каждую субботу после полудня в Кью-Гарденз, у необыкновенного дома орхидей; он всегда любил орхидеи, всегда присылал мне орхидею на мой день рождения. Мы обычно сидели на скамейке с накидкой над нами, я — у него на коленях, а его руки обнимали меня за плечи, и никто кроме нас не знал, даже не догадывался о том, что происходило под этой накидкой.

— Но это совершенно невероятно, — сказал я, — вы и Стэнли Болдуин?

— Да. Мы обычно дарили друг другу ощущения, — продолжала миссис Батли-Баттерс, верхний ряд ее зубов выскользнул и громко чавкал, но она профессионально снова поставила его на место, и ее речь стала более возбуждающей, согретая воспоминаниями. — У Стэна был самый великолепный ванька-встанька из всех, которые я когда-либо видела…

— О? А сколько вы их видели, Ариадна?

Вам слсдуст расценить этот вопрос как любопытство, а не ревность.

— О, сотни. Он обычно ласкал мои женские штучки кончиками пальцев; это было, словно трепетание бабочки здесь, между ног, так чувственно и так невыносимо возбуждающе — ох, ох, затем ощущения переполняли меня — восхитительные ощущения…

Действительно, это выглядело так, что восхитительные ощущения миссис Батли-Баттерс начинались, чтобы переполнить сс еще раз в это самое мгновение, без всякой помощи или поддержки моего бесполезного ваньки-встаньки: сс тощие конечности исполняли развратное маленькое фанданго[92] совершенно самостоятельно, пока она делала странные хватающие жесты своими кулаками — можно было почти слышать щелканье гравия в агонизирующей новизне напряжения; ее высохшие соски бесполезно свисали по сторонам видных из-под кожи ребер; пергаментно-желтые веки были крепко закрыты словно тиски. Следы полупрозрачных ozaena[93] сверкали на ее верхней губе, обрамленной волосами.

— О, Стэн — Орландо — ох…

Поразительно, она кончала без чьей-либо помощи, воспоминание о Стэнли Болдуине воскресало из каких-то запутанных недр ее памяти, и было ясно, что эта брешь пе plus ultra[94] ее страсти была исключительно личным ее достижением. Я только действовал как катализатор. Было ли все это тем, что она настойчиво требовала от меня, или Стэнли Болдуин и я слились воедино, наши разделенные личности воссоздались в виде отдельного прообраза возвращения потерянной любви?

— Наслаждайтесь своими ощущениями, — убеждал я мягким, рассудительным голосом. — Позвольте им завладеть вами, позвольте им убаюкать вас своей лаской. Их не было очень-очень долго, разве нет?

— Да, о, да, ощущения… их не было так долго…

Она временами изгибалась и поворачивалась, затем устроилась в позе эмбриона; ее руки немощно двигались между ее бедер. Медленное, шипящее, истощенное прожилками могильное дыхание выходило из точки между ее тонкими губами размером с булавочный укол, словно прелюдия к стихающему ритму приближающегося окончания.

— Аааххх…

Не глядя вниз, я нежно гладил неприятные, похожие на бороду mons[95] кончиками своих пальцев.

— Словно бабочка, — прошептал я.

— Словно бабочка, — сказала она голосом, который был едва слышен.

Не успел я обратно натянуть на себя трусы, она быстро уснула и нежно похрапывала.

Два дня спустя я получил извещение от Лоуренса Дигби из «Дигби, Дигби и Пикок» о том, что вклад на двенадцать тысяч фунтов был открыт в «Куттс»[96] на мое имя, и что от меня ожидаются дальнейшие инструкции.

А теперь в кровать

Оставшиеся часы той ночи, ночи, имевшей важные последствия упоительного осуществления стечения обстоятельств, я сберег для ссбя и своего желанного одиночества. Я выбрал сочный, пикантный бочок[97] из холодильной камеры — тот, который, казалось, ждал моего прихода, жаждал моих объятий, беззвучно рыдал о почитании, которое только я мог дать! — и, перенеся его на своих плечах, словно невесту через порог, я принес его наверх, в свою маленькую комнату на чердаке.

Я остановился на несколько мгновений, занимаясь поглощением огромного темно-красного простора плоти с вкраплениями жира; туша лежала на кровати, словно ждущая любовница, ее тишина была весьма красноречивой, ее. неподвижное повиновение было скорее инициацией обольщения, чем ответом на него — оба парадокса страсти вместе. Ее совершенный внешний вид был метафизическим противоречием: мертвая, она была все еще потрясающе жива, бесконечно двигаясь в своей неподвижности; это было глупо, но связь эмоций, которые она пробуждала во мне, составляла лирическое прозрение в почтении изумительной одержимости. О Боже, какие чудеса открываются? Я весь дрожал, как от хорошей вибрации.

Я медленно и неловко разделся, со всей стыдливой gaucherie[98] девственного любовника: я скакал с одной ноги на другую, пока снимал штаны, поймав свой носок на пряжке ремня; пуговицы на рубашке щелкали и раскалывались; ключи выскользнули из кармана. Когда, наконец, я закончил, стоя с эрекцией под трусами, потея и трясясь, я понял с пронизывающей ясностью, сколь терпеливой и сколь любезной была моя возлюбленная; она роскошно мерцала в янтарно-золотом свете лампы с абажуром, ожидая только того, чтобы удовлетворить мой голод, насытить, погрузить меня в экстаз.

Я осторожно лег поперек плоти, просунув свои руки под нее, так, что мы были заперты в обьятиях; я положил свою щеку на ее слегка сморщенную поверхность и, глубоко вздохнув, был тотчас опьянен кисло-сладким ароматом холодной свернувшейся крови, стремительными аминокислотами, сотнями других непостижимых разновидностей ихора,[99] появившихся, вытесняющих и сгущающихся — это, несомненно, было опьяняющее благоухание, которое пробуждало ноздри Яхве, когда он помешивал своим указательным пальцем хаотичный первородный бульон, ставший Адамом!

С крайней неторопливостью я стянул трусы ниже ягодиц, так что откровение моей окончательной наготы нежно пришло к моей возлюбленной, с нежностью и изяществом — последнее предложение любви, окончательный символ прелюдии перед великим брачным обязательством; они соскользнули на лодыжки, и я отбросил их на пол. Отпечаток влажной, готовой к употреблению плоти, цельные пласты плоти и жира напротив моих беззащитных гениталий были потрясающи. Затем я развел свои бедра так широко, как только мог, обвив ноги по бокам, дергаясь вверх и вниз над великой мясной грудой. Я долго целовал ее фибры, я лизал ее, вгрызаясь с изящной нежностью, как молодой муж может лизать и прикусывать окрепшие соски своей молодой невесты. От жара моего тела плоть становилась более теплой и немного скользкой, так что когда я начал первые медленные, осторожные толчки, я понял, что сползаю и скольжу в утонченной любовной манере, и я точно знал в это мгновение, что моя возлюбленная отвечала на настойчивый зов моей возрастающей страсти.

Я больше не мог видеть комнату или ее обстановку, также, думаю, я не осознавал окружение; я плыл, словно утробный плод в амниотическом флюиде, в бесконечном океане кроваво-красной плоти. Я ощущал свои движения, но не их непосредственное устремление; следовательно, я точно знал, что делал, когда перевернулся на спину, раздвинул ноги и положил огромную тушу на себя, но я не совсем понимал, зачем. Я был покорен чистым и простым эмпиризмом: все было эмоцией, ничто не было здравомыслием. Мы двигались вместе, словно лошадь и наездник, моя возлюбленная и я; когда я изгибался и вставал на дыбы, то же делала и туша; когда я поднимался и снова откидывался, она делала то же самое; когда я раздвигал свои руки и бедра, чтобы охватить вогнутые контуры, они немедленно запечатывались, словно ценное вино, кроваво-красной плотью.

Стонущий, стенающий и трепещущий, я крепко держался за свою возлюбленную в сексуальной фистуле выбрасывая свое семя — беспомощно, в изобилии, неоднократно — обнаженная плоть к обнаженной плоти, мясо к мясу, совершенно и всецело слившиеся в истинном и непостижимом соединении.

Я слышал голос, мой собственный и все же совершенно незнакомый, шепчущий:

— О, я люблю… люблю тебя!

Затем:

— Какого черта ты делаешь, Христа ради?

Мастер Эгберт стоял в прямоугольнике раздражающего желтого света, который был дверным проемом: огромный, ужасающий, словно непредвиденное затмение.

— Пялишь кусок говядины?

А потом я потерял сознание.

Миссис Батли-Баттерс умерла за два дня до того, как я покинул отель Фуллера; достаточно иронии в том, что она умерла не от старости, а соскользнула с высокого стула у стойки в баре и проломила себе череп. Я не мог сопровождать похороны, но все же послал маленький букетик орхидей с запиской: «Чувства Навсегда».

Мастер Эгберт был просто безутешен.

— Ты был со мной восемь лет, — сказал он, — как же одиноко я буду себя чувствовать ночами без тебя? — рыдал он, прижав меня к ссбс и сжимая мой зад мясистой волосатой рукой.

— О, вы найдете кого-нибудь еще. Вообще-то, тот новый мальчик на кухне выглядит довольно милым.

— Джордж? Я так не думаю. Его комната полна грязных фотографий женщин в корсетах.

— Откуда вы это знаете? — спросил я.

— Я сделал это своей служебной обязанностью — знать все о своих наймитах и любовниках, — ответил Эгберт, озорно подмигнув. — Существует только одна вещь, касающаяся тебя, которую я так и не узнал, пока не стало уже слишком поздно.

— И что это, умоляю, скажите?

— Что ты предпочитаешь пялить кусок говядины.

Позже, в кровати, пока Мастер Эгберт проводил своим

мясистым носом по моим лобковым волосам, я сказал:

— Приготовление еды и кулинария, поедание, сексуальные контакты — со мной все то же самое, знаете ли. Все дело в исполнении таинства — вещи становятся единым целым. Любой настоящий одаренный мастер своего дела — один с избранным им способом самовыражения.

— Тогда я гений?

— Вы знаете, кто вы. Конечно же, вы гений.

— А смогу ли я найти себя, проталкивая свой член в коровью тушу?

— Вы определенно не понимаете меня, — сказал я. — Способ не здесь или там — это супружеский долг, объединение. Вот в чем все дело. Послушайте: приготовление и поглощение Navarin[100] для меня просто то же самое как, скажем, как то, что я делал с тушей, как вы видели. Я поклоняюсь плоти! Я хочу остаться наедине с ней, что бы это ни означало, я выбираю достижение совершенства, выражая и проявляя эту уникальность. Это материя моей жизни, prima materia[101] моего творческого порыва. Разве вы не думаете, что Бог чувствовал в точности то же самое, когда смотрел вниз на вселенский первородный бульон, и к Нему пришла идея породить свой собственный образ?

— Бог знает, что Бог чувствовал, мой мальчик. Я думаю, что ты, возможно, как бы то ни было, слегка ненормальный.

— Мой отец тоже говорил именно так.

— У тебя есть отец? Я всегда представлял, что ты сорвался вниз на эту землю единым и цельным с вершины Олимпа. И, видят боги Олимпа, я буду скучать по тебе!

— Это всего лишь способ говорить.

— Это будет наша последняя ночь вместе. Я бы лучше использовал ее на полную.

Мастер Эгберт повернулся на свое огромное брюхо, словно беспомощный выброшенный на берег кит, содрогающийся и задыхающийся; он схватил свои потные, покрытые темными волосами ягодицы и с трудом раздвинул их.

— Здесь, — сказал он тоном няни, предлагающей свою беспокойную заботу, — соблазнительный douceur[102] — это все твое.

И в последний раз я потерялся в этих мрачных глубинах, окутанных ядовитыми испарениями.

* * *

Отчет Доктора Энрико Баллетги главному офицеру медицинской службы тюрьмы Регина Каэли 7-го июля 19—

(Перевод с итальянского)

Это третий раз, когда я видел заключенного 022654, англичанина Криспа; ранее было проведено несколько специальных обследований в блоках Санта Катерина и Сан Марко, после него заключенный 022654 был переведен из Санта Катерина в блок Сан Марко после попытки отгрызть правую ногу заключенного, находящегося по соседству, пока тот спал.

Я делаю сознательное усилие, чтобы быть беспристрастным в этом случае, разве что во имя своей профессиональной честности, но я нахожу, что мне все труднее и труднее достичь объективности; к своему стыду, я вынужден признать, что мне крайне не нравится заключенный 022654, и я сожалею, что настал тот день, когда личные чувства скрестились с продвижением моей работы— или, по крайней мере, серьезно воспрепятствовали этому. Крисп презирает меня, я знаю, но не из-за этого я чувствую такое отвращение по отношению к нему — далеко не из-за этого! На самом деле, я с гордостью могу сказать, что всегда был нейтрален к тем чувствам, которые испытывают ко мне пациенты. Нет — он именно омерзителен мне, и просто потому, что он омерзителен. В этом человеке есть что-то, какая то внутренняя вещь, которую я до сих пор не могу точно определить — ощущение, излучение, само-откровение, называйте это как хотите, — которое я нахожу совершенно мерзким. Доверие, которое on вызывает, кажется мне просто отвратительным внешним проявлением этого внутреннего духовного распада — как бы то ни было, я не сомневаюсь, что он безнравственен, поскольку только этим утром он описал мне со сладострастными деталями, как он сделал очень редкое Fricassüe de Rognons de Veau au Vin Blanc с соками, извлеченными из — соскобленными с — половых органов проститутки, которой он затем предложил прислуживать в ресторане, полном ничего не подозревающих и невинных гостей, приглашенных к обеду. Что еще хуже, он пытался убедить меня в том, что это на самом деле был глубокий творческий акт. Даже если это оскорбляет меня как представителя моей профессии, поскольку я вынужден сказать это, сказать это я просто обязан: Орландо Крисп — чудовище.

Я поначалу думал, что мать Криспа, его «Королева Хайгейта», была единственным доминирующим воздействием в жизни, но теперь я обнаружил — признаюсь, отчасти — к своему удивлению, что это не так; он начал говорить о двух людях, полагаю, близнецах, которых он называет Жак и Жанна. Кажется, что эти личности — являются ли они вымыслом развращенного воображения Криспа или нет — сыграли важную часть в его превращении в убийцу и безумца, и, следовательно, мне необходимо убедить его рассказать о них гораздо больше, что он и сделает в дальнейшем. Этот человек столь невыносимо надменен! Каждый вопрос, мной задаваемый, любое предположение, которое я делаю, любую возможность, излагаемую мной, он с презрением отвергает. Только когда он говорит о своей матери, он становится менее всего сговорчивым или отзывчивым, и поэтому, если я могу привести его к точке, в которой он начнет рассказывать мне об этих близнецах, Жаке и Жанне, как он рассказывает о своей Королеве Хайгейта, я достигну величайшего прогресса.

Я установил, что Хайгейт — это пригород на севере Лондона; Карл Маркс, вероятно, похоронен на местном кладбище; тем не менее, я не думаю, что этот факт имеет какое-либо отношение к данному случаю. Я рекомендовал продление текущего курса лечения для заключенного 022654.

Энрико Баллетти.

Отчет зарегистрирован Лучиано Касти, главным офицером медицинской службы тюрьмы.

IV

Il Bistro

Оно называлось достаточно просто — «II Bistro». Расположено оно было на узкой улице рядом с Кембриджской площадью (и поэтому идеальное для театралов), снаружи в нем не было ничего впечатляющего, но в нем было определенное изящество, месторасположение было завидным, и это заведение было целиком моим. Более того, там была двуспальная комната над помещениями, арендованная на девяносто пять лет, из которых осталось еще семнадцать. В конце концов, я принял решение приобрести ее после того, как узнал, к своему искреннему удивлению, что миссис Батли-Баттерс оставила мне еще двадцать тысяч фунтов в своем завещании. Боже, благослови омерзительную старую свинью.

Прежний владелец, Жап-Клод Фаллон, сам купил роскошную пригородную гостиницу в Девоне (я не буду называть ее, он все еще содержит ее и преуспевает в свои преклонные годы) и был озабочен переездом из Лондона как можно быстрее.

— Что ты сделаешь с Жаком и Жанной? — спросил он за два дня до того, как я должен был въехать.

— С кем?

— Разве я не говорил тебе про Жака и Жанну?

— Нет, Жан-Клод, не говорил.

— Они переходят вместе с «II Bistro».

— Нет, если я не захочу, чтобы они переходили, — сдержанно ответил я.

— Ох, но топ ami, топ eher Орландо, ты захочешь, чтобы они остались, как только увидишь их. Ты не можешь вышвырнуть их вон; куда они пойдут, что будут делать?

— Хорошо, а что же именно они делают?

— Жак помогает на кухне, а Жанна обслуживает столики. Но это еще не все — они делают все, что тебе от них нужно. Они великолепны, топ ami. Жак — очень талантливый молодой человек, а в Жанну влюблен каждый посетитель. Да и в Жака тоже. Они оба прекрасно подходят для дела.

— У меня не так много времени, чтобы знакомиться с ними, Жан-Клод.

— Поверь мне, Орландо, это не займет много времени. Жак и Жанна были моей правой и левой рукой — так вы говорите по-английски?

— Вроде того.

— Хорошо. Тогда, вот что они собой представляют. Ох, Орландо, подожди, и сам все увидишь!

И с тех пор я был вынужден довольствоваться этим.

Невыносимые Близнецы

Для меня было совершенной неожиданностью, когда я, в конце концов, увидел Жака и Жанну. Неудивительно, что они были близнецами, оба были бледны, сероглазы, одно яйцевидное лицо идеально повторяло другое; у обоих были светлые волосы и небольшая родинка в уголке идеального маленького рта, утонченно, но непреодолимо приглашающего к осторожным поцелуям, как я подумал.

Жан-Клод не предупредил меня, что эти два создания столь своеобразны; в них определенно было что-то не от мира сего, но я также заметил стальную твердость, скрываемую внешностью, неописуемую смесь непоколебимости и решительности, почти некую свирепость. Я предположил, что они будут действовать как один, когда понадобиться проявить свирепость. Они вызывали у меня подозрение, но были откровенно привлекательными. Они также были просто немного самонадеянными, чтобы понравиться мне — даже дерзкими.

— Мы будем счастливы служить вам, как служили Жан-Клоду, — заявил Жак с едва заметным акцентом.

— Я явно столкнулся с fait accompli,[103] — сказал я.

Глаза Жанны слегка расширились.

— Вы ведь не будете думать о нашем увольнении? — спросила она.

— Вообще-то не совсем так.

— Тогда что?

— Просто вот так — я думаю, что предпочел бы решить это самостоятельно.

— Но Жан-Клод сказал нам…

— Это больше не его заведение. Теперь оно мое.

— А значит, мы тоже паши, — сказал Жак.

— Вам никогда не придется жалеть об этом, вот увидите, — добавила Жанна.

Она улыбнулась, но в ее улыбке было что-то необычное, и она не произвела на меня того обнадеживающего впечатления, к которому явно стремилась.

Мое новое чувство свободы и независимости вызвало во мне эйфорию. Я был, даже учитывая, что все нормы и принципы моего обучения пока еще находились на начальном уровне, сам себе хозяин. Я был монархом своего собственного королевства. Ілавньїм образом, теперь я был свободен в своем увлечении тайным удовлетворением своей возлюбленной плоти: любить, почитать плоть и повиноваться плоти; расточать все свои кулинарные навыки ради этого; работать со своей алхимической магией и преобразовывать основную материю плоти в чистое золото великих классических блюд; экспериментировать, выдумывать, применять и создавать без ограничений свои собственные шедевры. Я был одержим огненным течением смеси понимания и восторга — какая ответственность была возложена на меня! Я чувствовал себя так, как должен был чувствовать себя Микеланджело, когда столкнулся с величайшей голой массой только что добытого мрамора, из которого вскоре появился юный Давыд, совершенный и целостный, великолепие и захватывающая дух четкость форм, рожденных из хаоса бесформенности. Я был акушером плоти, волшебником и хозяином. Но пока что мое посвящение только начиналось.

Циники, без сомнения, презрительно усмехнутся, когда, упомянув — скажем — о Бордоском Антрекоте, я использую такие понятия, как общность, окружение, тайна, наивысшая отдача и получение любви — но меня никогда не волновало кудахтанье циников. Самая сильная дрожь, пробегающая по позвоночнику во время оргазма, поверьте мне, не может ни в какой степени сравниться с экстазом причастия к потреблению; болсс того, сладость последнего происходит не от судороги смазанных отверстий, а исключительно от знания. Точно известно, что этот процесс начинается с действия — это gnosis — это присуще истинному счастью.

Антрекот Бордоский

4 отбитых куска мяса, каждый — весом приблизительно 8 унций (225 грамм)

3 столовые ложки арахисового масла Соль и черный перец Побег свежего тимьяна

2 столовые ложки красного винного уксуса

5 жидких унций (150 миллилитров) говяжьего бульона

Приблизительно 2 чайные ложки черного молотого перца

Щепотка красного перца

1 столовая ложка масла

3 унции (75 грамм) лука шалота, хорошо порезанного

4 зубчика чеснока, порезанного

1 пинта (600 миллилитров) красного вина

1 лавровый лист

2-3 мозговые говяжьи кости

5 столовых ложек красного винного уксуса

Слегка натрите куски мяса маслом, приправьте солью и перцем, затем закройте и дайте охладиться как минимум два часа. Достаньте их из холодильника приблизительно за час до приготовления. Смешайте лук шалот, винный уксус, чеснок, лавровый лист и тимьян в кастрюле; кипятите приблизительно 15 минут, уменьшив чуть больше, чем до половины. Отфильтруйте. Избавьтесь от лаврового листа и побега тимьяна. Обмотайте мозговые кости тканью и положите в кипящую смесь, затем проварите

10 минут на медленном огне. Процедите и достаньте костное желе.

Разогрейте столовую ложку арахисового масла на сковороде, и затем, когда оно станет достаточно горячим, добавьте куски мяса. Жарить строго по две минуты с одной стороны; приправьте солью и перцем, затем жарьте пять минут с другой стороны. Мясо должно стать розовым внутри. Уберите куски мяса со сковородки, покройте половиной шалота, добавьте винного уксуса и чесночной смеси, и накройте. Оставьте в сторону.

На все еще горячую сковороду налейте винный уксус, кипятите на протяжении двух минут, убедитесь, что он смешался со всеми соками; добавьте говяжий бульон, вторую половину шалота, вино и чесночную смесь, затем черный и красный перец, и кипятите до тех пор, пока не останется около 10 жидких унций (300 миллилитров). Добавьте масло и хорошо размешайте.

Прожарьте то, что осталось, на масле на другой сковородке, жарьте мясо приблизительно две минуты на каждой стороне. Намажьте костное желе по верхней стороне мяса и жарьте около минуты. Подавать куски мяса на горячей тарелке, полив ложкой соуса.

— Когда мы снова откроемся? — спросил Жак, и я был обнаружил, что раздражен, что он меня допекает своей назойливостью.

— Я думаю, в следующем месяце.

— Люди интересуются.

— Какие люди? Кто интересуется?

— Друзья II Bistro…

— У нас есть друзья?

— Mais oui[104] конечно есть. Завсегдатаи и клиенты.

— В любом случае, я уже принял решение. Мы откроемся в следующем месяце.

Жак задумчиво кивнул, улыбнулся мне и ускользнул прочь. Оба, и Жак и Жанна, имели привычку ускользать; думается, никакое другое слово не опишет это, так как они появлялись и исчезали без звука, ненавязчиво, иногда достаточно внезапно. Они были немного похожи на кошек.

— Наши друзья и наши клиенты будут ожидать большого события, — напомнил мне Жак чуть позже в тот же день. Близнецы достаточно демонстративно ушли и явно обдумывали то, что я сказал.

— Да, — добавила Жанна. — Мы не должны их разочаровать.

— К тому же, мы должны надлежащим образом восстановить работы.

— Посмотрите, — начал я, но Жак перебил меня.

— На открытии должен присутствовать кто-нибудь очень важный, — сказал он.

— Хорошо известная и уважаемая личность, — заявила Жанна.

Затем они оба сказали, говоря более или менее одновременно:

— Это будет хорошо для дела.

— Но, боюсь, что не знаю никого сколько-нибудь важного, — сказал я им. Это была абсолютная правда, я подумал об этом сразу, лишь потом сказал.

— Мы знаем, — объявил Жак.

— Кого, например?

Жак пожал плечами.

— Не имеет значения, кто это будет, — сказал он. — Мы знаем так много знаменитостей. Большинство клиентов II Bistro — уважаемые и важные персоны.

— Что-то с трудом в это верится. Жан-Клод мне ничего не сказал об этом.

— Ваша сделка с Жан-Клодом была именно этим — сделкой. Разве он никогда вам не говорил о нас?

— Нет, не могу сказать, что говорил.

— Мы будем служить вам так, как служили ему.

— Да, ты уже говорил это. Я просто ничего о вас не знаю. И, как я уже говорил, это мое бистро.

Жанна кивнула.

— Конечно оно ваше, — согласилась она, — разве мы когда-нибудь отрицали это?

— Нет, но…

— Вот и все, — сказал Жак. — Поверьте мне, мы знаем, что вы мастер своего дела; мы понимаем работы вашего творческого гения, нам симпатичны потребности вашей души. Ни я, ни моя сестра никогда не посягнем на них. Мы никогда не ступим ногой в ту область, которая целиком принадлежит вам.

Я смягчился, и они заметили это.

— Мы здесь для того, чтобы вы были уверены в том, что вы вольны продолжать реализацию вашего высокого призвания, — настаивал он, его голос мягко, осторожно очаровывал. — Мы смотрим за делом, мы видим плавный ход ежедневных событий, мы обращаем внимание на удобство наших завсегдатаев и клиентов.

Затем Жанна сказала достаточно странную вещь:

— Конечно же, не все завсегдатаи — клиенты.

Тотчас Жак выразительно посмотрел на нее, и она замолкла, прежде чем тема получила развитие.

— Вы увидите, — сказал он, — все будет замечательно, как и прежде.

— Я все еще не уверен в этой очень важной персоне, — сказал я.

— Оставьте это нам. Мы сделаем все, что необходимо.

Я не могу сказать, что был счастлив. Они начинали мне нравиться, но я все еще относился к ним с глубоким недоверием. Несмотря на их очевидную преданность II Bistro и лично мне, я не мог ничего поделать, но глубоко внутри (там, где чувства действительно имеют значение) оставалось чувство, что они повернуться против нас обоих, незамедлительно и без колебаний относительно того, целесообразно ли так поступать.

Успех вечера открытия

Я с трудом заставил себя поверить, когда они сказали мне, что «кем-то очень важным» на открытии II Bistro будет Жан Кокто.

— Вы имеете в виде того самого Жана Кокто? — спросил я близнецов.

— Я не знал, что есть еще один месье Кокто, — учтиво ответил Жак.

— Мсье Кокто — единственный в своем роде, — добавила Жанна.

— Конечно единственный. Я думал, он умер. Я не могу даже представить, как вам удалось убедить его — я хочу сказать, вы что, действительно его друзья?

Жанна позволила промелькнуть едва заметной улыбке по своему лицу.

— Жак знает его лучше, чем я, — сказала она.

Хорошо зная о пристрастии Жана Кокто к молодым

мальчикам, я нисколько не сомневался в этом.

— Я даже не знаю что сказать, — прошептал я, — это достаточно фантастично. На самом деле, это совершенно — ну, — совершенно невероятно.

— Вы довольны?

— Доволен? Да я просто восхищен. Но когда он прибудет? Я должен сделать приготовления — специальное меню, конечно же…

— Вы можете оставить все необходимые приготовления нам, — сказал Жак, и я знал, что это «можете оставить» означает «оставите». — За исключением меню, конечно же. Мсье Кокто в безопасности в наших руках.

У Жана Кокто был самый огромный нос из всех, что я когда-либо видел на человеческом лице. Из фотографий в книгах было, конечно, очевидно, что нос выдающийся, но полагаю, что этот факт был отмечен только подсознательно в застоявшемся пруду моего сознания, словно вторичные факты и философские случайности; кроме тбго, сколь бы ни очевидной была характерная физическая особенность, ничто так идеально не подходит для отметины плоти. (Плоть!) Нос и вправду был гигантским. На самом деле, я испытывал большие затруднения, стараясь отвести от него взгляд — знаете, как стеснительно, постыдно и просто ужасно прилагать усилия не смотреть на почти неотразимое очарование; кроме того, человеческая природа такова, что первое, что делает человек, когда его просят не замечать чего-либо — он уделяет именно этому пристальное внимание. Чем больше я убеждал себя игнорировать хобот Кокто, тем больше желание посмотреть становилось навязчивым, и одновременно я начинал испытывать неприязнь к нему. Я также обнаружил, что размышляю; говорили ли они что-нибудь о человеке с по-настоящему большим носом. Фактически, Жаку позже удалось убедить меня в том, что это было совершенно не так — не в отношении Мсье Кокто, во всяком случае.

Открытие (хотя, наверное, мне следует говорить возобновление) II Bistro состоялось в среду 22-го марта 19— года ровно в 7.30 вечера. Месье Кокто перерезал розовую ленточку («Розовая в честь месье», — сказал Жак совершенно серьезно), которая была прикреплена поперек двери, и произнес небольшую напыщенную речь на французском, сильно размахивая руками и жестикулируя. Я, конечно же, был полностью поглощен его колоссальным хоботом. Жак и Жанна пригласили нескольких ресторанных критиков и людей, пишущих о еде из каких-то утонченных воскресных газет (включая человека, который стал моим непримиримым врагом, Артуро Трогвилла), и тучного автора «Блюд, ради которых можно умереть», Реджинальда Крейна. Если говорить откровенно, я был весьма впечатлен.

Кокто ссл за почетный стол, уставленный цветами столь свежими, какие только возможно было найти в это время года, глядя на весь мир вокруг, словно озорной эльф с непокорными волосам, пощипывая еду, в которую (с помощью Жака и Жанны) я вложил столько трудов в духоте кухни, чтобы создать нечто. С виртуозной тактичностью он выбрал блюда, которые не были вдохновлены великой французской классической традицией. Критики и писатели пришли со своими спутниками, которые, конечно же, расправились с праздничным обедом, как нечего делать; это, как я позже узнал, был маневр, совершенно типичный для их племени. Остальные столы, рад сказать, были все заняты bona fide[105] завсегдатаями.

Позже той же ночью, после того, как ушел последний посетитель, и дверь была заперта, мне удалось узнать тонкое различие между «завсегдатаем» и «клиентом». Это определение, на самом деле, озадачивало меня с тех самых пор, когда Жак упрекнул Жанну гневным взглядом за то, что она намекнула на то, что вообще эта разница была.

Это случилось потому, что я подумал, что потерял Жана Кокто; хотя как вообще можно потерять человека, у которого такой огромный нос, что через переполненный ресторан можно увидеть, как он дрожит и подергивается? Разве можно потерять человека, чьи выдающиеся физические характеристики так привлекают ваше внимание, что вы не можете сконцентрироваться на чем-либо еще? По-видимому, можно, к концу вечера, после заключительных диких крикон и гогота, и тайного испускания газов, когда псе вернулось к изначальной тишине, с которой все началось, и II Bistro неожиданно и смущенно обезлюдело, если не считать меня самого; остались запятнанные, мятые салфетки на полу, бесчисленные окурки в забитых пепельницах, пустые и полупустые бутылки загромождали столы, десертные тарелки громоздились высокими колоннами, но среди всего этого не было мсье Кокто. И тогда, конечно я понял, что случилось самое худшее из всего возможного, неужели я позволил этому заслуженно выдающемуся liommc de belles Icttres[106] и напыщенному творческому гению просто ускользнуть в толпе, даже не поблагодарив его? Меня просто бросало в пот, когда я думал об этом. Где, к тому же, был Жак? И Жанна? Ох, почему они обманули мои ожидания? Чего стоят их обещания об эффективности? Черт побери их обоих.

— Жак! — закричал я во весь голос. — Где ты, черт тебя дери?

Его не было на кухне, которая сверкала и источала беспорядочные ароматы, оставшиеся после моих кулинарных трудов. Конечно же, как я думал, он не может находиться наверху, в моей четверти, так как он бы никогда не осмелился совершить столь дерзкий поступок. Тем не менее, чтобы быть уверенным, я проверил — однако, его там не было.

— Жак! Жак, ты, несносный ублюдок! Іде ты? Іде эта старый пидор Кокто? Я потерял мсье Кокто!

В неистовстве я направился вниз, в подвал, где находились кладовые; на самом деле (и это странно, как может показаться) я никогда не решался заглянуть сюда до сих пор, так как Жак и Жанна взяли на себя заботу об этих помещениях, как они делали при моем предшественнике, и каждый дюйм своего королевства они защищали со свирепой ревностью. Это была, так сказать, их собственная частная территория — королевство сладко пахнущей, благоухающей, затхлой темноты, где хранилась большая часть лучшего вина, а вдоль каменных стен выстроились мешки и деревянные ящики. Так или иначе, это не соответствовало светлой, почти прозрачной красоте их кошачьей природы; я вообразил, что в свои свободные часы они сворачивались где-нибудь на солнышке, словно кошки.

Потом я увидел дверь. Это была обыкновенная неокрашенная деревянная дверь, встроенная в стену второй кладовки; странно, подумал я, что она здесь находится Почему она была здесь? Это была, подумал я, очень личная дверь; это была чья-то дверь, а не какая-то там просто старая дверь. Это была дверь, которая принадлежала — без сомнения — кому-то, а не чему-то.

Эти размышления о двери были безумием.

Безумием ли? Мне показалось, что я услышал шум, раздавшийся из-за этой, мать ее так, двери; таинственный, отрывистый шум, словно пульсирующий скрежет или хватка, словно азбука Морзе, которую издает некто, страдающий тонзиллитом. Я поднял кверху голову и слушал так внимательно, как только мог. Затем, внезапно я отчетливо услышал голос, который произнес:

— Jacques, топ petit oiseau — mais non! — petit? No, comme tu es vraiment magniflque! Oh Jacques, je t’adore![107]

Я немедленно узнал эти пронзительные, театральные интонации.

Дрожа всем телом, я повернул ручку двери и толкнул ее.

— Maitre Orlando…[108]

От небольшой уютной картины, которую я сразу увидел, у меня перехватило дыхание: в середине комнаты (чрезвычайно хорошо оформленной комнаты, как мне удалось рассмотреть) стояла огромная двуспальная кровать, на которой лежал совсем голый Жак, его ноги были широко раздвинуты, руки он положил под голову, безразличная улыбка блуждала по его лицу. А сверху на Жаке был столь же голый мсье Кокто; его лицо, однако, было маской чистого ужаса.

— Не беспокойтесь, Маэстро, — заметил Жак с легкомысленностью, которая привела меня в ярость. — Месье Кокто — клиент.

В это мгновение раздался голос из-за двери; я повернулся и увидел Жанну.

— Во всяком случае, теперь — клиент, — сказала она.

Посетители и клиенты

История, которую я позднее услышал от Жака и Жанны, была гротескной, и вы сами узнаете ее.

Отправив Жана Кокто (лимузин от Отеля «Карбурн» был вызван за ним в начале второго), я позвал близнецов в свой кабинет, усадил их и потребовал исчерпывающего объяснения.

— В какие, черт подери, игры вы думаете играть? — спросил я.

— Мы не играем. Это не игра.

— По крайней мере, на этот счет ты прав. Ну? Что вы скажете об этом? Вы собираетесь сказать мне, что это была всего лишь одна незапланированная и украденная ночь любви, и что вы сожалеете об этом от всего сердца, и что это больше никогда не случится? Потому что если вы собираетесь сказать это, я вам не поверю.

— Нет, я не собираюсь говорить вам этого, — самоуверенно ответил Жак. Я почувствовал, что он будто нападает на меня.

— Тогда какого дьявола вы собираетесь рассказать мне? Я требую полного отчета от вас!

— Нам придется начать с самого начала! — печально сказала Жанна, качая головой.

— Да, — продолжал я, — с начала. Вы можете сказать мне, что делает эта комната в подвале? Эта комната, эта дверь…

— Эта комната — наша, Маэстро, — сказала Жанна. — Мы живем в ней.

— Кто живет в ней?

— Я. И Жак. Мы живем в ней.

— Вы живете в подвале моего ресторана? — в гневе закричал я.

— Нет, — ответил Жак, — мы живем в своей комнате.

— Умоляю вас, с каких это пор? И почему вы никогда не говорили мне об этом?

— Со времен господина Фаллона. И мы никогда не говорили об этом, потому что вы не спрашивали.

— Вы когда-нибудь спрашивали у нас что-нибудь о нас самих? — спросила Жанна, и я уловил нотку обиды в ее голосе.

— Не лги мне, — сказал я, не обращая на нее внимания.

— Это правда. Господин Фаллон построил комнату для нас, он и встроил дверь. Вторая кладовка обычно больше первой.

— Жан-Клод не говорил мне о том, что вы живете в моем подвале, — сказал я.

Жанна вставила:

— Мы живем в нашей комнате.

— Называйте ее как хотите. Более того, у меня создается впечатление, что есть еще ряд вещей, о которых Жан-Клод мне не рассказал. Слишком многое мне не по душе. Kaie так получилось, что вы живете в моем подвале — в вашей комнате — а я ничего об этом не знаю?

— Как я уже говорила, вы никогда не спрашивали нас, — ответила Жанна, и в ее голосе снова появились те же печальные, обвиняющие интонации.

— Почему я должен спрашивать? — завопил я, теперь чувствуя себя беспомощным. — Я не представлял себе — как я мог? — ради всего святого, я не знал! Вы приходите каждый вечер…

— Поднимаемся, Маэстро.

— И вы уходите — ну, хорошо, спускаетесь — рано утром. Какого черта я был должен думать, знать, спрашивать?

— Мы никогда не беспокоим вас, — сказал Жак, — вы должны признать это.

— Я не должен соглашаться с этим треклятым утверждением! — закричал я, беспомощно давая выход гневу. — Как вы осмелились жить в моем ресторане без моего позволения?

— Нет, мы никогда не беспокоим вас, — настаивала Жанна.

— Вы довольны нашей работой? — спросил Жак.

Я не мог говорить минуту или две. Я думал об успехе вечера нашего открытия, о Жане Кокто, о критиках и писателях, о меню, которое мы создали — я думал обо всем этом, и я знал, что при любых благоприятных условиях ничего из этого не получилось бы без близнецов.

— Это нечестный вопрос, — наконец сказал я. — Вы знаете, что я более чем доволен вашей работой…

— Тогда, eher Maotre,[109] в чем проблема?

Я немного сполз на своем стуле.

— Это не столько проблема, — сказал я, — сколько принцип.

— Месье?

— Проклятье! Видите ли, я должен знать, что происходит в моем ресторане…

Жанна сказала:

— И теперь вы знаете.

— Да, теперь знаю, и все дело исключительно в том, что я должен был знать об этом раньше.

— Вы сердитесь из-за мсье Кокто, — сказал Жак.

— Признаюсь, это шокировало меня. Я думал, что я — я потерял — его.

— Потеряли его?

— Если на то пошло, конечно, это звучит нелепо, но именно так я и думал — я имею в виду, конечно же, что я думал, он уже ушел — и я не знаю…

— Месье Кокто стал клиентом сегодня вечером, — сказала Жанна, помогая мне преодолеть замешательство.

— И что именно это означает?

— Клиент — это посетитель, который спит с Жаком.

— Понимаю. Посетители — это люди, которые просто едят здесь, а клиенты — это люди, которые едят здесь, а потом спят с Жаком. Верно?

— Совершенно верно.

— Или с тобой, если они этого хотят, я прав?

Жанна закивала:

— Или со мной. Но большинство из них предпочитает Жака. Женщина не может сравниться с ним, конечно же…

— О, конечно же…

— И люди сами удивляются своим собственным чувствам. Мы очень похожи, брат и я, разве нет? Иногда они думают, что он — это я; когда они обнаруживают, что это не так, то уже слишком поздно, и они охвачены слишком сильным сладострастием для того, чтобы остановиться. Обычно я делаю фотографии.

— Фотографии?

— Конечно. Без фотографий они бы не платили так щедро.

Все неожиданно стало ужасающе, отвратительно ясным.

— Я не верю в это, — попытался прошептать я, — я не хочу верить в это…

— Но я уверяю вас, это правда.

— Это помогло месье Фаллону купить отель в области, — сказал Жак, — и вам это тоже поможет, Маэстро.

II Bistro будет процветать благодаря своим клиентам. Кроме того, как вы сами видели, у меня с Жанной есть кое-какие милые штучки.

Кое-какие «милые штучки»? Я воскресил в памяти тот миг, когда открыл дверь, и теперь неожиданные детали, которые тогда казались размытыми, выпадали из сферы моего восприятия, с трудом запечатлелись в моей памяти, стали ослепительно ясными, засверкали роскошной и яркой доходчивостью: картины в старинных рамах, позолоченные зеркала (тоже, возможно, старинные), фарфор, гобелены; это было словно обнаружение гробницы Тутанхамона — золото, повсюду мерцающий свет золота.

— Мы пытаемся создать для себя уют, — сказала Жанна, словно не к месту чопорная сутенсрша, объясняющая перспективному клиенту: «Мы всегда стараемся содержать наших девушек в чистоте…»

— Жак занимается с ними сексом, Жанна делает фотографии, а потом шантажирует их с помощью снимков, — проворчал я, но это было, скорее, утверждение, а не вопрос.

— О, нет! — закричала Жанна, ужаснувшись тому, что она явно считала вопиюще необоснованным предположением.

— Нет?

— Нет! Наши клиенты любят, когда мы фотографируем. Они просят нас, чтобы мы сделали это. Вот как это началось: однажды один джентльмен сказал: «Жанна, пожалуйста, не могла бы ты сфотографировать меня вместе с Жаком?», и — чик! что-то типа того! — с тех пор мы делали фото каждый раз.

— Понимаю. А негативы?

— Они до сих пор у нас, Маэстро. В нашей комнате. После мы их тщательно рассматриваем.

— Я ни на миг не сомневался в этом, — сказал я, — вы вообще кажетесь весьма основательной парой.

— Спасибо.

— Я не имел в виду сделать комплимент, Жанна…

— Конечно, нет, господин.

Тем не менее, было ясно, что она собирается принять это как комплимент.

— И как долго эта — эта деятельность — продолжается? — спросил я. Затем добавил, — нет, нет, не говорите мне, я не хочу знать.

Я был охвачен в тот момент смутной, неясной интуицией, чем-то вроде шестого чувства, чем-то другим, нежели сексуальными занятиями или фотографиями — чем-то, что находилось, скорее, ближе к недвусмысленному нарушению закона — но мне удалось отогнать это чувство проч.

— Это, конечно, должно немедленно прекратиться, — сказал я, — и эти негативы должны быть уничтожены.

— Конечно же, нет! Почему, почему?

— Если мне приходится говорить тебе об этом, значит, у тебя нет мозгов, которые, как я считал до сих пор, были, — ответил я.

— Господин, пожалуйста…

— Нет, Жанна. Нет. То, что вы делали, чудовищно неправильно. Хуже того, это, вероятно, противозаконно. С этого момента вы должны этого избегать. Вы понимаете меня?

Они не отвечали.

— Вы понимаете меня?

Неожиданно Жак сказал:

— Абсолютно.

— Отлично. Вы можете продолжать жить в подвале — в вашей комнате — все время. Как вы уже заметили, я удовлетворен вашей работой, и вы не беспокоите меня.

— Благодарим вас, — грубо ответила Жанна.

— Вы оба живете в этой комнате? — спросил я.

— Мы спим в ней.

— Вдвоем? На той кровати?

— Да. Но мы не совокупляемся.

— Надеюсь, что нет.

Я горделиво поднялся со стула.

— Думаю, что этого на сегодня хватит, — сказал я, — вы можете идти. До завтрашнего вечера у нас много работы. Ресторан — это беспорядок. Эти ресторанные критики просто свиньи.

— Мы поднимемся ровно в пять часов, Маэстро.

— Благодарю вас. Желаю вам доброй ночи.

— Сейчас уже утро.

— Тогда желаю вам доброго утра.

Затем он посмотрел на меня и сказал:

— Мне очень жаль, что мы обидели вас, Маэстро. Как бы то ни было, все, что мы делали с Жанной — мы делали для пользы II Bistro. Так происходит уже долгое время. Ни моя сестра, ни я не видим в этом никакого вреда, и мы — признаюсь вам откровенно — удивлены тем, как поступаете вы. Люди, которые платят нам за фотографии, совсем не бедные; более того, они проводят свой час наслаждения со мной — и, могу вам сказать, что это довольно редко является наслаждением для меня. Некоторые из них старые, некоторые — жирные, а некоторые — и то, и другое; некоторым нравится, когда я делаю с ними странные вещи, вещи, которые я предпочел бы не делать. Но все это ради II Bistro, как я уже объяснял вам. Я не думаю, что Жанне очень нравится стоять там, дожидаясь нужного момента, затем — щелк-щелк! — делать свои фото. Но мы деловые люди, заинтересованные в прибыли, в процветании II Bistro — и в вашем процветании. Мы хотим только служить вам. Вот почему мы здесь. Мы любим служить. И я снова повторяю, что мы сожалеем о том, что обидели вас.

Он изобразил странный небольшой поклон, и я был охвачен ужасным чувством вины.

— Ваши извинения приняты, — сказал я, кладя руку на его плечо. Плоть под хлопчатой рубашкой была теплой и податливой.

Затем Жанна сказала шепотом:

— Месье, вы так добры к нам.

Неожиданно она наклонилась вперед и нежно поцеловала меня в губы. Ее губы были сладкими и мягкими, с ароматом яблока.

— Я бы получила огромное удовольствие, — промурлыкала она в мое ухо, — если бы вы позволили мне переспать с вами, когда почувствуете необходимость в удовольствии. Когда вы захотите кого-нибудь, пусть это буду я.

— В этом случае никаких фотографий не будет, — добавил Жак — слегка не к месту, как мне подумалось.

— Хорошо. Мы еще завтра поговорим.

И, все еще чувствуя аромат ее губ, я смотрел, как они уходят. Вниз по лестнице, в свою комнату.

Сладкий аромат успеха

II Bistro действительно процветало. Я действительно заключил более чем выгодную сделку; между нами говоря, Жак, Жанна и я попытались сделать из пользующейся большим уважением, но, по существу, обыкновенной (и я честно признаю это) лондонской закусочной высококлассное заведение с разборчивой и обеспеченной клиентурой, в которую входили широко известные персоны из театральных и литературных кругов. Мы постоянно фигурировали на страницах, посвященных еде и заведениям в лучших воскресных приложениях, и критики (все, за исключением одного, о котором вы сами вскоре узнаете) были неизменно благосклонны. Все места были постоянно забронированы, каждую ночь, на несколько недель вперед. Я нанял молодого студента по имени Аксель, который приходил по вечерам для того, чтобы мыть посуду, а также пригласил на работу двух официанток для работы по выходным, когда мы были заняты. На самом деле, с течением времени я начал думать о том, чтобы ввести управляющего, чтобы я сам мог оставаться на кухне и меня никто не беспокоил, но Жак и Жанна были против этой идеи.

Конечно же, я знал, почему: на самом деле близнецы отлично служили мне, но было очевидно также, что они служили и сами себе столь же хорошо; я однажды сказал это Жаку, и в достаточно безразличной манере он более или менее признал это.

— Да, это так, — сказал он, — разве это не устраивает нас троих? Мы с сестрой зарабатываем деньги себе так же хорошо, как и вам. Почему бы и нет? Мы всегда к вашим услугам, и вы это знаете.

Управляющий был бы инородным элементом в этой уютной системе, я понимал это; близнецы явно собирались ревностно защищать свои исключительные права. Мои исключительные права, естественно, в первую очередь, и, прежде всего, на кухне.

О, кухня эта была моим раем, и я был богом, который главенствует над ней! Здесь, среди сверкающих кастрюль и сковородок, ароматов и блеска, и журчания воды, здесь, в своем благоухающем, кипящем, пузырящемся, изобилующем едой королевстве я был абсолютным монархом. Да, весьма большая доля моего творческого труда была все еще на стадии обучения — обучения, познания и инициации; параграфы эти я знал своим сердцем, ритуалы были доведены мною до совершенства, но священное искусство преобразования — оно все еще оставалось сладостной тайной, и в эти сокровенные секреты я только начинал проникать. Я был архиереем и прелатом, архиепископом литургий, которые разработал для служения культу плоти, и мое обучение все еще продолжалось. Бывали черные дни, когда я чувствовал себя совсем как новичок, беспомощный и неспособный, совершенно недостойным своего высочайшего призвания, так как я легко приходил в уныние, потерпев неудачу или придя к плачевным результатам; хотя я ни разу не сомневался в том, что был призван — призван и избран для того, чтобы служить своему могущественному и кровавому божеству. И во все времена я стоял на коленях — испытывая боль, зная о присутствий этого божества, о его налившемся кровью и неодобрительном взгляде, который следил за мной, видел каждое мое движение, осуждал мои попытки с беспощадной беспристрастностью, оценивал и составлял мнение, и выносил приговор. Тени великих мастеров моего искусства также были со мной, низко приклоняясь из своих чертогов на сияющих небесах, побуждая меня, заклиная меня никогда не довольствоваться достигнутым, шепча слова ободрения или упреков; они были моими спутниками в мечтах и наяву, и знание о победах, одержанных ими, неизменно вдохновляло меня стремиться к великому посвящению. Следовать за ними, не обмануть их ожиданий, — я поклялся, что буду невероятным; так как они разожгли огонь своих душ во мне, это было заданием всей моей жизни — сохранить это пламя.

Единственным змеем в этом полу-Эдеме был Артуро Трогвилл, в убийстве которого, как вы знаете, я теперь обвиняюсь; тем не менее, я сказал вам в начале этих откровений, что не убивал Трогвилла, и я повторяю вам это снова: я не убивал Трогвилла. С другой стороны, вы скоро сами поймете, почему я так его ненавидел, и как безо всякого разумного повода (как мне кажется) он провел жестокую и порочную кампанию против меня и моего искусства; несносная скотина даже последовала за мной в Рим, ни на минуту не давая мне передышки. Я думаю, он был помешанным.

Его первое нападение — изысканное, по сравнению с тем, что он писал обо мне в последующие годы — произошло почти сразу после того, как открылось II Bistro; статья была опубликована в путеводителе по ресторанам «Вне Города». Жак показал его мне.

— Ты знаешь этого Трогвилла? — спросил его я.

— Лично — нет, Маэстро.

— Значит, он никогда не был твоим клиентом, так?

— Благодарю небеса, что он им не был, — сказал Жак, изобразив брезгливую гримасу. — Если бы он был клиентом, то не осмелился бы написать это.

— Выходит, это плохая статья?

— Прочитайте сами. Это то, что англичане называют «порицание с вялой похвалой».

Я прочитал это сам, и мне это не понравилось.

Яйцо — это яйцо — это яйцо

Артуро Трогвилл

Кем себя возомнил этот Орландо Крисп? На самом деле он владелец II Bistro в лондонском Уэст-Энде; действительно, он шеф-повар II Bistro, и, несомненно, талантливый; но кем он себя возомнил? Может быть, поэтом? Или романтическим философом? Автором лирических либретто? По меньшей мере, несомненно, кем-то с претензиями на художественное или литературное призвание, так как претензия была основной особенностью трапезы, которую мы с моей спутницей разделили в вечер открытия II Bistro на прошлой неделе. Господин Жан-Клод Фаллон, как мы все знаем, был типичным середняком, поваром без излишеств и сумасбродства, и его посетители знали, чего ожидать, и никогда не уходили разочарованными: классическая французская кухня с творческой выдержанностью, хорошо приготовленная и очаровательно поданная. Жан-Клод Фаллон был абсолютно надежен. Мы могли бы ожидать, что некоторое время спустя то же самое можно будет сказать об Орландо Криспе.

Поймите меня правильно: мы с моей спутницей получили огромное наслаждение от заказанных блюд, и у меня нет никаких жалоб на обслуживание; однако, я достаточно старомоден, чтобы недолюбливать кулинарную легкомысленность: подобно доблестной Сесилии, опекаемой мисс Призм, когда я вижу лопату, я называю ее лопатой, и более того, когда я ем грибы, я не хочу, чтобы мне говорили, что это «enfants du foret».[110] Я обращаю внимание на эту чудаковатость не из-за сварливости, присущей критику, а именно потому, что это было симптоматикой вечера: претенциозность часто маскировала посредственность. Большая часть предложений мистера Криспа (афишированных как «творение», подобных блюд мы с моей спутницей благоразумно избегали) были основаны на сочетании вкусов и фактур, которые граничили с эксцентричностью — новизна ради новизны, как мне показалось. Или, если вам угодно, претензия.

Однако, как я уже говорил, мы насладились нашей трапезой, и это правда. Мы с моей спутницей для начала выбрали petite bourse froide d’oeuf mollef:[111] оладьи, старомодно свернутые наподобие бумажника, и заполненные холодным яйцом всмятку с удивительно пикантным майонезом. У этого блюда не может быть недостатков, и я бы много отдал, чтобы точно узнать, какие именно специи были добавлены в майонез — моя спутница была убеждена, что он обладает свойствами афродизиака.

В качестве основного блюда я выбрал cöte de boeuf poilee au conflt d’echalotes.[112]

моя единственная жалоба, касающаяся этих вполне соответствующих говяжьих ребрышек, поджаренных на сковородке, заключается в том, что шалот чрезмерно сдобрен карамелью, и на вкус едва не горчит, и имеет неприятную кашеобразную текстуру. Моя спутница, которая не ест мяса, решила попробовать сырное суфле с макаронами и грибами (мистер Крисп назвал его «enfants du foret») и высказалась о нем хорошо; основное качество суфле, естественно, заключается в его легкости, и я должен заявить, что это souffli au fro-mage aux macaronis[113] было нежно, неизменно легким, тесный союз грюйера[114] и макарон был восхитительным. Enfants du foret добавлял некое прикосновение неземного — достаточно утонченного, чтобы не преобладать, но с безошибочным присутствием — необходимая деталь, чтобы скрепить энергию суфле.

Тарталетки с грецким орехом, которые я выбрал себе на десерт, были на разочарование громоздкими, и к ним не был подан десертный соус, который я бы предпочел. Моя спутница заказала oreillon d’abricot meringuüs au coulis de framboise,[115] и сказала мне, что отведала бы их еще пару раз — не столько из-за неотразимого вкуса, сколько из-за умеренного размера порции.

Откровенно говоря, я желаю мистеру Криспу удачи с его рискованным начинанием; в целом, кажется, ресторан производит впечатление правильно сбалансированного заведения, поскольку стремится обеспечить выбор и многообразие, да и цены

приемлемые. Винная карта нечестолюбива, но, повторюсь, что и ее главное достоинство — цена. Но, о, дорогой! — пожалуйста, позвольте нам больше не видеть этой чепухи вроде «детей леса».

Поскольку я заинтересован, как бы то ни было, мистер Крисп может позаботиться о менее фантастичных названиях, перефразируя Гертруду Стайн: яйцо — это яйцо — это яйцо.

— Это еще хуже, чем неуважение, — сказал я.

— Не мучайтесь понапрасну, — прошептал Жак. — Трогвилл — всего лишь один критик из многих.

— Но весьма важный, Жак. И можно подумать, я должен кормить и эту жирную, обвешанную драгоценностями корову, которая была с ним. Его «спутницу». Кто она?

Жак пожал плечами:

— Леди аристократического происхождения. Я понял, что господин Трогвилл испытывает склонность к таким созданиям.

— Он также испытывает склонность к желчи, — сказал я.

— Совсем не то, что вы. Не принимайте это близко к сердцу. Подумайте: сегодня ночью мы представим margrets de canard[116] в предлагаемом на выбор меню. Ваше сознание и сердце должно быть чистым от всех подобных мелочных зол…

— Конечно, ты прав, Жак. Ox, margrets de canard…

Я начал, уже тогда, слегка дрожать в мрачном предчувствии и одновременно в ожидании. Жак бесшумно ускользнул.

Гордость перед падением

Крайне любопытно, что самая постная часть утки — на самом деле, единственная постная часть, так как «magret» значит «постный» — три или четыре десятилетия назад считалась частью, которую никто на самом деле не пытался использовать. Бедра, например (а также ножки) приготовлялись, а затем сохранялись в жиру для того, чтобы использовать их в зимние месяцы для целого ряда различных блюд; потроха и кости обычно улучшают и обогащают суп, и вряд ли мне нужно упоминать небесную foiegras[117] Но грудка? О, теперь мы действительно знаем, что делать с грудкой! В гриле или зажаренная в масле на сильном огне, поданная с кровью, роскошного розового цвета, по моему мнению, ее можно сравнить с великолепнейшим антрекотом. Грудки также можно вымочить в маринаде или глазировать, приготовив с цитрусовыми или лесными фруктами, подать с pommesfrotes[118] или с картофельным пюре, с вишнями, персиками, белым виноградом или кусочками яблок — ох, эти нежные ломтики плоти готовы предоставить почти бесконечный спектр возможностей!

В тот же вечер мое margrets de canard было приготовлено и подано пятнадцати посетителям, и они ликовали, с уважением восприняв великолепие классической простоты. Я торжествовал. На самом деле, я решил, что подобный успех заслуживает того, чтобы его отпраздновали, и я был в таком настроении, чтобы отпраздновать его с Жаком и Жанной внизу в той комнате; поэтому я бы воспользовался ее трогательным предложением относительно сношения без фотографий. Мысли об этом ароматном ротике одолевали меня, об этих уязвимых, мягких руках и ногах, возбуждающих меня до безрассудного предвкушения, великолепно гармонирующего с основным торжественным настроением, вдохновленным моим magrets. Думаю, что я бы сделал все возможное, чтобы придать форму и порядок хаосу на кухне, затем починить душевую в своих собственных апартаментах, прежде чем спуститься к Жанне. Я решил ничего ей не говорить, так как хотел, чтобы мой скромный визит выглядел как сюрприз.

Раз уж на то пошло, я никогда не делал это в том темном гнезде за таинственной дверью, позволяющей остаться наедине на кровати Жанны.

Я позволил себе роскошно долгий, горячий душ; я зашел, покрывшись гусиной кожей, и повернул кран, сделав воду максимально горячей. Я использовал мыло для душа с ароматом мускуса, которое мистер Эгберт, получавший поставки от «друга» в Тунисе, дал мне в качестве подарка на прощание; я намылил себя великолепной пеной, покрыв ею все свое тело, а потом смыл ее с себя струящимися брызгами. Я вытерся полотенцем досуха и обрызгал себя обильным количеством «Maison Le Comte Latiques». Я надел темно-серые широкие брюки и бледно-кремовую шелковую рубашку. Затем, стоя перед большим зеркалом, прикрепленным к двери гардероба, я вынес себе приговор: я готов к любви, как любят говорить авторы романтических произведений.

На часах был почти час, когда я спустился в аметистовый полумрак подвала, осторожно пройдя мимо холода второй кладовки, и остановился перед той дверью. Я осторожно постучал. Затем еще раз. Не было никакого ответа. Я наклонился вперед и прислушался, но не услышал никакого шума за дверью. Я постучал в третий раз, резко ударяя по дереву костяшками пальцев. Где они, черт их подери?

— Жанна? — прошептал я, чувствуя себя достаточно глупо; естественно, у меня не было никаких намерений превращаться во влюбленного Ромео, тихо поющего в пустоту ночи для невидимой Джульетты. У меня было чувство собственного достоинства, и хотелось, чтобы с ним лись Еще немного, и я бы вернулся в свою комнату, в прохладную непорочность своей одинокой постели.

— Жанна? Ты там?

В то мгновение, когда я отступил назад с постыдным, но практичным намерением заглянуть в замочную скважину, именно тогда я наступил на что-то вроде кусочка гнилого фрукта — это «что-то» было, во всяком случае, чрезвычайно скользким — и я упал; я пытался за что-нибудь ухватиться, чтобы смягчить стремительность удара об пол, но преуспел только в том, что обрушил огромный деревянный ящик ссбс на голову. Мне показалось, что я услышал звук ломающейся кости. Я моментально застыл между состоянием шока и состоянием потери сознания, избежав неминуемого мгновения толчка и удивляясь, почему он еще не случился. Затем ноги превратились в желе, и я быстро осел.

Озарение

Почти два часа спустя я пришел в себя, очнувшись замерзшим, одеревеневшим, больным и с пульсирующей головой; воздух был все еще тяжелым от насыщенного аромата «Maison Le Comte Laliques». Тотчас же я начал сознавать, что со мной что-то необычное случилось — что-то, вызванное моим падением, я не сомневался в точности неврологических объяснений, но это что-то, казалось, пришло ко мне свыше, скорее, из эзотерической области, где объяснения, неврологические или какие-либо другие, не имеют смысла.

Во-первых, я знал — знал! — что в сердце и средоточии моего искусства лежала четко выраженная философия: философия со своей собственной структурой, принципами, логикой и силлогическим самоутверждением, не менее четким, чем рационализм Декарта или псевдомистический экзистенциализм Хайдеггера — и, естественно, более реальная, чем последний. Это безошибочное и точное знание захватило меня сильнее, чем я могу выразить, не столько по причине его последствий, сколько из-за совершенной неуместности и абсолютной неожиданности этого дара! Даже при всей моей всегдашней убежденности во владении техническими навыками, при всем моем непоколебимом чувстве призвания и посвящении всего себя ее потребностям, философия эта была почти видимой, словно я втискиваюсь в темноту, практика без подтверждающей теории, я же — приверженец обрядовости, которому не хватает теории, маг с кроликом, но без цилиндра; теперь, из-за падения и удара по голове, это появилось: я неожиданно обнаружил себя при всех трех составляющих — теории, теологии, цилиндре.

О, как напыщенно, как лощено все это звучит, и как совершенно неадекватно! В то время как подарок, который я получил, был сам по себе чрезвычайно прост: до своего падения я знал, как творить свое искусство, после падения — я знал зачем.

В сердце философии поедающих плоть есть жест любви: он значительный и непосредственный, и поедающий плоть связан с плотью точно так же, как парень с эрекцией связан с влажной девушкой; этот процесс продолжителен и долготерпелив, и вкушающий плоть тоскует по плоти так же, как мистик тоскует по поцелую Бога; эта тоска сродни одержимости, она захватывает всего человека, и поедающий плоть страстно желает плоти точно так же, как бесплодная женщина страстно желает ребенка.

Подумайте об этом, прошу вас: разве не очевидно за пределами любых разумных сомнений, что этот мир полностью зависит от продолжающегося существования движений в сторону уступок и поглощения? Разве все эти принципы не обосновывают сущность распределения веществ? Так как там, где я — или, по меньшей мере, там, где мое тело — вы, ваше тело, быть не может; просто не может существовать физически, я занимаю некоторое пространство, и пространство, которое я занимаю, недоступно для вас. Следовательно, пока нас не уничтожили в яростной борьбе, правило законов природы, которые определяют выживание каждого вида — от человека до амебы! — это движения в сторону уступок и поглощения. Некоторые рождены для того, чтобы уступать, а другие — чтобы поглощать; чернопятая антилопа нервно скачет среди пыльных кустов, принадлежа к первому виду, а лев, который сбивает ее с внезапным красным взрывом капель крови и тканей, принадлежит к последнему. Так же, как и моя разновидность, племя поедающих плоть.

Имеющиеся в данный момент предложения всегда помогают осознать это двойственное движение. Нет никаких эффективных сравнений, которые можно сделать между человеком, действительно поедающим плоть, и — скажем — человеком, который, причмокивая, поглощает тушеное мясо с подноса, сидя перед телевизором, как часто делал мой отец: первый, будучи выше всех в крайней степени, знает о своем высоком призвании и изысканной чувствительности к потребностям своего искусства, является носителем света знаний; второй, пребывая в полном незнании относительно процесса, в который он вовлечен, погружается в глубокую интеллектуальную темноту. Первый — это любовник, второй — неразумное чудовище. Тогда есть кто-то — и это единственный род, представляющий ценность! — чей особенный дар позволяет ему превращать осознанное соучастие в единственную действенную природу, в редкостное и любимое искусство; я, Орландо Крисп, — один из этого племени.

Да, я знал, в миг ошеломляющего интеллектуального озарения, которое испытал, что открыл философию своего алхимического искусства — метафизику, которая была ее матрицей и основой. Я немедленно окрестил ее Поглощением, и теперь я расскажу вам, что она, в конце концов, пришла, чтобы обозначить широкую перспективу моей жизни. Она придерживается утверждения, что мир Форм был, по Платону, — и его субъект, и метод, магнитным камнем его мышления, чувства и деяния. И я называю это искусство своим? Нет — конечно же, оно принадлежит миру!

Позвольте мне снова сказать это: мое искусство больше всего напоминает труд алхимика, так как я преобразовываю основное в необычайное, низкое в высокое, я превращаю мертвую плоть в röti de pore aux pommes,[119] и у меня нет совершенно никаких сомнений относительно того, что делается. Я подтверждаю на физическом уровне преобразование духовной значимости, духовный выбор, высокий и возвышенный, как горячий жир в чугунной кастрюле, так как слова являются знаками, и свидетельствуют о реальности.

Они боролись против невозможных странностей, эти необычные клоуны из мистической химии — ох, как они мечтали о том, чего никогда не смогут достигнуть, и, отчаявшись в этой своей мечте, активно продолжали стремиться к успеху, люди, одержимые беспорядочным трудом, вдохновленные сиянием света, который исходил из такой глубины, что они не смогли даже заметить его жар и принять на веру его существование. От работы в черном к работе в красном; от замаранной бесформенности prima materia к lapisphilosophorum;[120] от двух килограммов очищенных от костей бараньих лопаток к Navarin d’Agneau Printaniei[121] — вы можете заметить прогресс? Они пытались превратить исходный металл в золото, и, делая это, они описывали эволюцию души через божественность; я превращаю мертвую свинью в Colombo de роrc frais ,[122] и делаю практически то же самое. Через двойное движение уступок и поглощения, плоть меньшего создания превращается в нечто великое: мертвая свинья становится Орландо Криспом. Может ли существовать более изумительное преобразование, чем это?

Во-вторых, я обнаружил, что после моего падения и удара головой у меня появилась очень странная способность, которую, признаюсь, время от времени все еще сбивает меня с толку, и которая, как я теперь знаю, называется синэстезия. Попросту говоря, это возможность воспринимать нечто существующее с помощью чувств, отличных от тех, которые созданы для их восприятия. Жареный цыпленок, например, может вызвать изогнутые очертания во внутренней перспективе сознания, или запах роз вызывает пение скрипок во внутреннем слухе. Мне довелось узнать, что эта необычная способность возникает естественным путем только у десяти людей из миллиона; более того, у них это явление случается непроизвольно, а не является предметом осознанного управления. Я же мог включать и выключать у себя эту возможность по своей воле, что сделало меня несколько чудаковатым.

Так как я пишу это здесь, в своей маленькой камере тюрьмы Регина Каэли, в среду, я могу заодно рассказать, что среды — красивейшие оттенки глубокого синего цвета; пятницы, дни, в которые я беседую с доктором Баллетти, — агрессивно красные. Розы, как я уже упоминал, заставляют меня слышать скрипки, играющие милую, высокую мелодию, которая одновременно грустна и поднимает настроение; цветы, которые были срезаны и поставлены в вазу, рыдают — это единственное слово должным образом описывает медленный, понижающийся ритм звуков виолончели, сопровождаемый пронзительным, скрежещущим звяканьем перкуссии, которую я неизменно слышу в своей голове, если настроюсь на синэстезию в присутствии срезанных цветов. Число три имеет душу треугольника, в то время как четыре — это две параллельные линии, а семь, сумма трех и четырех, — идеальный круг; кто-то может сказать, что три — это ворота, четыре — путь, а семь — досада от пропущенного мяча. Семь, да будет вам известно, всегда признавалось эзотериками, как древними, так и современными, числом великой мистической важности, и я совершенно не удивлен — оно выглядит как красивый круг, часто окрашенный в светлый, почти прозрачный аметистовый цвет. Чем больше число, тем меньше создается очертание.

Красный цвет звучит как яркий, чистый звук труб, и, что еще более удивительно, заставляет меня видеть огромную, похожую на дерево протяженность чистейшего золота; однако, скрипка становится моим любимейшим инструментом, потому что она открывает этот глубокий и прекрасный синий цвет, который теперь я связываю со средами. Мне кажется, что если бы я услышал, как кто-нибудь играет на скрипке в среду, я бы умер от пресыщения синим цветом — мягкого, умиротворяющего, восхитительно дрейфующего в синей бесконечности. Любые барабаны вызывают у меня отвращение, поскольку немедленно разрушают мое внутреннее видение безбрежным высохшим простором неравномерных черных очертаний, словно вещи пришельцев, сброшенные кожи рептилий, видоизмененные живые формы насекомых. Я считаю барабан самым страшным инструментом.

Для протокола, неизвестный читатель этих откровений, я могу сказать тебе, что оргазм (мой личный или чужой) — это звездный взрыв бриллиантов белого цвета, центр и сердце которого — маленький круг водянистого цвета; пройти через этот круг — это все равно, что пересечь безвременье и несуществующее пространство — бесконечную паузу, если хотите — и быть там вечно, поскольку пути обратно не существует. К счастью, человеческий оргазм недостаточно интенсивен для того, чтобы это произошло — только определенная тантрическая техника осмеливается превратить все это в реальность; я однажды читал об индийском монахе, который практиковал тантрические сношения с коровой — он потерял сознание за мгновение до кульминации и больше в это сознание не возвращался. Что случилось с коровой, мне неизвестно.

Цвет плоти

И — о! — что за новый и невообразимый горизонт открылся за пейзажем моего творческого видения! Чтобы как следует описать ослепительный мир многочисленных ощущений, в который я неожиданно погрузился, следует стать превыше предназначения слов. Теперь я не просто видел плоть, которую использовал для своих величайших художественных работ, я постигал ее. Она стала умопомрачительно живой в моих руках, она пела мне, омывала меня своим сияющим цветом. Я двигался среди очертаний и образов, и меня переносило в неисследованные просторы.

Каждый вид мяса — плоти — связан с особыми неповторимыми воспоминаниями. Говядина, например, уносит меня прочь в мир основных цветов — простых, сильных, непосредственно четких; это в некотором роде основа и первый принцип моей кулинарной алхимии, соответствующий nigredo[123] в древних алхимических процессах.

Вообразите, если угодно, безбрежный девственный пейзаж: каждая фигура в нем проста сама по себе, она упорядочена и в ней нет сложностей, мир чистых черных линий, плавных контуров, очертаний, которые ведут к другим очертаниям с ясностью и четкостью. Это творение, словно первое всплывшее в сознании Создателя, словно оно первое приняло форму в Его могущественной руке, и оно постигается непосредственно. Никто не спросит: «Что это?», поскольку все безупречно и совершенно само по себе, и не требует посредничества. Красный, белый и черный превалируют, брызги второстепенных цветов между пространствами — словно картина Фернанда Легера, который оказался художником, которым я совершенно восхищен.

Говядина поет и звучит как мощный медный инструмент — труба, туба, тромбон, саксофон, кларнет, горн — никогда не поглощающий целиком, хотя всегда устойчивый, мужественный; чем сложнее по составу и утонченнее блюдо из говядины, тем больше других тембров добавляется в этот основной звук — обычно звуки, более низкие, а острые соусы или приправы создают обертон пронзительной перкуссии. Говядина по-бургундски, со столь насыщенным соком, что она кажется почти черной, для меня неизменно ассоциируется с ужасными пассажами труб в отрывке «День гнева» из «Grand Messe des Morts»[124] Берлиоза.

Говядина — это сексуальная потенция молодого человека до того, как он стал разбрасываться ей; это покладистая сила недавно обретенных мускулов, и энергия эрегированного мужского члена; это мощь и страсть огня, доблесть бойца, королевская власть. Это, должен вам сказать — темп наших современных общественных эмоций — мужское мясо.

По моему мнению, блюдо, которое в самой полной мере позволяет сиять легкой скромности души говядины, которое в наименьшей степени мешает ее упорядоченной строгой безупречности — это классический Бифштекс тартар.

Бифштекс тартар

Для каждой порции

3/4 фунта (220 грамм) свежего говяжьего филе, хорошо порубленного

1 яичный желток

1 чайная ложка Ворчесгерского соуса

1 маленькая луковица, мелко порезанная

1 столовая ложка томатного кетчупа

1 столовая ложка петрушка, мелко нарезанной

1 столовая ложка каперсов

1 столовая ложка дополнительно очищенного оливкового масла

Черный перец по вкусу


Перемешайте в глубокой тарелке все ингредиенты, за исключением мяса и масла; используйте для этого деревянную ложку. Добавьте оливкового масла и затем тщательно смешайте смесь, добавьте мясо. Возьмите горсть получившейся смеси и придайте ей форму тонкого, но твердого закругленного диска. Подавать с гарниром из помидоров и водяного кресса.

На следующий день, просто на всякий случай, я отправился к местному врачу общей практики, чтобы он меня основательно осмотрел и, к моему облегчению, результаты были вполне удовлетворительными.

— Ну, мистер Крисп, кажется, ваше небольшое падение не принесло вам какого-либо действительного вреда, за исключением головной боли.

— Спасибо, доктор Леви.

— Если у вас появятся какие-нибудь сложности в течение нескольких недель, просто сразу приходите опять, и я вас осмотрю.

Я недолго замешкался около двери, а затем спросил:

— Доктор, что бы вы сказали, если бы я заявил вам, что могу — скажем — могу видеть звуки и слышать цвета? Что всякий раз — ну, для примера, вы же понимаете — всякий раз, когда я слышу трубы, я вижу золотой и красный?

Доктор Леви нахмурился. Затем пожал плечами.

— Я бы сказал, что у вас синэстезия, — сказал он, — это чрезвычайно редкое состояние. Но оно случается.

— А что бы вы сказали, если бы я заявил вам, что могу включать это «состояние» и выключать его по своей воле? Я имею в виду, использовать его только тогда, когда хочу?

Он улыбнулся.

— Я бы сказал, что вы сумасшедший. Хорошего вам утра, мистер Крисп.

Вы, конечно, знаете теперь, как я отношусь к докторам.

V

Неприятный сюрприз

Мне будет очень трудно адекватно передать свои ощущения в тот момент, когда я увидел свого отца, стоящего прямо в дверях И Bistro с вульгарно выглядящей женщиной за спиной; потрясение, отвращение, злость, ужас — всего этого было бы недостаточно для того, чтобы полностью описать то бум-бум, которым билось мое сердце в клетке мускулов. Я полагаю, больше всего я остолбенел, застыл на месте. Несколько минут я не мог двигаться. Я стоял там, онемевший, уставившись на эту парочку.

Затем Жанна пришла мне на помощь.

— Я позволила им войти. Он сказал — точнее рассказал мне — он сказал, что он — твой отец.

С помощью величайшего усилия и крайнего физического напряжения я попытался ответить.

— Да, — пробормотал я охрипшим, неестественным голосом. — Это мой отец.

Я не забыл о своем юношеском обещании никогда больше с ним не разговаривать.

— Привет, сын.

Понимая мое затруднительное положение, Жанна попыталась помочь.

— Маэстро Крисп не может сейчас принять вас, — сказала она.

— Конечно же, он может принять меня. Я ведь его отец. Орландо, сынок, я пришел для того, чтобы наладить отношения между нами.

Наладить отношения?

— Я знаю, это всегда было нелегко. Мне было очень одиноко без твоей матери. Я страшно скучал по ней, знаешь ли. Это — это Лидия, мисс Лидия Малоун. Она оказала мне честь, согласившись стать моей женой.

— О, ради Бога! — закричал я, не в силах больше сдерживать себя. — Заходи и закрой дверь! Или ты хочешь, чтобы весь мир знал о наших делах?

— Мне наплевать, пусть весь мир знает, старина. Мы с Лидией любим друг друга. Разве в этом что-то неправильно?

Я осмотрел ее — я имею в виду всю ее, внутри и снаружи — отдельным презрительным взглядом: низкопробная, кричаще безвкусная, алчная.

— Я знаю, твоя мать не захотела бы, чтобы я остался одиноким на склоне лет, Орландо.

— Не оскверняй ее имя, говоря так, — сказал я.

— Я не говорю так. Я просто сказал…

— Я слышал, что ты сказал. И откуда ты знаешь, что хочет моя мать? Ты никогда не знал. Ты отвратителен мне! Если ты думаешь, что можешь просто заглянуть сюда — о, Бога ради, закрой дверь. Жанна, оставь нас. Я разберусь с… с… этими людьми.

— Как пожелаете.

Она тихо ушла на цыпочках.

— Я поклялся никогда больше с тобой не разговаривать, — сказал я после того, как Жанна ушла.

— Я знаю, что ты на самом деле не это имел в виду. Это было просто…

— Просто что?

Послушай, я всегда хотел помириться с тобой, Орландо, — сказал отец

Он не изменился ни ни йоту: всё такой же маленький, бледный и слабый, по-прежнему говорит о невозможном, словно, несмотря ни на что, это было вероятным.

— Ты не понимаешь, о чем говоришь.

— Что случилось раньше — я думаю — то и случилось. Это в прошлом и давно забыто. Твоя мать первой бы сказала так.

— Прошу, перестань говорить о том, что моя мать сказала бы или не сказала бы.

— Я только имею в виду…

— Я знаю, что ты имеешь в виду, — завопил я. — Все, что ты имеешь в виду — это «много воды утекло с тех пор» или «живи, и дай пожить другим», или «не могли бы мы начать все сначала», и дюжина других слащавых клише, скрытых в твоей позорной лысой голове. Разве не так?

— Разве мы не можем быть друзьями, Орландо?

— Я уже говорил тебе раньше, и скажу снова: я не люблю тебя. И никогда не любил. Ты даже не нравишься мне.

— Я уверена, что нет необходимости грубить своему отцу, — сказала мисс Лидия Малоун, впервые обратившись ко мне.

Отец терпеливо вздохнул.

— Все в порядке, Лидия, он не может сдержаться. Он был груб со мной большую часть своей жизни. Я привык к этому.

— Ты, чертов святой, — сказал я.

— Следи за языком, Орландо.

— Послушай, я не думаю, что нам есть о чем говорить. Почему бы вам обоим просто не уйти потихоньку?

Они обменялись друг с другом быстрыми взглядами. Мисс Лидия Малоун почти незаметно кивнула моему отцу.

— Вообще-то, мы пришли сюда с неким намерением, — сказал отец тихим, достаточно коварным тоном.

— Ну?

— Я имею в виду, не только для того, чтобы помириться; хотя, видит Бог, этой причины более чем достаточно для того, чтобы я был здесь.

— В самом деле?

— Ты все очень сильно усложняешь для нас с Лидией, когда так высокомерно разговариваешь…

— Именно в этом мой замысел.

— Конечно, мы слышали, что ты преуспел. Лидия показала мне статью в ресторанной хронике одного из воскресных приложений, так что я вырезал и сохранил ее. Ты все делаешь довольно неплохо, Орландо. На самом деле, довольно неплохо.

— Переходи к делу.

— Как я уже сказал, ты все весьма усложняешь для нас…

— Дело в том, — прервала его мисс Лидия Малоун, — что мы хотим пожениться весной и купить дом. Там слишком много воспоминаний о… о ней… на этой Хайгейтской свалке. Мы видели милый небольшой коттедж в Суффолке, и я… мы… направляем наши сердца навстречу этому, так ведь, детка?

Детка?

Отец закивал.

— Только дом немного превышает наш достаток в настоящее время. Я не работаю, а твой отец получает только небольшое пособие, — и мы подумали, видя, насколько ты успешен в своем деле и во всем… мы подумали…

— Вы подумали, что я могу одолжить вам немного денег, так?

— Не совсем, — сказал отец, заметно нервничая. — Мы подумали, что ты сможешь дать нам немного денег. Ровно столько, чтобы купить коттедж.

— Простите, — сказал я, едва в силах вымолвить хоть слово. — Вы не будете возражать, если мы с отцом поговорим наедине в соседней комнате?

Мисс Лидия Малоун презрительно фыркнула.

— Если это поможет, — сказала она.

— О, поможет, поверьте мне.

Она достала небольшую пилочку из своей сумочки и начала полировать ногти.

Я затащил своего отца за воротник рубашки из полиэстера на кухню — в это время прохладную, безмолвную, и молчаливо мерцающую.

— Как ты смеешьі — завопил я, злость лилась из меня безостановочно, отчаянно, приятно, словно семя из пульсирующего пениса.

— Что?

— Как ты смеешь возвращаться в мою жизнь, как будто между нами ничего не произошло, волоча за собой эту дешевую шлюху, пятная память моей матери и требуя, чтобы я дал тебе денег? Ты что, совсем мозги растерял?

— Я не понимаю, Орландо…

— Нет, естественно, ты никогда ничего не понимал, разве нет? Это и убило мою бедную мать.

— Она сама себя убила этой ужасной болезнью. Я уже говорил тебе это раньше, только ты не поверил мне.

— Я до сих пор не верю.

— Ты думаешь, она была святой, так?

— Ты сам знаешь, что она такой и была.

— Даже после того, что я сказал тебе той ночью?

— Все это ложь. Вся эта грязная история. Плоды твоего мерзкого воображения. Вранье, вранье, вранье. Ты не придумал ничего получше, чем запятнать ее святость и чистоту в моих глазах, да? Моя мать — она — она была королевой. Я всегда это говорил.

Мой отец посмотрел на меня, и неожиданно мне показалось, что он принял какое-то решение; его глаза сузились и взгляд стал жестким, его костлявая грудь предприняла трогательную попытку выдохнуть саму себя, так как он сделал долгий, по-видимому, многозначительный вдох.

— Хорошо, — сказал он, — пришло время, чтобы ты узнал всю правду.

— От тебя? Это так же вероятно, как услышать звуки капель крови от камня.

— Ты называешь ее святой, — сказал он, его голос дрожал, — а я называю ее шлюхой. Ты называешь ее «мать», ею она и была, но только Бог знает, кто был твоим отцом.

— Моим отцом?

— Это мог быть любой мужчина из сотен. Она бы никогда не сказала мне. Ради нее я воспитал тебя как своего сына. Ты в долгу передо мной, Орландо. Когда эта так называемая святая пропадала ночь за ночью, трахаясь со всеми, кто носит штаны, я приглядывал за тобой и воспитывал тебя, как если бы ты был моим собственным сыном.

В это мгновение великий, чистый, лучезарный свет спустился с каких-то божественных небес, насыщенный словно благословение, неистощимый как океан, благодетельный как солнце, мудрый, словно все земные знания вместе взятые — о, мое избавление и моя радость! Этот свет покрыл моим своей бесконечной мантией, и голос ангела очаровательно дунул и мое ухо: Этот человек — не твой отец. Неожиданно я оказался полностью охвачен дарованной свободой.

Затем я также сделал еще один вывод; мои глаза также сузились и стали жестче.

Осторожным, сдержанным и ровным голосом я сказал:

— Ты помнишь тот день, когда ударил меня клюшкой для крикета за какой-то незначительный проступок или за что-то еще?

Он мгновенно пришел в замешательство.

— Пожалуйста, давай не будем предаваться воспоминаниям вроде этих, старина — во всяком случае, после того, что я только что сказал тебе…

— Просто ответь на мой вопрос. Ты помнишь?

— Да, да я помню.

— А ты помнишь, что ты сделал после того, как ударил меня?

Он посмотрел вниз на черепичный пол кухни, не отважась поднять на меня свои глаза.

— Я сжал твои яйца, — прошептал он.

— Да, ты сжал мои яйца.

— Видишь ли, я хотел, чтобы ты был моим сыном. Я всегда хотел сына, чтобы он продолжил семейную линию, того, кто — ну…

— Того, кто увековечит твой облик? — предположил я.

— И это тоже — думаю, что да. Разве в этом что-то не так? Разве не каждый отец жаждет знать, что он принес другого человека в этот мир? Узы между отцом и сыном — это чудо, старина. Да, я хотел сына — да, я хотел еще одного человека в семье — я хотел быть твоим отцом, Орландо. Разве ты не видишь этого, разве не понимаешь?

— Я действительно не представляю, чего хочет каждый отец, — перебил я, — но я знаю вот что: ты сделал меня самым счастливым человеком в мире.

Он посмотрел на меня, и я увидел, как по его обрюзгшему одутловатому лицу внезапно промелькнула тень надежды.

— Что? Счастливым, старина Орландо?

— Больше, чем ты можешь себе вообразить.

Я расстегнул пряжку на своих штанах и позволил им упасть на пол. Затем я приспустил трусы спереди.

— Ты можешь на самом деле не быть моим отцом, но я думаю, что это вряд ли твоя вина. Давай попробуем, а? Они слегка больше теперь, конечно же. Почему бы тебе самому не убедиться?

— О Боже, Орландо, ты имеешь в виду это?

— Вперед, отец.

Он потянулся вперед, и взял мои яйца бледной трясущейся ладонью. Он начал массировать и сжимать их этим непередаваемым прелестным способом, который я так хорошо помнил, крутя тонкую, покрытую волосами кожу между своих пальцев, нежно дергая и потирая ее.

Я уже хотел — лишь на мгновение, признаюсь — капитулировать перед этой сладострастной рукой и поддаться изысканным ощущениям, которые она дарила. Но я знал, что если сделаю это, то отклонюсь от намеренья, на которое решился мой разум несколько минут назад.

— Встань, я приказываю.

— Всего лишь еще чуть-чуть, Орландо — пожалуйста — позволь мне потрогать их еще несколько мгновений…

— Встань!

Он сделал это, явно обескураженный жестокостью моею голоса.

— Что такое сынок? Мы помирились, так? Теперь мир мир жду нами? Ах, Орландо, ты не представляешь, как я хочу, чтобы мы с тобой помирились!

— А ещё, предлагаю, денег, чтобы купить свой маленький коттедж.

— Не будь, таким…

— Послушай меня. Когда я сказал, что ты сделал меня самым счастливым человеком на земле, я действительно имел это в виду; я ненавидел тебя с самого начала, и я ненавижу тебя сейчас. Ты был ничем по сравнению с женщиной, которую я обожал — наоборот, ты даже старался быть грубым, бесплодным маленьким ничтожеством, и я никогда не мог понять, почему такая королева замарала свою жизнь, вплетя в нее тебя. Узнать, что ты не мой отец — это освобождение и я в восторге от сознания того, что ты едва ли можешь себе представить — я никогда не хотел, чтобы ты был моим отцом, я всегда желал, чтобы ты не был моим отцом, и теперь я знаю, что на самом деле ты им не являешься. Что может быть лучше — и на самом деле я полагаю, что так оно и было, — что моя мать нашла кого-то, кто был способен оказать ей уважение и преданность, которую ты никогда не мог ей дать; если это было мимолетно, может даже болезненно, так как она была неизменно верна тебе, чего ты ни на миг не заслуживал и, более того, знал, что это должно прекратиться — она открыла для себя удовольствие с человеком, который заслуживал ее, и я не буду относиться к ней хуже из-за этого. Мне не важно, кто был моим отцом, если он поклонялся ей также, как я. Я просто безумно счастлив, что это был не ты.

Отец закричал — одиноким ослабленным воем ярости. Я и не думал, что столь маленький человек сможет издать такой громкий звук. Моя синэстезия представила перед моим мысленным взором большую вспышку зигзагообразных черных линий, похожих на очертания извилистой горной гряды.

— Ты ублюдок! — завопил он. — Ты неблагодарный ублюдок! Разве это все, что я значу для тебя — я, кого ты никогда не хотел видеть в качестве отца? После всего, что я сделал, смирившись с ее развратностью, давая тебе всевозможную заботу и внимание, которое только может иметь ребенок, хотя ты даже не был моей собственной плотью и кровью? Ты можешь быть чьим угодно — чьим угодно, ты слышишь меня? И все, что ты можешь — это продолжать обманывать себя, что твоя мать была чертовски святой — святой? Ради Бога, послушай, что я тебе скажу…

Но я больше не слушал.

— …меня тошнит оттого, какты боготворишь эту шлюху…

Я потянулся к ближайшей печи и достал большую чугунную сковородку, плотно схватив ее за деревянную ручку. Она была очень тяжелой. Я поднял ее так высоко, как только смог, не теряя равновесия.

— Ты некогда бил меня клюшкой для крикета, — сказал я. — Хорошо, так уж получилось, что у меня под рукой нет такой же клюшки, но позволь мне вернуть тебе комплимент с помощью этого.

И я обрушил сковородку вниз со страшной силой на макушку лысой головы отца. Раздался звук, похожий на треск яичной скорлупы.

Он посмотрел па меня, хныкнул, а потом упал на пол в брызги яркой крови.

* * *

Отчет Доктора Энрико Баллетги главному офицеру медицинской службы тюрьмы Регина Каэли 1-го октября 19—

(Перевод с итальянского)

Я осмотрел его снова. Я должен был осмотреть его, это моя работа. Это мое призвание. Даже когда я был ребенком — и ты, Лучиано, ты отлично знаешь, сколь бедным было мое детство — я хотел быть величайшим врачевателем души, целителем Психеи, психиатром; на самом деле я не думал и не мечтал о том, чтобы стать кем-либо другим. И теперь Орландо Крисп входит в мою жизнь, подобно огромной глыбе космического мусора, входящей в земную атмосферу, разбиваясь на каскады огня и жара — ох, даже хуже того! — он врезался в шар моей профессиональной порядочности и уверенности; и я больше не на земле. На самом деле, большая часть моего мира перевернулась с ног на голову от этого чудовища так, что я не знаю точно, где нахожусь.

Прости меня, Лучиано, за эту совершенно недопустимую вспышку. Я написал это, и сожалею теперь, но оставил все как есть, хотя теперь я чувствую себя отчасти спокойнее и разумнее для того, чтобы ты мог, по крайней мере, понять, как эта тварь Крисп иногда влияет на меня.

Он непонятным образом переменил свое мнение, и теперь настаивает на том, что не позволит мне читать свое жизнеописание, над которым работает сейчас. Я не могу понять этого; вопреки отвращению, которое я испытывал по отношению к нему, я всегда был неизменно вежливым. Иногда даже в высшей степени, когда я пытаюсь сменить направленность разговора и перейти к теме вскармливания грудью — или, в его случае, отсутствия оного — я замечаю, как он своеобразно вглядывается в мою промежность; естественно, это беспокоит меня сильнее всего. Моей первой мыслью было предположение о том, что он извращенец — но тогда я немедленно напомнил себе о том, что он даже хуже: он порочный убийца — и, как он часто мне напоминает, заодно и шеф-повар.

Может показаться, что он пытается истолковать эту свою мерзкую одержимость с помощью разумного объяснения — он называет это «метафизикой», философией, если вам угодно. Я однажды читал книгу англичанина Де Куинси об «искусстве» убийства, и тихо смеялся про себя; когда я вынужден слушать запутанные бредни этого чудовища Криспа, я почти физически заболеваю. На самом деле я заставил няню Петти принести сосуд в комнату для бесед: как известно, я не мог контролировать себя. Хвала Господу, что я еще не использовал этот сосуд (пока). Он сравнивает себя с Платоном — с Платоном, Сократом, Аристотелем — и уверен в том, что его истолкование «Поглощения» относится к высочайшим и благородным философиям мира. Отвращение — самая непрофессиональная эмоция для психиатра, которой он поддается, но я легко признаюсь, что преодолел его.

Ты веришь во зло, Лучиано? О, я не имею в виду жалкую посредственность нашего коллективного морального падения, — я не имею в виду наши измены в совокуплениях с любовницами, нашу искреннюю жадность, наш омерзительный отказ от честности и сдерживаемый голос полуночной совести — а, скорее, совершенную первопричину или — осмелюсь ли я сказать это? — энергию зла. Если мы с тобой, Лучиано, все еще исповедуем католическую веру нашего детства, я могу спросить тебя: «Ты веришь в Дьявола?» Потому что с каждым уходящим днем я обнаруживаю, что вынужден бороться с попыткой поверить в то, что Орландо Крисп одержим. Несколько веков назад наша церковь сжигала шизофреников на колах, воображая, что они заражены демонами, и изгнание нечистой силы было церковным лекарством для больных маниакальной депрессией; Бог знает, уж кто-кто, а я трепещу перед мыслью о том, что психиатрическая

наука должна будет сделать шаг назад к тем годам ужасной невежественности, и даже — даже я, Энрико Баллетти, я, который отмахивался от всех противников, чтобы выиграть столь желанный итальянский приз Альберто-Праут со своей работой «Исследования аспектов нарциссизма в жизни вне брака» — что я буду мучиться долгие бессонные нот напролет недостойными подозрениями относительно того, что мой пациент одержим Дьяволом! Это унизительно.

Крисп теперь отказывается говорить мне что-либо еще об этих так называемых «близнецах» Жаке и Жанне, и я начинаю верить в то, что они целиком являются плодом его воображения. Следовательно, я изменил свое мнение, и теперь я уверен (все разговоры об одержимости — в сторону!) в том, что эта Королева Хайгейта прячется глубоко на дне его психики, рассеивая ужасное опустошение повсюду. Крисп совершенно явно дает понять, что он идеализирует свою мать и поклоняется ей, он всецело предан и поклоняется ей фанатично — в смерти; хотя ему не давали материнский сосок на ранних месяцах, и я не могу утверждать, но думаю, что это отразилось на нем, вероятно, столь неизгладимо. Напоследок — предположение, над которым я размышляю. Ибо — подумай, Лучиано! — если он сознательно питается неоскверненной памятью, разве не из-за этого он вынужден бессознательно питаться плотью, которой ему не давали? Он воображает, что его королева Хайгейта была святой, но глубоко-глубоко внутри него есть скрытое понимание того, что ее грудь отвергла его — эти противоречащие друг другу утверждения истязают его. Теперь, в первую очередь, он должен мстить плоти, которую у него отобрали, а во-вторых, поглощать ее в как можно больших количествах на тот случай, если у него снова ее отберут. Это ребенок в душе,

Лучиано, который одержим страстью к мясу — и вот! Я сказал это! — это ребенок в душе, который одержим! Возможно, мои мучительные и уничижающие подозрения, в конце концов, не так уж далеки от истины; я напоминаю самому себе, что я говорил как психиатр, а не как богослов, и только это меня утешает.

Каварадосси из Департамента тюремного обеспечения спросил меня вчера вечером, не хочу ли я присоединиться к ним с женой и поужинать вместе. Арабелла — ты знаешь, как я всегда издалека восхищался этим божественным созданием! — но он всегда любил побаловать свой желудок, а так мне была невыносима даже мысль о том, чтобы сидеть напротив него пока он будет ковыряться вилкой в огромном куске внутренностей в томатном соусе, я против своего желания был вынужден отказаться. О Боже.

Энрико Баллетти

Отчет зарегистрирован Лучиано Касти, главным офицером медицинской службы.

VI

Предаваться любви

Да, я убил своего отца! Я был отцеубийцей — преступление, с которым сложнее всего жить, как они говорят, если не считать убийства собственной матери; что ж, я, например, знал, что совсем не трудно жить со своим преступлением (если кто-то может назвать это преступлением с такой жертвой, как мой отец) — единственной трудностью, которая могла бы у меня возникнуть, было убедиться в том, что меня не поймают.

Я знал, что мисс Лидию Малоун ожидает сходная судьба, так как я не мог себе позволить отпустить ее на все четыре стороны, не наговорив ей всякой всячины, чтобы она оставила моего отца живого в прекрасном расположении в II Bistro. Соответственно, я позвонил, чтобы сказать ей, что мой отец решил остаться со мной на несколько дней для того, чтобы уладить некоторые вещи между нами, и что она приглашена на «мирные переговоры» в следующий вечер.

Меня приводила в ярость мысль о том, что она остановилась в хайгейтском доме, где я вырос в сиянии моей матери — во всех этих комнатах, по которым шествовала моя богиня, воздух отравлялся ее дешевизной и безвкусием, которыми она дышала — о, это было невыносимо! Эта ярость вылилась в работу, которую я выполнил с редкой легкостью. Хорошо же, мисс Лидия Малоун придет, чтобы присоединиться к моему отцу — прямо в холодильной камере, где я хранил его обнаженный труп, и, в конечном счете, — я страстно надеялся на это, — в вечных огнях ада.

Поверьте мне, это было такое простое дело! Верность и преданность меняются так же легко, как пара носков. Я был поражен, что мой так называемый отец оказался таким идиотом, чтобы пасть ради этой нахальной приспособленки.

— Я повторяла ему, что мне нужен мужчина помоложе, — сказала она вполголоса. — Он не слушал. Он так влюблен в меня, ты же видишь.

— Любовь слепа, Лидия.

— Что если он застанет нас? Я имею в виду — представь, что он вернется? О, Боже.

— Я же сказал тебе, что он ушел на весь вечер.

— А как насчет этого — как ты назвал это?

— Мирные переговоры, — сказал я. — Чтобы уладить все между нами. Нас трое, все снова друзья. Это будет завтра, дорогая, разве я не сказал? Завтра мы все исправим, вот увидишь.

— О, детка. Ты не думаешь, что он будет ужасно зол?

— Ни на минуту.

— Ты кажешься таким уверенным…

— Я такой и есть, поверь мне.

— Он ведь может взять и поселиться жить в коттедже, разве нет? Ему понравится это. Ты ведь не будешь возражать, так ведь, Орландо? Я не хочу видеть его несчастным, в самом деле, не хочу. О, я, наверно, бесстыдная?

— Совершенно.

— Ты думаешь, он поймет со временем?

— Конечно.

— Как ты думаешь, он простит нас?

— Безусловно.

— Я чувствую себя такой шлюхой.

— Разве это так уж плохо?

— О, Орландо, как ты можешь?

Я превосходно ее накормил и усыпил с помощью довольно сильного успокаивающего порошка (легко добытого по рецепту от доктора Леви) в третьем бокале вина. Веской причиной ее второго посещения II Bistro была, как я знал, невозможность сопротивляться искушению поиметь обоих: и отца, и сына, а также ей не удалось до конца примирить возбуждение от победы с претенциозностью отвращения и раскаяния. В конце концов, она просто отказалась от этого как от плохой работы и набросилась на меня с маниакальным голодом старого алкоголика, кидающегося на выпивку.

Мы лежали, обняв друг друга, на диване перед огнем; плоть и огненный свет — отличное сочетание! Кричаще темно-красный блеск ее тесного платья, кожа ее горла и плечи, ярко блестящие глянцем дешевой фальши, чувственное вульгарное благоухание «Nuit d’Amour»,[125] мое колено, прижимающееся к ее животу — и все это омыто в мягком, янтарном отблеске огня. Мы были словно образы на старом дагерротипе, персонажи давно забытые и давно отвергнутые, предоставленные нашим собственным необычным установкам на вечность. Мне удалось почувствовать запах ее желания, и в тот же момент внутренним слухом своего сознания я слышал резкую скрежещущую перкуссию где-то на среднем расстоянии, словно открывающийся засов, словно поэма в авангардистском духе. Я ощущал иглы позади своей шеи, но в отличие от перкуссии, я не думал, что это был эффект моей синэстезии — я полагаю, что это была чистая игра нервов.

Мы поцеловались, потом еще раз, она, несомненно, решила затолкать свой длинный горячий язык поглубже в мою глотку.

— Я не могу дышать, — попытался сказать я.

Она вытащила язык (мне пришло на ум, что — если потушить, нарезать ломтиками и превратить в заливное — из него бы получилось отличное мясо для салата) и вполголоса прошептала:

— Это любовь, детка, любовь. Неужели ты не любишь меня? По-настоящему?

Я плавно скользнул одной рукой вверх по ее ноге, заключенной в оболочку шелкового белого чулка. Чем выше я поднимался, тем более влажным он становился, пока…

— О, Орландо, детка…

Она снова приблизила свое лицо к моему, и поцелуй возобновился.

— Люби меня, о, люби меня! — пронзительно кричала она в промежутках между засосами и прикусываниями.

Я вытянулся вверх и упал вниз, прямо на ее платье, обнажив соблазнительную грудь в форме шара, она была такой спелой и полной, почти твердой, жесткий маленький сосок стоял на своем орехово-коричневом ореоле. Тотчас же она начала массировать его своей левой рукой.

— Разве не я собирался сделать это? — сказал я.

Затем она неожиданно обнажила еще одну грудь и начала стонать низким, монотонным голосом. Я неожиданно подумал об отеле Фуллера и старой мисс Батли-Баттерс, воспоминания которой о сводящем с ума желании в полночь в Кью-Гарденз, со Стенли Болдуином вызывали у нее «чувства», и чьи деньги позволили мне купить Il Bistro. Был ли сарказм в том, что сейчас со мной на диване также происходит сексуальное самоудовлетворение? Насколько я знаю моего отца, у нее в любом случае не могло быть другого выбора.

Но нет…

— Давай вниз, — помурлыкала она между строфами своей маленькой любовной песенки, — сделай это для меня там внизу — о!..

Мягко, удивляя сам себя своей нежностью, — или это могло быть хитростью? — я потянул за ее трусики и спустил их вниз по бедрам. Я уловил влажный порыв «Nuit d’Amour» снова, на этот раз смешанный с кисло-сладким запахом талька.

— Да, да, Орландо, да…

Я положил ладонь своей руки на ее округлый mons veneris[126] и решительно нажал на него. Затем, неожиданно обеспокоившись, что успокоительное, которое я подсыпал ей в вино, может скоро подействовать — так как я хотел погрузить ее в сладчайший, самый очаровательный обморок удовольствий до того, как она умрет — я отдернул свою руку и проверил время по часам.

— Несколько минут, — прошептал я, не намереваясь сказать это слишком громко.

Она прекратила стонать и подняла свою взъерошенную голову.

— Что? Несколько минут до чего?

— Минут — всего несколько — я не могу больше сдерживаться, Лидия — я в огне. Я сгораю от сумасшедшего желания…

Голова снова упала на подлокотник дивана с небольшим стуком.

— Мой малыш действительно меня любит, — сказала она.

Меньше, чем можно представить, конечно же!

Я снова положил свою руку на горячую, волосатую горку и начал снова нажимать. Для хорошего такта я засунул туда большой палец и подвигал им туда и обратно, что, я был уверен, должно было быть мучительно-сладким методом, но через двенадцать секунд или около того это начинало вызывать болезненные ощущения.

Я слышал, как она подала небольшой знак.

— Ох.

— Что «ох»?

— Ничего. Честно, ничего.

— Что? Ради небес, скажи мне, Лидия.

— Я не хочу ранить твоих чувств, Орландо, — сказала она — по моему опыту, это неизбежно произойдет, если я так сделаю — но, как сказать, ты немного маловат, детка? Если ты знаешь, что я имею в виду. Я знаю, говорят, что размер не имеет значения, что некоторые мужчины с висящим, словно полевая мышь, могут творить чудеса, но…

— Это не мой член, глупая ты женщина. Это мой большой палец…

Я вскочил на колени и сорвал вниз свои трусы.

— А теперь это, — сказал я, — мой член.

Она снова подняла голову, и я увидел ее атласно-голубые глаза, расширившиеся от изумления и восхищения. Как Мастер Эгберт описал его? — да — мой «спелый молодой член», вот те самые его слова. Несомненно, Лидия Малоун была так же впечатлена, как и Мастер Эгберт — и мисс Батли-Баттерс, правда, она называла его «мой ванька-встанька».

— О! — воскликнула она с явным облегчением, — какая же я дура.

Я снова положил ее голову на подлокотник дивана и забрался на нее, накрыв ее тело своим. Она сделала несколько неглубоких быстрых вдохов и толкнула свои твердые груди в мое лицо, сосками прямо в глаза, которые едва удалось вовремя закрыть. Я мог бы и ослепнуть. Затем она сползла назад движением, напоминающим обморок или внезапную слабость, и глянцевые темно-красные губы приоткрылись.

Времени не осталось!

— Я чувствую себя сонной, — сказала она.

— Ты чувствуешь себя горячей, сексуальной и полной любви.

— А ты от секса становишься сонным?

— Расслабься, детка, — прошептал я, переходя на ее абсурдное, целлулоидное местное наречие шлюхи. — Расслабься и получай удовольствие.

Я поднялся на локтях, потянулся вперед и впился в ее губы долгим поцелуем. Я ущипнул ее за сосок левой груди. Я придавил своим коленом ее пах и начал тереться.

— Мммм, это мило.

— Мило?

— Мммм.

— Ты хорошо себя чувствуешь? Тебе сладко?

— Сладко словно сахар, — промурлыкала она.

Затем она начала храпеть.

Через несколько минут она была раздета и лежала в холодильной камере сбоку от моего отца; через несколько часов она будет ледяным камнем смерти.

Торжественный обед

Я немного отвлекся от нападения Артуро Трогвилла на мое искусство, так как некоторое время заняло описание убийства моего отца и Лидии Малоун, но теперь, свободный от их надоедливого присутствия, я опять приступаю к этому. Ни Жак, ни Жанна, казалось, не думали, что Трогвилл и его мнение представляли собой такую уж крайнюю важность, но вот я не мог думать иначе. Более того, я открыто признаюсь, что глубоко внутри меня было свербящее чувство несправедливости, которое требовало мести — подтверждения, так сказать, моего мастерства перед лицом предвзятого мнения.

Затем мне пришла в голову мысль — почему бы не собрать их всех вместе, критиков и эскорт их сопровождающих, и дать им своего рода фестиваль — бесплатный фестиваль! — и, таким образом, показать свое кулинарное умение; разве после этого будет возможным дальнейшее брюзжание? Я дам им свое Жаркое из филейной части с персиком и начинкой из кумквата и шикарные Розетки из ягненка, начиненные оливками и миндалем.

Жаркое из филейной части с персиком и начинкой из кумквата

1 филейная часть свинины весом 3 фунта

(1,6 килограмма), без костей

2 побега шалфея

Крепкий бульон из костей или белое вино для матирования


ДЛЯ НАЧИНКИ: 6 свежих кумкватов, окоренных

2 персика, без кожицы и без косточек

3 унции (85 грамм) свежих панировочных сухарей из белого хлеба

1 зубец чеснока, очищенный и растолченный

Соль и перец по вкусу

Порежьте филейную часть и избавьтесь от лишнего жира. Порежьте персики и кумкваты вместе с луком. Добавьте панировочные сухари, чеснок, соль и перец по вкусу и хорошо перемешайте. Острым ножом сделайте длинный узкий продольный надрез в филейной части свинины и раскройте его по всей длине. Размажьте начинку по мясу. Затем заверните его и перевяжите с интервалами, убедившись, что начинка не вылезает наружу.

Предварительно нагрейте духовку до 180ºС/350°F, поставив регулятор газа на отметку 4. В глубокой сковороде прожарьте филе — без масла — до тех пор, пока оно не станет клейким и коричневым. Положите побеги шалфея в смазанную жиром нагревшуюся оловянную посуду и положите сверху филе. Запекайте около двух часов, пока не приготовите блюдо должным образом.

Уберите филе из посуды и сохраняйте его теплым. Удалите излишки жира и матируйте с помощью крепкого бульона из костей или белого вина. Прокипятите и процедите в соуснике. Вылейте его на филе, прежде чем подать. Нарежьте на столе.

Розетка из ягненка, начиненная оливками и миндалем

Одно плечо ягненка весом около 3–4 фунтов (1,35-1,8 килограмм) без костей

ДЛЯ НАЧИНКИ:

4 унции (110 грамм) свежих панировочных сухарей из белого хлеба

1 столовая ложка оливкового масла

1 маленькая луковица, очищенная и порезанная

10 черных оливок без косточек

2 столовые ложки молотого миндаля

2 зубца чеснока, очищенные и порезанные

2 сушеных помидора, мелко нарезанных 1 чайная ложка смеси трав

Разогрейте духовку до 220ºС/425ºF, выставив уровень газа на отметку 7.

Смешайте все ингредиенты для начинки и осторожно положите их сверху на плечо ягненка. Загните над ними края плоти, и закрепите веревкой в трех местах по длине. Расставьте на оловянной посуде и готовьте на протяжении 11/2-2 часов, и еще 30 минут для более тщательной прожарки. Затем оставьте блюдо не менее чем на десять минут, прежде чем разрезать.

Артуро Трогвилл был первым, кто прибыл, волоча за собой жирную и нелепо разодетую женщину на буксире. Позволь мне, читатель этих откровений, описать это тошнотворное создание, которое заявляло о своем авторитете — основанном не на обучении или таланте, а на напыщенности и жадности — чтобы получить удовлетворение от плодов своих трудов:

Трогвилл невысокого роста — полагаю, около пяти футов и шести дюймов, — он, как и большинство его коллег, страдает от избыточного веса: обрюзгший, пузатый, с большим задом. Его макушка совершенно лысая — мертвенно-бледная и сияющая — но он позволяет локонам расти во всю длину с одной стороны и укладывает их поперек макушки, чтобы создать впечатление, что он не такой уж и лысый, как кажется. Его глаза маленькие и темные и слишком близко сходятся на переносице. Рыжеватые пучки волос высовываются из его ушей и ноздрей, и он отрастил жалкие усы с проседью; похоже, он пытается компенсировать недостаток волос на голове, выращивая их повсюду на своем уродливом лице. Его походка легка и вычурна, голос неприятно ворчливый; это голоса того типа, которым хоронят справедливость Мод или Последнюю Розу Лета в деревенских усадьбах на благотворительных любительских выступлениях.

Вот это и есть (думаю, должен сказать, был) Артуро Трогвилл.

— Приятно снова вас видеть, Крисп.

— Я так рад, что вы смогли придти. Вечер не был бы таким без вашего присутствия.

Пока я пожимал его пухлую, влажную руку, моя синэстезия неожиданно включилась в режиме перегрузки, и где-то в панораме моего сознания я услышал тубу, продребезжавшую болезненное анданте, как я рискнул предположить — в фа миноре.

— Лесть не поможет вам, Крисп. Вам придется прочитать воскресную газету, чтобы узнать, что я могу подумать или не подумать о сегодняшнем вечере.

Я очаровательно улыбнулся.

— Это будет нечто необычное, могу вас заверить.

Блистательная корова, повисшая у него на руке, мгновенно обнажила свои зубы.

— Позвольте мне показать вам ваш столик, — сказал я.

О, какой замечательный это был обед! Задолго до жаркого из филе и розетки, я дал им Пюре из дуврской камбалы и спаржу, копченого лосось, запеченного в тесте с укропным соусом, пироги с семгой, свежие Tagliatelle[127] с устричными грибами, порцию даров моря с лаймом и соусом из побегов лука и равиоли с козьим сыром с маслом на травах. На десерт они получили логановы ягоды и фруктовое мороженное «Бардолино», карамельный ликер, мусс брюле из белых персиков, пирожки с малиной и ванильным кремом, хлеб из непросеянной муки с мороженным и суфле из горького шоколада.

Их головы опустились и они жадно все пожирали, словно свиньи, которыми они, по сути, и являлись.

Кошмар в ll Bistro

Все так хорошо все начиналось, и не было никаких причин ожидать, что это может плохо закончиться — на самом деле, я уже размышлял о непомерных похвалах, которые без сомнения должны нагромоздиться по поводу моих кулинарных стараний в воскресных газетах и журналах. Увы, этого не произошло. Было около половины десятого, только подали кофе, когда я начал чувствовать, что что-то не так; это было раздражающее неуловимое чувство, словно вы уловили беглым взглядом что-то за пределами зрения, словно опасаетесь кого-то, будучи уверены, что в комнате больше никого нет. Смутное беспокойство, некомфортное предчувствие чего-то — но чего? На первый взгляд казалось, что все хорошо — и Жаркое из Филейной Части с Начинкой из Персика и Кумквата, и Розетка из Ягненка, начиненная Оливками и Миндалем получили восторженные отзывы, беседа протекала в уютной обстановке; невысокие свечи отбрасывали тени по комнате, и каждый в их восхитительном, приятном, опаловом отблеске испытывал досаду от scintillae[128] белого света, отраженного от стекла или серебра… и еще — еще! — я знал, что что-то было неправильно. Или в скором времени будет.

— Ты чувствуешь это? — прошептал я Жанне.

— Да. И мне это не нравится.

Я закрыл на мгновение глаза и попытался сделать свое сознание чувствительным к энергии синэстезии, но мне пришлось быстро открыть их снова, так как единственной картиной, которую я увидел, было человеческое лицо, обезображенное и перекошенное, с огромным ртом, широко раскрытым и готовым закричать.

— И мне не нравится, — сказал я.

И именно в то мгновение, когда я уходил с Жанной, что-то — стремительное, незаметное движение — привлекло мое внимание: рука мужчины была источником неприятностей, или другая, которая под скатертью. Я подошел немного поближе. Я знал этого сомнительного мужчину — это был старый Генри Фатток из «The London Towner» — и он был тем, к кому, с той поры как он написал благосклонный комментарий о моем Trippa al Vino Bianco,[129] я всегда относился с чуть меньшим отвращением, чем к остальной крысиной своре критиков.

— Вам все нравится, мистер Фатток? — вежливо спросил я.

Он посмотрел на меня с коварной улыбкой и сказал:

— О да, да, конечно. Я просто без ума от всего этого!

Он поднял скатерть и тотчас же я увидел то, что он намеревался мне показать: одеревенелый, жесткий член высунулся из его штанов, и он оживленно потирал его своей правой рукой.

Я потянулся вперед, приблизил свою голову и прошипел в его ухо:

— Уберите его обратно, ради Бога.

— Почему это я должен это сделать? — сказал он хихикая.

— Вы расстроите остальных.

— О, я совершенно так не думаю.

Затем он поднял скатерть еще выше, и, к своему удивлению и испугу, я увидел, что член Генри Фатгока был совсем не в его собственной руке, а в руке мужчины, сидевшего рядом с ним. В смущении я подбежал к Жаку, но оказалось, что он неожиданно столкнулся с аналогичной ситуацией.

— Стол семь… посмотри…

— Боже. И стол четыре…

Низкое хриплое хихиканье раздалось из какого-то уединенного уголка, затем последовал грубый смех. Затем короткий вскрик, только наполовину сдержанный, от шокового удовлетворения. За всеми столами что-то происходило: теребление, ощупывание, щипки и объятия… быстрые поцелуи, томные поцелуи, поцелуи, сделанные и полученные в неожиданных местах… исследующие пальцы, трепещущие взгляды, бедра, раскрытые с опытной хитростью, томные и манящие.

Затем, достаточно неожиданно, кто-то бросил полную ложку шоколадного суфле через всю комнату; оно попало в жирную, непривлекательную женщину с полным лицом, прямо под левый глаз. Она засмеялась глупым кокетливым смехом и подставила щеку своему соседу, который начал слизывать мусс своим языком.

Хаос, который возник невообразимо быстро, был неописуемо шокирующим; он был таким внезапным и столь неистовым, таким очевидным, что мог бы прекратиться лишь сам по себе, выгорев дотла, так что я был вынужден остаться в положении беспомощного наблюдателя, неспособного помешать, которому оставалось лишь затаиться в углу, словно напуганному ребенку. Близнецы, как я заметил, смотрели на все со скучающим выражением на лицах, которое я могу описать только как ужасающее замешательство. Как и я, они стояли без движения и апатично. Столы, стулья, тарелки, люди — все и вся в комнате — было разбросано в анархическом беспорядке. Это выглядело словно результат акта творения наоборот. Озорные нежные перешептывания над бокалами и даже более озорные исследования под столом открыли путь в первую очередь всего лишь дерзости, затем веселью, и, в конце концов, этому разнузданному неистовству.

Повсюду стоял гвалт: шум был такой, что закладывало уши — крик, шум, стон, визг, вопли от отвратительного удовольствия и крики от боли, ликование победы и стоны повиновения. Треск сломанного дерева, разбитые вдребезги стулья, хрупкий звон разбитого стекла, треск одежды, сорванной с тел.

Повсюду был запах — о, этот запах! Это был густой аромат миазмов необузданного животного начала, тысячи и одного недозволенного желания, которые столь долго подавляли здравым смыслом и правилами поведения, а теперь вырвались из неосвещенных, темных как ночь глубин психики, словно малярийный дым из доисторического болота.

Это была какофония, которая смердела.

Я увидел двух женщин, сидящих на корточках рядом с перевернутым столом; они сняли свои кофточки, и одна из них лизала соски другой, ее голова была откинута назад, лицо исказилось в спазме сексуальной агонии.

Молодой человек лежал без движения на спине, его штаны болтались вокруг лодыжек; кто-то выложил его яйца из трусов, и теперь они беззащитно висели на произвол сжимающих, потирающих рук вдрызг пьяного, который с трудом передвигался.

Двое мужчин сражались над вышеупомянутой женщиной; она развалилась на полу в одних трусах, ее живот был окрашен полосами яркой крови. Пока они били и молотили друг друга, я заметил, как ее рука опустилась между ног, и она похотливо застонала.

Несколько пар фактически совокуплялись, даже рассеянные и невнимательные люди, которые согнулись и наблюдали, нашептывали одобрения, предлагали способы, трогали себя и других в тайных уязвимых местах, о которых следовало знать только гинекологам и таксидермистам.

Я увидел, как один обнаженный мужчина взобрался на другого, выкрикивая слова любви в бесстыдной страсти; затем, когда произошло проникновение, и их волосатые ожиревшие тела начали качаться в унисон, я, к своему ужасу, осознал, что один из них был Артуро Трогвиллом. Мгновение спустя я уловил знак от сияющей вульгарной спутницы, с которой он пришел: она была без верха и корчилась под мускулистым подростком, который приклеился своим ртом к одной из ее грудей, а его руки были под ее ягодицами. Он поднял ее тело для того, чтобы маниакально прикоснуться к лощине.

Некто издал рев во все горло, поднялся из кучи и повернулся вокруг, пошатнувшись, словно волна в попытке разбиться о скалы вражеского берега — зловещий, животный рев сумасшедшей потребности.

Я услышал у своего уха голос Жака, быстро шипящего:

— Позвольте нам уйти прежде, чем станет слишком поздно… пожалуйста…

О Боже! Что я сделал? Посмотрите — это Трогвилл там, хорошо и по-настоящему отсодомированный…

— Это не страсть — это насилие!

Мне не потребовалось много времени для того, чтобы все стало слишком ясным: стоны наслаждения и вопли удовлетворения сдавались перед смертоносными криками; рты, которые целовали и сосали, теперь начали кусать; заботливые руки стали ужасными кулаками, и горькие ароматы страха и неистовства росли из спутанного клубка обнаженных тел.

— Мы должны остановить их, Жак — они убьют друг друга!

— Но что мы можем сделать?

— О, это просто ночной кошмар!

Полураздетая женщина нетвердой походкой пошла к нам, ее руки поднялись в мольбе, руки были расцарапаны и кровоточили; кто-то воткнул десертную вилку в ее левую грудь — она раскачивалась там сияющая и нелепая, словно длинный серебряный сосок.

— Нам надо выбираться отсюда, — сказал я.

Женщина свалилась нам под ноги; тотчас же безжалостная рука протянулась и схватилась за лодыжку, затаскивая ее назад в свалку.

Над грохотом раздался кричащий голос:

— Что случилось с нами?

Это был голос Артуро Трогвилла. Он попытался оттолкнуться от нижней части своего партнера по акту мужеложства и неловко пошатнулся на ногах. Слезы блестели в уголках его диких глаз.

— Он плачет, — прошипел я Жаку.

— Почему… смотри… они все плачут…

Они на самом деле плакали. Всхлипывая, дрожа, причитая и трясясь, они рыдали несдержанно, бесконтрольно. Некоторые начали прикрывать свою наготу, бесстыдно отвергая соучастие, как в любви, так и в ненависти; другие выкрикивали отвратительные упреки; некоторые стояли молча и устало, их глаза были полны непонимания. Пол был скользким от крови и спермы.

Жак придвинул свои губы поближе к моему уху и прошептал:

— Бога ради… пока еще есть время…

Время было, но только немного. Жак, Жанна и я пробежали через кухню и совершили побег через боковую дверь — я запер ее снаружи своим ключом, и пока я запирал ее дрожащей у замка рукой, я слышал, как толпа начала колотить в неокрашенный метая. Дверь тряслась под силой ударов. Если они нас схватят, то порвут на маленькие кусочки.

* * *

Отчет Доктора Энрико Баллетги плавному офицеру медицинской службы тюрьмы Регана Клали 1-го декабря 19—

(Перевод с итальянского)

Он снова разговаривает со мной, и снова об этой своей омерзительной «философии». Всякий раз, когда он излагает ее метафизику, он становится все больше и больше одержим внутренней — как мне называть это? — внутренней страстью, неистовством, безумной преданностью, которая почти физически сжигает его — ко лицо растягивается и расцветает, его голое становится настойчивым, его дыхание ускоряется и становится неглубоким. Медицинская сестра, неожиданно вошедшая в комнату во время одного из таких сеансов, была шокирована.

— Он болен, доктор? — спросила она.

Я не смог совладать с собой, чтобы ответить; конечно же, он болен! Все его существование подчинено всеобъемлющей и ужасной болезни души. На самом деле медицинская сестра не знакома со всеми мрачными деталями этого случая, и я бы в любом случае не хотел, чтобы она это делала. Потребовался бы душевный склад архангела, чтобы погрузиться в такие ужасы и остаться в здравом уме, а этого, я знаю, у нее нет; настоящая трагедия в том, что этого нет и у меня.

Создается впечатление, что он записал большую часть своих философских размышлений, но он отказывается позволить мне прочитать их, также как он продолжает отказывать мне в доступе к его так называемым откровениям. Очень жаль: во-первых, потому что моя задача стада бы гораздо более легкой (если не более терпимой), и, во-вторых, потому что мне бы не пришлось сидеть и терпеть его болезненные бессвязные мысли. Я продолжу свои попытки и постараюсь убедить его в том, чтобы он изменил свое мнение.

Это, как он сообщил мне, новая философия века; хотя, как Августин был убежден в истинности Христианства, Крисп верит в то, что его принципы и деятельность всегда существовали в мире — более того, что жизнь сама но себе является унифицированным непрекращающимся актом поглощения — и что он, последний пророк эпохи, просто заново открывает и возобновляет то, что мир, узнав, утратил. Он цитирует Платона, который сказал, что все знания — это акт припоминания, и любит сравнивать себя с этим необычным греком. На самом деле, это вызывает у меня отвращение, но тут возникает очень тонкий вопрос, позволяющий пуститься в дебаты, в которые, я уверен, он пустился бы с большой радостью — как может одна причина вызывать безумие? Иногда кажется, что он дразнит меня, бросает мне скрытый вызов, чтобы я опровергнул тезисы, которые он предлагает; этот вызов я всегда молчаливо отвергаю. Это малодушие с моей стороны? Нет, Лучиано, Я так не думаю. Было бы слишком просто во имя благопристойности и здравого смысла броситься в перепалку и уничтожить логику, которой он окружает свои аргументы. но это почти совпадает с тем, что он хочет от меня — чтобы я поставил себя в нелепое положение человека, вынужденного защищать то, что не нуждается в защите, потому что правда этого абсолютна: то есть то, что убийство — это нравственное зло. Это то же самое, что попросить меня доказать суждение о том, что вода мокрая.

Не говоря уже о нем — о его собственном призвании и «гении» — и об эцгих близнецах, которых он называет Жаком и Жанной, — Крисп также, несомненно, верит в Бога. В любом случае, это выше моих сил. Однако его концепция Высшего Бытия отмечена извращенностью подобной значимости, на самом деле для всех было бы лучше, если бы он вообще ни во что не верил. Будучи Создателем, Бог теперь Поглотитель — Абсорбент, если быть более точным. Это удел и судьба каждого существующего — быть поглощенным великим и более могущественным существом, он существует до тех пор, пока все не будет поглощено Божественным Абсорбентом. Крисп заявляет, что естественный закон подтверждается тем, что уже было создано — мелкое насекомое поглощается пауком, полевая мышь — совой, газель — львом и так далее; повсюду созданный порядок закона остается постоянным — меньший и слабейший поглощается большим и сильнейшим.

Он утверждает, что естественное состояние всего живущего — конкуренция.

— То самое обстоятельство, что вы сидите в этом кресле, означает, что я не могу в нем сидеть, — сказал он мне. Я не указал на очевидный факт, что никто не может сидеть на двух креслах одновременно, и, следовательно, тут нет никакого элемента конкуренции. Он, казалось, прочитал мои мысли.

— А если бы в комнате было только одно кресло, мы бы находились в прямой и непосредственной конкуренции, — сказал он.

Божественный Абсорбент, может показаться, замещает жалкое состояние влюбленности, представляя идею и принцип творческого поглощения. Этот злобный сумасшедший настаивает, что если более сильный поглощает более слабого сознательно и с полным пониманием, и — более того — выполняет это как творческий акт, тогда поглощение становится действием любви: творческое поглощение равносильно любви. Он ссылается на сексуальное сношение в качестве примера.

— Двое становятся единым целым в спазме плотского удовлетворения, — говорит он. — Естественно, женщина в данном случае сильнее, и это она поглощает — принимает в себя — мужчину. Сущность сношения заключается именно в этом: делать единое целое из двух частей.

Я хотел закричать на него: «Ты сумасшедший ублюдок!», но я не сделал этого, Лучиано. Не сделал.

Женщина является более сильной! Я нахожу эту фразу весьма значимой: конечно, она сильнее, потому что она всегда была сильнее! Никто — и уж точно не его отец — не может соперничать с его Королевой Хайгейта. Ее душа поглотила его (ненавижу использовать эту фразу), словно губка впитывает воду; он существовал только для нее, и с помощью него она жила другой жизнью, не принадлежащей ей — жизнью, которую она присвоила, чтобы расширить собственную сферу влияния, которая столкнулась с пределом. Теперь может показаться, что она живет, так как сын избрал увековечить — в фактической реальности! — материнскую способность поглощать.

О, Господи, Лучиано! Какой же это отвратительный случай! Молись любому Богу, в которого ты веришь, чтобы мой профессионализм оказался достаточным для того, чтобы выдержать бешеный напор этого монстра.

Энрико Баллетти

Отчет зарегистрирован Лучиано Касти, главным офицером медицинской службы.

VII

Все дороги ведут в Рим

Это был Господин Эгберт. Вот кто пришел к нам на помощь. Этот тучный, одаренный, бесстыдный буффон, которого я не думал еще когда-нибудь увидеть, позвонил на следующее утро после фиаско в II Bistro.

— Мастер Эгберт! — завопил я. — Что это такое…?

— Я слышал о твоих неприятностях, мой милый мальчик, — сказал он. — Я думаю, все из нашего круга теперь уже слышали об этом. Я не буду спрашивать о деталях.

— А я не хочу снабжать вас ими. Но мне надо смываться.

— Ну, надо думать.

— И?

— Я хочу сделать тебе предложение. Ради старых времен, можно сказать.

— Эгберт — Мастер — не воображайте ни на мгновение, что мы можем продолжать с того места, на котором остановились. Все изменилось.

— Это все, что ты думаешь обо мне, сексуальный приспособленец? Мне больно, Орландо, очень больно.

— Чепуха. Я просто сказал вам, вот и все.

Повисла пауза, и я услышал гиперболизированный театральный вздох на том конце линии. Затем:

— Ты хочешь услышать мое предложение или нет?

— Конечно, хочу.

167

ОТКРОВЕНИЯ ЛЮДОЕДА

— Хорошо, почему бы нам не встретиться?

Я медлил в нерешительности.

— Вы действительно думаете, что это будет хорошей идеей? — сказал я.

— Конечно, я так думаю. Только мои самые грешные сны смягчают боль разлуки с тобой, Орландо. О, ты делаешь со мной такие безнравственные вещи в моих снах.

— Я не могу отвечать за это.

— И я тоже не могу. Где мы встретимся?

— Я буду в отеле Фуллера.

— Когда?

— Как только смогу.

— Ну что ж, этот день подходит, как и все остальные…

— Это не вопрос удобства, Мастер Эгберт — я попаду в беду, если останусь здесь — это была моя личная ошибка, я должен был понять, осознать…

— Приезжай сегодня в полночь — это будет отлично. Я скажу Флавио Фалвио, чтобы он сделал нам специальную выпечку из своих кремовых рожков. Мы истребим ее с банкой персикового черного китайского чая.

— Я не могу — я имею в виду — я должен вернуться сюда, в II Bistro, сегодня ночью.

— Ты имеешь в виду, что ты не хочешь спать со мной. Разве может быть кто-нибудь столь же беспощадным, как освобожденный от чар любовник?

— Я имею в виду не совсем это, Мастер. Да, именно так.

— Ты должен будешь вернуться целомудренным и в безопасности на поезде семь сорок три из Бристоля. Я уверен, что мое предложение — одно из тех…

— От которых нельзя отказаться?

— От которого ты не захочешь отказаться. Кроме того, в моей жизни есть теперь и другой свет.

— о?

— Его зовут Свен, и я перевожу его на салаты на следующей неделе.

— О, тогда я могу догадаться о его судьбе.

— Ты голубоглазый ублюдок, — сказал Мастер Эгберт.

Затем разговор прервался.

Отель Фуллера совсем не изменился. На самом деле, Мастер Эгберт тоже не изменился — он был круглым, жирным, зрелым и смешным, как и всегда.

— Орландо, милый мой мальчик! — завопил он, обвивая руки вокруг меня, почти удуив меня запахом затхлого пота и острого запаха лука.

— Я никогда не думал, что вернусь сюда, — сказал я, освобождаясь из его объятий, в ходе которых мясистые руки начали блуждать, исследуя и сжимая меня.

— Разве кто-нибудь из нас думал? О, позволь мне посмотреть на тебя, Орландо!

Естественно, он посмотрел на меня чуть более долго и задержался взглядом ниже талии.

— Ведите себя хорошо, — проворчал я.

— Не злись на меня, — нагло сказал он. — Это было так давно, а ты такой же милый, каким всегда и был.

— Я бы предпочел, чтобы мы спустились вниз и поговорили о делах, Мастер Эгберт.

Он погрозил мне жирным указательным пальцем.

— Скажи «пожалуйста».

— Пожалуйста.

— Вот теперь все хорошо. Угощайся кремовым рожком. Флавио Фалвио испек их только этим утром, сделал так, как я тебе и обещал. Дорогой Свен просто обожает учиться у нашего Флавио, но я уже сказал, что ему придется быть терпеливым. Немного больше внимания моему рожку и, я думаю, тогда он сможет погрузить свои руки в кремовое многообразие.

Я впился в сладкую, сахарную выпечку, и ванильный крем потек по моему подбородку.

— Можно мне его слизать? — спросил Господин Эгберт.

— Нет. Пожалуйста, только по делу.

Он вздохнул и вздрогнул.

— Ingrate .[130]

— В чем именно состоит ваше предложение? — спросил я.

— Если, как ты сказал мне, тебе нужно уехать — хорошо, Орландо, мой мальчик, у меня есть именно такое место, куда бы ты мог уехать. Тебе там очень понравится.

— Что за место? Где оно находится?

— У него уже есть солидная репутация, которую, я уверен, твои специфические способности могут только улучшить…

— Іде это находится?

— …я не сомневаюсь, что это произойдет мгновенно, иначе не стал бы дел тебе предлагать…

— Где это?

— В Риме.

— В Риме? Рим, Италия?

— Конечно. Небольшой, но стильный ristorante[131] под названием II Giardino di Piaceri.[132] Прямо рядом с Площадью Фарнезе. У него даже есть свой садик на крыше. Подумай об этом: благоухание ночи, средиземноморская луна, аромат бугенвиллии…

— И кто владелец этого рая? — спросил я.

Мастер Эгберт довольно хитро посмотрел на меня, его глаза засверкали таинственным весельем.

— А ты как думаешь?

— На самом деле я не знаю, Мастер. И у меня нет времени на игры…

— Я, — сказал он.

— Вы?

— А почему бы и нет? Это инвестиции в старость.

— А сколько вам уже лет?

— Шестьдесят четыре, и я не планирую упасть замертво со сковородкой в руке.

— Более вероятно, с членом молодого подмастерья.

— Постарайся быть не таким уж ублюдком, Орландо. Как я уже сказал, я рассматриваю это как инвестицию. Проблема в том, что…

— Проблема? — сказал я.

— Да. Шеф-повар, который работал там до нынешнего момента, неожиданно вбил себе в голову добиться разрешения развивать nouvelle cuisine[133] от меня, а ты знаешь, как я это ненавижу. Он начал красить тарелки мазками coulis[134] и обвинять моих посетителей в богатстве. У них его не было, и я оказался в этом случае крайним.

— До нынешнего момента, вы сказали?

— Да, я вышиб его. Ergo,[135] мне нужен кто-то, кто бы занял его место. Это ты, Орландо. Ты никогда не пожалеешь об этом, я обещаю — утебя будут совершенно развязаны руки — ты знаешь, что я полностью доверяю твоим способностям…

— Но я не буду владельцем?

— Ты, конечно же, не ожидаешь, что я сделаю тебе подарок в виде этого ресторана?

— Нет, конечно, нет.

— Хорошо, тогда что? Действительно, ты не будешь владельцем, но разве это имеет значение? Ресторан будет полностью твоим, за исключением названия. Я не буду мешать тебе, я слишком занят здесь, у Фуллера. И я не захочу быть для тебя помехой. Да брось ты, Орландо, я предлагаю тебе уникальную возможность! Бог знает почему — ты никогда ничего для меня не сделал, за исключением того, что позволил мне использовать твое — надо сказать, сочное — тело.

— Возможность сделать что именно?

— Сделать деньги. Для меня в первую и самую главную очередь, но и для себя тоже, если хорошо поработаешь.

— Я знаю все о том, что значит хорошо поработать, Мастер.

— Я не сомневаюсь в этом. Я хочу, чтобы ты отправился туда и восстановил повреждения, которые этот идиот Страделла нанес моему маленькому раю. Расхлебай эту кашу. Сделай так, чтобы посетители вернулись. О, ты знаешь, о чем я говорю.

— Да, думаю, знаю.

— Хорошо? Ты это сделаешь?

Я немного колебался. Затем сказал:

— Я… хорошо… я подумаю об этом.

Мастер Эгберт вскинул руки в недовольстве.

— О чем тут, черт подери, думать? — завопил он.

— Не только я должен все обдумать, — медленно сказал я. — Есть еще два человека, живущих со мной в II Bistro.

— Мальчики или девочки? — спросил Господин Эгберт, его глаза расширились.

— И те и другие.

— Ах!

— И прежде чем вы сделаете любые постыдные суждения, позвольте мне сказать, что они живут и работают со мной. Для меня. И я их работодатель.

— И ничего больше?

Я не ответил.

— Ты не можешь обмануть меня! Я знаю тебя. О, мальчики и девочки, выходите поиграть с маленьким мистером Орландо…

— Не будьте отвратительным. Это не так.

— О, но это так и есть, именно так, разве нет?

— Вздор.

— Хорошо, если ты не можешь без них жить, возьми их с собой.

— Вы полагаете, они не захотят поехать?

— Как их работодатель ты просто им скажешь, что вы втроем переезжаете в Рим.

— А ссли они не согласятся?

— Избавься от них и найми кого-нибудь еще.

Я наполовину привстал со своего стула.

— Я не думаю, что могу сделать так, — сказал я. — Жак и Жанна чрезвычайно полезны для меня — вы просто не понимаете ситуацию…

— Вот это да, ты действительно очарован, разве нет? Ими обоими?

— Я не очарован — не будьте таким грубым. Ничего не было для того, чтобы мне быть очарованным. Да о чем я говорю? Все что я могу сказать: если они не поедут, я тоже не поеду.

— Тогда ты дурак.

— Я опоздаю на поезд, — сказал я, смущенный и расстроенный.

— Так ты ответишь на мое предложение?

— Я сказал вам, мне нужно посоветоваться с Жаком и Жанной. Я позвоню вам вечером.

Мастер Эгберт пожал плечами.

— Это твой выбор, — сказал он, поднимаясь со стула и замечательно целуя меня в губы — я только попытался не допустить, чтобы горячий жадный язык проскользнул внутрь.

— Вот в чем дело, Мастер Эгберт — это не мой выбор, не полностью мой, в любом случае.

Он положил толстую волосатую руку вниз между моих ног и сжал мою промежность.

— Я буду ждать звонка, — сказал он.

Я выбежал из комнаты, скинув кремовый рожок со стола и раздавив его ногой.

К моему полному изумлению, близнецы решили, что это будет отличным решением нашей проблемы.

— Я не могу поверить в то, что слышу, — сказал я. — После стольких лет в II Bistro, после всего, ради чего мы работали…

— Мы можем работать ради всего снова.

— А как насчет комнаты в подвале? Все ваши прекрасные вещи, ваши замечательные сокровища…

— Сокровища можно перевезти. И мы обзаведемся новыми сокровищами.

— И я предполагаю, — сказала Жанна, всегда отличавшаяся практичностью, — что в II Giardino di Piaceri также есть подвал.

— Также как и сад на крыше, — добавил Жак.

Я покачал головой.

— Я до сих пор не могу поверить в это. Никаких прений, никаких возражений, никаких протестов?

— Поверьте нам, мы не можем оставаться в II Bistro. То, что случилось…

— То, что случилось, не может прекратиться так просто, — сказала Жанна. — Это было фантастически, невероятно…

— Да.

— Вы знаете о мощи, которой обладает ваше искусство? Ни Жак, ни я не можем понять ее, но она есть.

Я, с другой стороны, единственный, кто очень хорошо понимал ее.

— Признаюсь, у меня и мысли не было, что оно окажется таким значимым.

Тогда я подумал:

Но тогда — если я могу сделать это — как это может меня не возбуждать? Как это может не вдохновлять меня?

Я сказал:

— Есть еще одно довольно — скажем — довольно специфическое мясо, принадлежащее мне, в холодильной комнате. Я боюсь, что ему придется поехать с нами.

— Конечно. Мясо, как и сокровища, перевозится каждый день.

— Плоть, — сказал я тихо.

— Да, плоть.

О, моя желанная плоть! Raison d’etre[136] моей жизни, смысл и цель моего алхимического искусства.

— Очень хорошо, — медленно сказал я. — Это будет сделано.

Близнецы торжественно поклонились мне.

Я потворствую несказанным удовольствиям

Позднее той же ночью я поднялся с кровати и отправился к небольшому сундучку, который стоял позади двери в спальню. Осторожно открывая верхний ящик, я запустил свои пальцы сквозь легкие, пахнущие лавандой одеяния, которые там находились — да, нижнее белье моей матери, которое я хранил с самого дня ее смерти. Я забрал его из ее комнаты, спрятал в секретном месте и забрал с собой в II Bistro. Я охранял его так, как шаман охраняет свой талисман, как монахиня бережет свою девственность — с жаром, благородной верностью и преданностью. Всякий раз, когда я изнемогал под бременем своего труда и впадал в меланхолию или депрессию, я открывал сундук, вдыхал этот легкий, утешительный аромат и пробегал своими пальцами по атласному, шелковистому материалу.

И теперь я делал то же самое, закрыв глаза и включив синэстезию; перед взором моего сознания предстал луг, поросший сочной, зеленой травой с пятнышками маленьких диких цветов, сверкающий в солнечных лучах, словно сотнями тысяч бриллиантов. Я услышал ухом своей души звук тихих струн, перерастающий в прекрасную гармонию нежной, колеблющейся мелодии. Теплый бриз ласкал отягощенные фруктами ветви деревьев. Может это были небеса, в которых ныне странствовал ее дух? О…

Затем, достаточно неожиданно и вдребезги разбивая состояние восхищенного безмолвия, в которое я погрузился, мой слух уязвил отвратительный гортанный шум невидимой тубы, играющей на самом пределе своей досягаемости, словно гротескный выхлоп; несомненно, этот звук был вызван влиянием моего так называемого отца, который — я содрогался от понимания этого, но вынужден был это признать — очевидно, оставил свои грязные психические вибрации на нижнем белье моей матери. Даже повторная стирка, очевидно, не смогла полностью уничтожить их. Я выбрал белые шелковые кружевные трусики, извлек их из сундука с величайшей осторожностью, и взял их с собой вниз на кухню.

Моя возлюбленная ждала меня прямо там, где я оставил ее, снаружи холодильной камеры, терпеливая и покорная, и игристая, с маленькими струйками испарины, словно жар из духовок нагрел и расплавил ее холодный жир. Я разделся донага и опустился перед ней на колени, вытянулся вперед, чтобы прикоснуться к ее сочному, темно-красному боку своим лбом.

— Я люблю тебя, — прошептал я, и, клянусь, она задрожала, когда я говорил. — Я полностью доверяю тебе, как никому не доверял. Все мое искусство — твое, моя философия отдает дань твоему смыслу и целям. Моя гениальность берет начало из твоего существования, мои рецепты являются литанией, восхваляющей твое великолепие — ты моя муза, мое вдохновение, мой демон, мое наслаждение и счастье. Чем, о чем бы я был без тебя, моя милейшая любовь?

Я поцеловал ее, и поцеловал снова и снова; мои губы неожиданно скользнули по ее жирным флюидам, и запах ее мясистого пота обжег мои ноздри. Теперь я был эрегирован, дрожал и трепетал. Я развернул шелковые трусики, поднял огромную тушу и положил их на ее нижнюю половину, осторожно натянув их через скользкую плоть. Белое на темно-красном — цвета спермы и крови, основных жидкостей жизни — очаровали меня, и на несколько мгновений я потерялся в странной, мистической задумчивости; говорят, что старый немецкий мистик Якоб Бёме впадал в похожее состояние, пока пристально вглядывался извне и созерцал внутри мерцание отполированного металла, позволяя теряться потоку спиритических знаний, которые становились материалом его эзотерической теологии. Ну что, даже стоя здесь на коленях, восхищенный внутренним безмолвием, я знал, что знания великого и редкого типа похожей формы наводняли мою душу — я не мог ни определить, ни соотнести с категориями его содержимое и объект, но я поглощал его, впитывал его как губка впитывает воду, эту труднодостижимую способность мы называем интуицией. Я видел и понимал фабрику снов, материю мифа, я рассматривал текстуру, в ее превосходном единстве, моей собственной неотвратимой уникальности, которая появлялась передо мной как величайший, лучезарный круг трепещущей плоти, непостижимый и благоговейный.

Моя возлюбленная лежала здесь в ее трусиках.

— Я одел тебя только потому, чтобы испытывать острое наслаждение, раздевая тебя, — прошептал я. — Ты неотразима. Я жажду тебя — о! — как же я тебя жажду…

Как этот старый идиот Баллетти однажды сказал мне:

— È una furia, quest’ amore per la came[137]

Как же он был прав.

Я положил руки на плоть своей любимой и плавно скользнул вниз вдоль ее божественного бока. Нежно, заботливо, я двигался вниз до резинки ее шелковых трусиков — которые медленно окрашивались жиром и кровью — и медленно запустил свои пальцы в промежность. Затем я рванул тонкий шелк прочь, чтобы обнажить скрывающуюся мясистую тайну. Я погрузил туда свою голову, и, высунув язык, потворствовал несказанным удовольствиям.

Соблазн этого города

Рим! Вечный город. Город прошлого, настоящего и того, что будет. Рим, место рождения империи, которая рукоположила цивилизацию с жестокостью тирании. Город культуры, военной славы, город святости и клерикализма, руин и открытий, город императоров, священников, художников и сумасшедших; не зря же маленькая деревня на Тибре была выбрана богами, чтобы управлять всем миром. О, Рим, тебя можно либо любить, либо ненавидеть, и нет ничего среднего — невозможно быть безразличным к этому растянувшемуся, ноги врозь, покрытому охрой, перерисованному и по-прежнему чрезвычайно притягательному соблазну этого города. Юнг отметил, что он всегда удивлялся, глядя на людей, которые посещают Рим мимоходом, также как они могут посетить Лондон или Париж; так как он был уверен, что, находясь под влиянием глубин чьего-либо бытия с помощью духа, размышляющего в сердце этой манящей donna fatale,[138] кто-то может повернуть камень или обойти колонну и неожиданно, шокирующе быть пойманным врасплох лицом, которое в тоже время является и неисчислимо старым, и тотчас же узнаваемым. Прообраз пребывает здесь, Юнг знал и по двум причинам пытался организовать визит в город, но некие таинственные случайности мешали ему сделать это; в 1949-м году он неожиданно без всяких причин упал в обморок, стоя в очереди в билетную кассу.

Я, в свою очередь, уже много лет был сражен в самое сердце нездоровым очарованием и наркотическим восхищением Рима — это напоминало язвы венерической любви или склонность к болезненной апатии, я томился в пламени желания его объятий с тех самых пор, когда натолкнулся на картину Колизея в «Книге древних монументов Ридерс Дайджест» в возрасте двенадцати лет. Ни изображения, ни архивы, ни знания о вкладе в человеческую историю любого другого города, ни до, ни после, так не очаровывали и не пленяли меня, и я до сих пор не могу объяснить это более точно, чем так: некая тайная струна, глубоко скрытая в фабрике психики, была задета и звучала античным очарованием Рима, и его воздействие и сладчайший ассонанс или неописуемый раздражающий диссонанс — и ты становился или беспомощным любовником, или безжалостным врагом; я, бесспорно, первый.

Италия, как и Франция, воспринимает пищу всерьез, но, в отличие от Франции, в Италии нет такого самосознания: назначение даже самого величайшего и самого возвышенного кулинарного стремления для Италии является, прежде всего — набить брюхо, — и только потом уже придти в восторг от палитры красок или ощутить душевный подъем. Кухня Рима более, чем в любом другом городе на полуострове специфична и основана на этой прагматичной философии. Не поймите меня неправильно: домашность, простота, яркость, питательность — отличительные признаки Римской кулинарии — не мешают ей быть в числе самых разнообразных и легко адаптируемых в мире — здесь, например, как минимум двадцать пять различных видов местного ризотто в районе между Римом и Неаполем — но выразительность всегда, скорее, заключается непосредственно в удовлетворении, нежели в поразительной новизне.

Римские шеф-повары обладают навыками профессионалов кулинарного минимализма, достаточно указать на способность превращать самые простые ингредиенты — например, помидоры, хлеб, травы и масло — в нечто чудесное, обладающее качествами величайшего классического блюда, основной составляющей которого является свежесть; более того, поскольку итальянский идеал находится выше чего-либо еще, они настаивают на том, что самый ценный ключ к кулинарному превосходству заключен в сезонности — если это не подходит по сезону, это не будет подано на стол.

Без сомнения, это были принципы честности и непосредственности, которые протеже господина Эгберта в II Giardino di Piaceri, несомненно, презирал, представляя своим посетителям длительное упражнение в дегустационном открытии, которое, принадлежа к французской кухне, чрезвычайно чуждо душе римского гурмана; это было ошибкой в оценке, и моим заданием было ее исправить, и я утверждал, что сделаю это в самое кратчайшие сроки, какие только возможны, восстанавливая то, что было оставлено, отстраивая то, что было разрушено, и, в процессе этого, упрочивая свою собственную репутацию и банковский счет Мастера Эгберта.

П Giardino di Piaceri

Все мы пришли в восторг от II Giardino di Piaceri.

— Оно прекрасно, — проворковала Жанна.

— Идеально, — сказал Жак.

— Уверен, — прошептал я, — что мы здесь будем счастливы. Мастер Эгберт, кажется, сделал нам величайшее благо.

Позже, как вы скоро прочитаете в этих откровениях, я был вынужден изменить это мнение.

Мастер Эгберт сказал мне, что II Giardino di Piaceri переходило по наследству из поколения в поколение до того момента, как он приобрел его, и в это не трудно было поверить, так как я оглянулся вокруг на светло-коричневые стены, отягощенные набросками и рисунками — некогда созданные нищими художниками, без сомнения, в обмен на миску пасты и литр грубого деревенского вина; главная дверь представляла собой витраж из стекла, а кухня открывалась строго в обеденную зону, как и во множестве городских trattorie;[139] столы были покрыты обыкновенным непритязательным белым полотном, а стулья были сделаны из гнутой древесины; на выступе около фута лежал полог, идущий по кругу по всей комнате, где демонстрировалась коллекция глазированных керамических тарелок и тарелок из майолики.

Сад на крыше был роскошным, его украшением были хорошо ухоженные беседки из побегов винограда, которые укрывали приблизительно половину зоны для еды; в теплую римскую ночь, насыщенную лунным светом, можно было легко представить романтичную любовь, расцветающую здесь, возрождение старой дружбы, обмен откровениями — словом, любую деятельность человеческого сердца, которое сделалось мягким от вина и поддержки звезд. В этом было что-то магическое, что-то благодетельное, обещающее маскировку, защиту, доброту и близость. Сзади находилась Площадь Фарнезе, где одинокими ночами скитальцы могли любоваться изумительным пологом второго этажа Palazzo Farnese — Французского Посольства — чей обслуживающий персонал предусмотрительно оставляет свет включенными именно с этой целью.

— Одно из моих самых особенных творений, — сказал я близнецам. — Что-то, чтобы дать им вкус начинающихся чудес. Что-то, чтобы вычеркнуть все воспоминания о причудливых руках, которые превратили это великолепное место в руины.

— Без сомнения, вы не ударите лицом в грязь, — пробормотал Жак.

— У нас есть знания! — закричал я. — Все, что нам нужно — это применить их.

Так мы и сделали.

Ранним утром следующего дня, пока плоть, которую я купил для вечернего открытия, хорошенько мариновалась в своем собственном соку, я вышел и заглянул на Catnpo di Fiori,[140] намереваясь купить несколько листьев салата — немного свежего rughetta ,[141] если быть точным; даже в десять часов в цветочном, фруктовом и овощном магазине все еще была суета, хотя он открылся незадолго до рассвета. Теперь другие торговцы открывали свои прилавки и выкрикивали цены на свои товары, конкурируя с седым стариком и его спелыми неаполитанскими персиками:

— Coraggio, ragazze! Guarda, son'perle![142]

Кухонная утварь из эмали, медные сковороды, противни, сковороды для тушения, формочки для желе… нежные мягкие голубые сыры с местных ферм, и сыры твердые, как камень, козий сыр, овечий сыр, сыр сомнительного происхождения, безо всяких характеристик, кроме своего острого запаха… ослепительные пластиковые принадлежности для кухни и ванной — ярко-красные ведра, дуршлаги, решета, чесночные прессы и держатели туалетной бумаги… джинсы в американском стиле, футболки, боксерские шорты… и везде утренний запах плохо вымытых людей, тягостный сам по себе, приподнятый солнцем нового дня, чтобы уступить цинизму и признать, что истинный товар, словно конец радуги — просто милая идея.

Я совершил покупку у одной из тех беззубых старух, одетых в древний костюм вдовы, которая невозмутимо сидела позади своих легковесных гор салата, обдирая стебельки, пока подушечки пальцев не начинали кровоточить. Она распределяла зеленые листья в побитый жестяной ковш и взвешивала его на старомодных весах с чашами, используя эти маленькие медные гирьки, которые в наши дни можно увидеть только в лавках старьевщиков.

О, но листья были свежими! Они пахли южными холмами и морем, и покрытыми росой полями.

— Tante grazie signora, arrivederla[143]

И в это мгновение неся свой пластиковый пакет салата, я отвернулся от старой женщины и, бесцельно глядя по сторонам, неожиданно получил отвратительный удар: через Сатро,[144] всего лишь немного позади и слева от задумчивого осужденного Джордано Бруно, сжавшего свою книгу непостижимой ереси, я увидел — мне показалось, что я увидел — я знал, что увидел, должен был увидеть, и не мог ошибаться — пузатую фигуру Артуро Трогвилла. Его обрюзгшее одутловатое лицо было повернуто строго от меня.

— Трогвилл! — завопил я.

И он тут же ушел.

Отчет Доктора Энрико Баллетти главному офицеру медицинской службы тюрьмы Регина Каэли

14-го января 19- года

(Перевод с итальянского)

Плоть — это его королева Хайгейта. Конечно же! Следовательно, так как она представляет — на самом деле, воплощает — все то, что значит для него плоть, он старается стать единым с ней путем потребления и «поглощения» громадного количества материи. Приготовляя и поедая свое эзотерически приготовленное мясо, он думает, что соединяется со своей матерью, поскольку она является им.

Всякий раз, когда он принимает плоть в себя любым отвратительным способом, он принимает в себя свою королеву Хайгейта. Это, конечно же, и метафорический, и фактический заменитель сексуального расстройства — и мы снова возвращаемся к эдипову комплексу. Как вы знаете, я легкомысленно отбросил это допущение в самом начале.

Вы видите, как все просто, Лучиано?

1. Он испытывает чувство сексуального желания по отношению к своей матери, которое он подавляет с предельной жестокостью и с чувством ужаса; это подавление настолько удачно, что он на самом деле воображает, что та же самая идея принадлежит другим людям — таким людям, как мы, Лучиано — которые были развращены чудовищными фрейдистскими излишками. Он разрабатывает то, что не может допустить — как мы все делаем, на более высокий или низкий уровень.

2. Так или иначе, в некотором роде я сам не понимаю, как его мать становится символом плоти — всей плоти, вне зависимости от ее разновидности. Я уверен, что его преждевременное отлучение от материнского соска в данном случае имеет абсолютную значимость.

3. Истребляя свои омерзительные блюда из мяса, он истребляет заместителя плоти его хайгейтской королевы, и становится единым с ней; это единение является заменой слияния в оргазме, достигаемого с помощью полового сношения. Следовательно, в самом настоящем чувстве, его подавленное желание осуществлено. На самом деле, я не думаю, что для него этот опыт является полноценным заменителем, так как его мать не просто означает или символизирует плоть — она стала плотью.

Какие из этого можно сделать выводы? Мне предстоит долго и усердно размышлять, Лучиано. Конечно, Крисп все еще тошнотворен и омерзителен мне, но я постепенно начинаю показывать это, каким бы унизительным не был этот прием. Вчера я не смог заставить себя прикоснуться к телятине в белом вине, которую подали нам в столовой на обед. Я серьезно думаю над тем, чтобы полностью отказаться от мяса. С момента встречи с Орландо Криспом вкус мяса для меня притупился. (Ты можешь осудить меня за это, Лучиано?) Если бы у этого маньяка была бы некая гротескная возможность напасть на философскую правду — то есть утвердить, что все существующее по природе своего распространения в пространственно-временном континууме находятся в конкуренции — это подводит нас к усовершенствованию, все большему и большему, не жестокости поглощения, а грациозного искусства разделения. Если эта чудовищная теория о конкуренции содержит хоть сколько-нибудь правды, тогда мы должны учиться комплектовать и сохранять наши пространственные ресурсы, чтобы уважать территориальные права остальных, чтобы менять методологию нашей науки от аналитического анализа к интуитивному холизму. Боже, помоги мне. Лучиано, я начинаю говорить, словно Мистик Новой Эпохи! И остается еще один факт — монстр Крисп и я, возможно, солидарны в принципиальном тезисе, но пока совершенно расходимся в причине антитезы и синтеза.

Эти близнецы из его жизни выглядят, словно пара оппортунистов, желающих оказывать ему почти все услуги, если награда того стоит. В любом случае, он отказывается подробно говорить о них. Можно ли ожидать, что это преступление не имеет отношения к другим преступлениям?

Энрико Баллетти

Отчет зарегистрирован Лучиано Касти, главным офицером медицинской службы.

VIII

Больше чем жизнь

Я впервые увидел Генриха Херве, когда он в один из вечеров вошел в II Giardino di Piaceri со смуглым, коренастым молодым спутником; на Генрихе была мягкая фетровая шляпа и большой черный конторский плащ, завершенный нелепой застежкой — это, как я позже узнал, было обыкновенной попыткой замаскировать свои большие габариты. Тщетно, могу добавить, так как — с плащом или без него — было совершенно очевидно, что Генрих весил чрезвычайно много. Он опирался на трость из черного дерева, украшенную головой льва на наконечнике, вырезанном из белой кости.

Пара прошествовала к одному из моих самых приватных столиков, спрятанных в углу подальше от двери на кухню, где освещение было мягким, а тени — соблазнительными. Когда я говорю «они прошествовали», пожалуйста, не сочтите, что это было проделано учтивым или даже сносным образом — вовсе нет; Генрих находил преграды там, где их не было, он просил прощения у людей, которые сидели в пяти или шести футах от него, он ронял свою трость, по меньшей мере, дважды и останавливался, чтобы поднять ее с величайшей суетой и беспокойством. Короче, он выглядел явно нелепым для всех людей, находящихся в ресторане. Обычно люди полагают, я знаю, что чрезвычайно толстый человек может с удивительной легкостью держаться на ногах, или обладать ловкостью и грацией, противоречащей его полноте, но я настаиваю на том, что подобное предположение необоснованно и является результатом неуместного романтизма, сентиментальной веры в необычайную доброту природы — следствиями ожирения являются геморрой, варикозное расширение вен, непомерная отдышка и проваленные дуги, никакой ловкости. Конечно, Генрих Херве не отличался легкой поступью и изящными движениями: он пугал пространство, в котором передвигался, пихаясь и фыркая, толкая и тяжело дыша, молотя руками и изворачиваясь своим тучным телом сначала в одну сторону, потом в другую, словно мир и все, что его наполняет, стояло у него на пути. Это не было красивым зрелищем, которое, маня, сверкало почти всеми цветами, он был немного похож на Германа Геринга; естественно, он обладал тем же надменным нравом.

— Более чем скромное заведение, — заявил он эдаким сочным, смачным театральным голосом, когдп и подошел спросить, все ли в порядке. — Но оно удовлетворит ниши столь же скромные потребности на один вечер. Я не подражаю.

— У господина зарезервирован столик? — сказала Жанна, приближаясь к столу.

— Зарезервирован? — передразнил её Генрих, оглушительно, заставив это слово звучать, словно антиобщественный недуг.

— Да, господин, именно так.

— Но заведение наполовину пустое

— Оно наполовину полное.

— Ба!

— Значит, у господина ничего не зарезервировано.

— Конечно, нет. Моя дорогая юная леди, я только что пришел из Teatro Cherubini, где я давал сольный концерт Германского Соло перед специально приглашенной публикой из исключительно разборчивых ценителей, которые — добавлю без лишней скромности, поскольку это сущая правда — устроили мне не менее чем семь выходов на бис. Семь! Даже профессиональные артисты вроде меня — да, я из таких — не часто вызываются после целой программы, ведь это вызывает дополнительные издержки интеллектуальной, эмоциональной и физической энергии. Следовательно, моя дорогая юная леди, я выжат — обессилен! — в сознании, в душе и телом. Я голоден и томим жаждой, как и Анджело, мой спутник. Пожалуйста, позвольте нам посидеть и насладиться ужином. Я не сомневаюсь — так как мои инстинкты говорят мне, что еда будет обыкновенной — в том, что в данный момент не стоит устраивать проблем с администрацией.

— Господин может остаться на этом месте, — ответила Жанна с чувством собственного достоинства.

— Спасибо. А теперь, окажите мне любезность, принесите меню.

Жанна поклонилась и пошла к кухне.

— Кто этот человек? — спросил я, остановив ее около двери.

— Я не знаю, Маэстро. Но не сказала бы, что мне нравятся его манеры.

— Этого для меня достаточно, — сказал я.

«Скромный» ужин Генриха состоял из Salade Danicheff,

Civet de Lapin a la Framaise, Petits Soufflüs Glams auxAbricots, Sorbet au Champagne и, чтобы сопроводить кофе, Chocolate Chestnut Pavü, украшенный оригинальными листьями из горького шоколада. Он закончил несколькими стаканами атаго. Закурив тонкую турецкую сигарету с нелепым фильтром в серебристой обертке, он выдохнул дым уголком рта и широко раскинулся на спинке стула.

— Я предсказывал, что это будет обычно, — сказал он, не обращаясь ни к кому в частности. Позже я узнал, что это было его привычкой — без слушателей, или со слушателями, которые имели желание выслушать, Генрих говорил бы в любом случае. И пел.

— Где эта девушка? — пророкотал он, размахивая сигаретой в воздухе.

Жанна немедленно материализовалась.

— Да, господин?

— Я бы хотел поговорить с Maestro di cucina, если вы не против.

— Господин Крисп…

— Крисп? Крисп? Невероятно! Приведите его немедленно!

— Я здесь, — сказал я, подходя к столу.

Генрих посмотрел на меня со странной смесью удивления и удовлетворения.

— Вы — Крисп? Шеф-повар этого заведения?

— Шеф-повар и — и — владелец, да.

С позволения Мастера Эгберта.

Он протянул пухлую, волосатую руку. Ногти на пальцах были длинными и аккуратно отполированными; на указательном пальце он носил огромный аметист, вставленный в зазубренное белое золото, и было еще меньшее кольцо, украшавшее его мизинец.

— Позвольте мне поздравить вас! — несдержанно закричал он.

— Спасибо.

— Я ожидал — как сказать? — терпимо сносной еды, которая на самом деле и была, но если бы я мог знать, что Maestro di cucina был англичанином, я бы ожидал гораздо худшего. В пределах видимости неминуемых ограничений ваша раса лишена каких бы то ни было талантов, который у вас есть; должен заметить, что вы создали как минимум небольшое чудо. Трудно воскресить мертвого — но — да, восстановление нескольких расслабленных, по крайней мере.

Я в итоге попытался убедить себя в том, что это был комплимент — так сказать.

— Господин слишком добр.

— Вы обучались в классических французских традициях?

— Вообще-то нет. Большая часть из того, что я создал — французское, кое-что итальянское. Находясь в Риме, вы понимаете…

Обрюзгший рот Генриха открылся; струйка со сладким запахом голубого дыма вылетела кольцами и пронеслась мимо моего лица.

— Создал! — прогрохотал он. — Вы называете себя создателем?

— Конечно.

— Тогда вы непременно должны быть художником, если можно выразиться. Тем, кто подсознательно и безошибочно осознает природу своего призвания — о! — душа шеф-повара, сердце поэта, видение художника, эмоциональная сила и изящная техника певца, такого как я — это все одно и тоже. Необходимо полностью осмыслить призвание, прежде чем сумеешь всецело предаться ему.

Я явно испытывал чувство дискомфорта, ведь это могла быть моя речь.

— Пусть другие готовят свои блюда, — сказал он, величественно размахивая своей сигаретой, — но Криспу создавать их!

— Вы слишком добры, — сказал я, принимая во внимание содержание его небольшой речи, но только слишком сильно опасаясь его явной театральности.

— А теперь я спою для вас.

— Споете?

— Ну конечно! Это меньшее, что я могу сделать…

— После такой скромной и приемлемой пищи, вы имеете в виду.

— О, Крисп, не дразните меня!

Затем довольно неожиданно и к моему сильному смятению он поцеловал меня в обе щеки в европейской манере, его толстые маленькие губы оставили два мокрых круга на каждой стороне моего лица. С усилием я удержался от искушения вытереть их рукавом. Я уловил слабый запах Notte di Donna, дорогого аромата, который предпочитали состоятельные римские матроны.

— Но здесь нет фортепиано, — сказал он.

— Нет. Это ресторан, мистер…

— Херве. Герр Генрих Херве.

Имя скатилось с его языка словно пышная, звучная декламация.

— Геррр Генрих Херррве, — снова сказал он, явно испытывая удовольствие от этих звуков. Хотя здесь было нечто большее, чем просто удонольствие — здесь также было предвкушение; я думаю, он ожидал, что я слышал о нем.

— Ах да, Херве, — пробормотал я, — Херве. Я думаю… да… да…

Кажется, это удовлетворило его.

— Я пришлю вам билеты на мой концерт на следующей неделе. Я пою для Amici di Germania — небольшого частного светского общества здесь в Риме, к которому я имею честь принадлежать.

— Как мило.

— А теперь я буду петь. Без фортепиано. Анджело — мой чемодан!

И он запел.

Он начал с «Till Havs» Нордквиста, проникновенно напевая мощным басовым баритоном с раздражающим вибрато, заметно возрастающимо, когда он пел громче. Но вот приблизилась мелодичная кульминация, и уже нельзя было сказать с уверенностью, попадает ли он в ноту или просто игнорирует ее — я полагаю, что имело место последнее. За «Till Havs» Havs» последовала «Svarta Rosa», испытание творениями Шуберта, включая «Die Fiorelle», «Ständchen» и «Die Böse Farbe», затем «Ideale» Тости и — с ошеломляющей неуместностью, «Abide With Ме». Закончил он исполнением «Old Man River».

Несколько посетителей, которые остались (один или два поспешно закончили свою трапезу, заплатили по счету и отбыли во время представления), казалось, оцепенели; мужчина, сидевший рядом с дверями на кухню, предпринял нерешительную попытку устроить овацию, но не нашел отклика. Анджело, «спутник» Генриха, засвистел сквозь зубы. Я не сомневался, что знакомство между этими двумя начиналось и подходило к концу в пределах этого вечера, с обменом физическими флюидами и холодным расчетом.

— Впечатляющее представление, да? — сказал Генрих без следа стыда.

— Непревзойденное, я бы сказал. Я никогда не слышал ничего похожего на это.

Так как Генрих не мог себе представить, что кому-либо не понравилось его представление, он воспринял эту фразу как комплимент.

— Спасибо, Крисп, мой дорогой друг.

Дорогой друг? Лишь только мы познакомились?

— Зови меня Орландо.

— Орландо! Как в английском кафедральном соборе эпохи Тюдоров!

— Это был выбор моей матери.

Довольно нелепо, но с волнующей точностью он пробормотал:

— Твоя мать была гением.

— Я всегда так думал.

— И я буду петь для тебя каждый вечер, мой дорогой Орландо.

— Что?

— Да. Здесь, в этом заведении. Я произведу сенсацию.

— Я не сомневаюсь в этом ни на мгновение…

— Подумай о своих посетителях!

— Уже думаю.

— Ты, конечно же, поставишь пианино…

— Послушай, — сказал я, — не может быть никакой речи о твоем пении в моем ресторане…

Тут внезапно отношение Ifeppa Херве изменилось — едва различимо, я признаюсь, даже не тонким намеком, а явно и ощутимо. Я не могу достаточно точно подобрать слова, чтобы описать это, но это было словно одно из этих неожиданных движений в шахматной партии, которое внезапно превращает проигравшего в победителя. На его губах промелькнула улыбка, и его очки со значением сверкнули.

— Можем мы поговорить с глазу на глаз, мой дорогой Орландо?

— Мы уже говорим с глазу на глаз, — сказал я. — Почти все посетители ушли, и это не мое дело, говорить тебе — друг — остаться или уйти.

Генрих крепко сжал меня за локти и потащил меня в сторону, беспорядочно распахивая руки в театральных жестах, указывающих на конфиденциальность. Он приблизил свое лицо к моему.

— Позволь мне сказать тебе, — начал он, — что некоторое время назад я был в Лондоне для того, чтобы дать сольный концерт в Уигмор-Холле…[145]

— Ого?

— Да, на самом деле. После выступления — ты мог прочитать об этом в театральном ревю в The Telegram…

— Ты имеешь в виду Telegraph.

— Именно так. После выступления я решил без объявления нанести визит своему старому другу — мистеру Гервейсу Перри-Блэку.

— Ах.

— Ты мог слышать о нем. Он автор нескольких высоко оцененных…

— Да, я знаю.

— К моему удивлению, дорогой Орландо, я обнаружил его в самом бедственном состоянии — на него напали, ты можешь это представить? Набросились, как я узнал, в ресторане. Более того…

— Я больше не хочу ничего слышать, — сказал я, чувствуя, как пот стекает с моих висков и струится под моим воротником. У меня скрутило желудок.

— Он с большой неохотой рассказал об этом суровом испытании, — продолжал Генрих. — На самом деле, казалось, что он озабочен тем, чтобы никто не узнал об этом. Тем не менее, так как я являюсь его старым и дорогим другом, он почувствовал, что может рассказать об этом по секрету. Скажу тебе, я просто не могу поверить в историю, которую услышал. Ты понимаешь меня, cher[146] Орландо?

О, вот в чем была причина отказа?

— Я думаю, что да, — пробормотал я.

— И вот теперь я здесь, в твоем небольшом заведении — и это полностью стечение обстоятельств! Это самая выдающаяся случайность, разве нет?

— Да, конечно.

Если это было случайностью, это…

— Услышав твое имя — я знал, что слышал его раньше, как только эта глупая девушка произнесла его — почему-то звуки имени Орландо Криспа воскресили в моей памяти это событие.

— Почему ты тотчас же не сказал мне?

Генрих пожал плечами.

— Ты все еще не сказал мне, что позволишь мне украсить твой ресторан моим пением.

Он был совершенно бесстыден.

— Ты не спрашивал.

— На самом деле, так как всю эту историю рассказали мне по строжайшему секрету, у меня, во всяком случае, нет цели пересказывать ее кому-либо. Как я уже сказал, я почти склонен верить этому; возможно, мой друг Гервейс напился и упал на улице, возможно, он стыдится признать это.

— Да, это кажется весьма возможным объяснением, — запинаясь, сказал я.

— Объяснением, — сказал Генрих, — которое, я надеюсь, у меня не будет причин переосмысливать.

— Я уверен, что не будет.

Он снова поцеловал меня в обе щеки. Я вздрогнул.

— И я буду петь для тебя, мой дорогой Орландо, да? А также для твоих посетителей. Я уже сказал тебе — я произведу сенсацию!

Затем он посмотрел на меня и добавил:

— Ну, ты за или против?

Выбор, конечно же, был за мной.

Слегка обняв своего смуглого компаньона, этот жирный, бездарный, грубый шантажист покинул ресторан в облаке сладкого голубоватого дыма и заметного аромата Notte di Donna Нины Фаллони.

После этого он приходил каждый вечер, когда часы пробивали восемь.

Змей в Эдеме

Вопреки этому, II Giardino быстро стал чем-то вроде моего частного эдемского сада — я начал создавать отличную клиентуру и упорно работать, чтобы изменить в обратную сторону ущерб, нанесенный этим идиотом Старделлой и его нововведенной nouvelle cuisine[147] в частности, я оказался популярным среди высокопоставленных духовников из Ватикана, которые пришли на скромный обед со своими друзьями. Основная их масса закончила обед до того, как Генрих начал петь. Единственным пятном на пейзаже был

Артуро Трогвилл. Почти год прошел с того момента, когда мне показалось, что я видел его на рынке Сатро, и теперь, в прелестное благоухающее майское утро со сладким обещанием наступающего лета мы столкнулись лицом друг к другу в моем ресторане. Он промчался через дверь с неистовой безмятежностью, цветя улыбками, показывая всем, будто мы лишь вчера расставшиеся лучшие друзья.

— Ну, — спросил я, — чего ты от меня хочешь?

Он улыбнулся в духе «вот еще!», выражая протест.

— Это так-то, Крисп, ты приветствуешь старого коллегу?

— Мы с тобой не коллеги.

— Мы занимаемся одним и тем же делом, — сказал он, изо всех сил пытаясь сохранить нотку презрительности в голосе, но, быстро проигрывая битву, продолжал. — Это отчасти твоя проблема, старик, как я и сказал в своем первом обзоре — претенциозность. Ты повар — разве не так? Почему бы не сказать, что ты повар? Ты готовишь, я ем то, что ты приготовил, а потом пишу об этом.

— Тебе никогда не светит даже начать понимать, кто я такой, — ответил я с похвальным чувством собственного достоинства.

— Я не думаю, что ты сам себя понимаешь, разве не так?

— Зачем ты здесь, в Риме? Чтобы донимать меня?

— Теперь это, как мне известно, называется паранойей…

— Вряд ли; большинство людей твоего круга знакомых испытывают сложности со словами, состоящими более чем из двух слогов.

— Вот это да! Мы обидчивые, да?

— Что ты делаешь в Риме? — снова спросил я.

— На самом деле — это, конечно, никоим образом не твое дело, — ну, нахожусь в длительном отпуске. Что-то вроде творческого отпуска, можно сказать. Расслабляюсь, в общем и целом.

— О? Тебе нужен отпуск? Ты, полагаю, болел?

Его лицо потемнело.

— Я был не в порядке с того самого адского вечера в II Bistro. — проворчал он. — Ты навсегда запомнишь его, я думаю? Я-то уж точно запомню. Я никогда этого не забуду.

Затем, внезапно изменив настроение, он медленно пошел к двери.

— Рад, что возобновил с тобой знакомство, — сказал он. — Полагаю, что увидимся сегодня вечером.

— Что?

— Я, как правило, начинаю испытывать голод где-то в девять часов — я могу просто заскочить и посмотреть, чем ты можешь соблазнить меня, да?

— Не получится, — сказал я. — Боюсь, что все места забронированы.

— Я уверен, что ты найдешь для меня столик.

— Я уже сказал, что мы полностью забронированы.

Он, насвистывая, ушел.

Он вернулся в тот же вечер, к моему большому огорчению; оказалось, что он забронировал место за неделю на имя «Мартини» — или, если быть точным, женщина, называющая себя Мартини, заказала столик на двоих, и она внезапно появилась с Трогвиллом в качестве своего гостя. Я был вынужден принять его.

— Я же сказал тебе, что увидимся вечером, да?

Я не мог заставить себя ответить, но щелкнул пальцами Жаку, который показал им их столик. Женщина была того самого типа, который в основном предпочитает Трогвилл: с излишним весом, разукрашенная, самодовольная, с безнадежной попыткой изобразить хорошую родословную.

Это была, как Трогвилл сообщил мне в ходе вечера, миссис Лили Роза Мартини, вдова Альфреда Мартини, чиновника американского посольства, который несколько лет назад упал в фонтан Треви, будучи сильно пьяным, и захлебнулся; миссис Мартини задержалась в Риме, увлекшись разнообразной благотворительной работой, занимая роскошную небольшую квартиру на Corso Vittorio Emmanuele ,[148] предоставленной посольством, и занималась в данный момент усиленными поисками замены Альфреду. В городе были сотни таких же женщин, как она, и недостаточно эмигрировавших мужчин для того, чтобы появляться вместе с ними в обществе.

— Я не думаю, что у меня вызывает симпатию все меню, — прошипел Трогвилл, когда я проходил мимо, — но был бы не прочь придраться особенно к hors d’oeuvre.[149]

— Это относится к еде или к миссис Лили Розе Мартини?

Он подмигнул мне отвратительным образом.

— Главным образом к последнему, — сказал он. — А теперь, как тут у вас насчет некоторых услуг?

Я ни на мгновение не был введен в заблуждение — налет развязного дружелюбия был рискованно тонким, и под ним, я знал, бушевал вихрь злобы и желания мести.

И вправду, три дня спустя, едкий обзор Трогвилла появился в Expat-Eat[150] — доморощенном, но весьма влиятельном ежемесячном путеводителе по ресторанам и заведениям для экспатриантов, говорящих по-английски.

Нет такого места, как дом

Автор: Артуро Трогвим

Если вы думали о том, чтобы попробовать заглянуть в П Giardino di Piaceri вместо вашей обычной забегаловки, я с сожалением вынужден сообщить, что вы, возможно, будете разочарованы; именно это произошло со мной и моей спутницей в один из вечеров, и ушли мы, наказанные знанием того, что перемены не всегда происходят к лучшему.

Il Giardino создало для себя что-то вроде репутации с тех пор, как Орландо Крисп принял на себя руководство; надо сказать, что сомнительные удовольствия заведения были известны в основном некой группе ценителей (включающую известного архиепископа, печально известного своей прожорливостью, как некоторые могли слышать), но постоянно появлялись обрывки провоцирующих сплетен, и слухи толпами ходили по городу

Исходя из принципа, что никто не любит терять хорошую вещь, и, принимая к сердцу совет Будды «найди себя», я отправился туда, полный ожиданий и надежды. Увы, все, что я нашел для себя — это то, что «удовольствия», подразумеваемые в качестве предложения в П Giardino для посвященных, также слишком загадочны на мой вкус, или их просто не существует, только никто не хочет встать и сказать это, опасаясь, что его назовут гастрономическим болваном. Я сильно надеюсь на последнее — случай, можно сказать, голого короля.

Большинство из вас, должно быть, знает, что Орландо Крисп приехал в Рим из Лондона, где на протяжении нескольких лет он был владельцем и шеф-поваром ll Bistro; обстоятельства закрытия его небольшого скромного ресторана окутаны завесой тайны, как Маэстро Крисп упал в статусе от нанимателя у о нанимаемого: так как я слышал (но пока не могу подтвердить), что II Giardino владеет никто иной, как напыщенный Эгберт Свейн, под руководством которого Крисп проходил свое обучение и на которого он сейчас работает. Допустим, имена и места можно изменить, чтобы сохранить инкогнито, как говорится, но стиль остается неизменным: претенциозным. Несколько лет назад в своем первом обзоре Л Bistro я сказал, что претенциозность была признаком кулинарии Орландо Криспа, и мы со спутницей ожидали в вечер пятницы прошлой недели чего-нибудь, что изменило бы мое мнение.

Я хотел бы сказать, что прожаренные на сковородке телячьи мозги с шалфеем и тимьяном bruschetta[151] были утонченно хрустящими снаружи и кремово-розовыми внутри; а закопченное филе из голубого тунца со сладким маринадным соусом было сделано в той великолепной редкой степени сочности — вы знаете, каким сухим может быть тунец, если сочности этой нет; а этот пирог с абрикосами и фисташками был почти без губительной клейкой сладости, которая так часто встречается у «домашних» десертов; я бы хотел сказать обо всех этих блюдах, но, положа руку на сердце, не могу.

По моему мнению, Орландо Криспу следует уделять меньше внимания дерзким и претенциозным названиям для своих творений — «Океаническая Симфония», ради всего святого? — и больше концентрироваться на основных приемах своего ремесла. Я слышал «утку», что Маэстро Крисп наслаждается жизнью в Риме — что на самом деле он совершенно не жалеет о том, что уехал из Лондона; если он на самом деле так себя чувствует, тогДа я за него рад, но, как человек, питающийся, чтобы процветать, а не готовящий пищу с той же целью, я честно должен сказать, что здесь нет такого места, как дом.

Это была первая атака из целой серии: две недели спустя слегка другая версия, столь же неодобрительная, появилась в итальянском еженедельнике, II Piatto d’Oro, затем еще одна в «Едим Вне Дома» в Риме и в «Американском Ревю»; еще трижды он бесстыдно писал дерзости об обеде в II Giardino, всегда приходя как спутник кого-либо, кто зарезервировал столик на двоих, всегда полный самодовольного удовлетворения, зная, что я догадываюсь о том, что еще одно нападение появится в печати, что я ничего не могу с этим поделать. Это было безумие, отвратительное, болезненное, почти за гранью сопротивляемости. И это продолжалось в течение нескольких месяцев.

Вы можете удивиться, почему я не сделал с Трогвиллом то же самое, что я сделал с отцом и мисс Лидией Малоун, но это неверно истолковало бы те обстоятельства, которые окружали их кончину. Мое призвание — создавать, а не разрушать — я, в любом случае, не планировал убийство своего отца, которое было результатом несдержанной и неконтролируемой вспышки гнева; должен признать, что убийство мисс Малоун было продумано заранее, но оно было вызвано острой необходимостью, а не совершено по злому умыслу — это была неизбежность, а не чрезмерная ненависть. От Трогвилла никогда не исходила (в этом я уверен) физическая угроза, но я ненавидел его всем своим сердцем, всем своим сознанием и всей своей душой. Ненависть создает незаслуженный мотив для убийства — конечно, только для того, кто далек от высоких принципов моего алхимического искусства. Кроме того, так как Трогвилл был Достаточно хорошо известным персонажем, я не был уверен, что смогу уйти от наказания.

Тем временем, близнецы и я жили лучшей, насколько это было возможно, жизнью — жизнью, можно сказать, полной увлекательного обучения, активности, вдохновения, и деятельность наша, так же как и мои кулинарные усилия, была увлеченной. Исходя из принципа, что физические колебания могут быть переданы и поглощены в конкретном блюде — и, более того, что эти колебания передаются тому, кто поглощает его — у меня появилось желание создать свои собственные экзотические шедевры изобретательности, которые бы не только удивляли и дарили наслаждение моим клиентам, но и по-настоящему изменяли состояние их сознания, их настроение, их физическое самочувствие. Вы можете себе это представить? Они приходили домой с душевным подъемом, часто — в состоянии экзальтации, одолеваемые сексуальным желанием, страстно желая любви, меланхоличные, задумчиво мрачные или маниакальные, такими, какими мне захотелось их сделать! О, близнецы были совершенно правы — чистая энергия, которой могло обладать мое ремесло, была неисчерпаемой!

Клуб по Четвергам

На самом деле, идея Клуба по Четвергам принадлежала Жанне, но мы все были полны энтузиазма с самого начала. Идея возникла естественным образом, как и большая часть хороших вдей, которые более чем практичны для того, чтобы превратить их в реальность.

II Gkwdino теперь был преуспевающим рестораном, наши изначальные ожидания многократно оправдались — в большинство вечеров заведение было заполнено звенящими воплями с требованием добавки этого и второго блюда того:

— В качестве яичной услуги, синьор Крисп — Маэстро — не сделаете ли вы одолжение нам, положив чуть побольше? Умет должно быть больше этой знаменитой vitello[152]

— Великолепно! Это пробуждает во мне такое удовольствие, такое наслаждение!

—..Хpucma ради, принесите мне весь кусок мяса, вы принесете? Это прекрасно…

— Кто забрал мою тарелку? Ах! Я не закончил! Там еще оставалось немного соуса — этого небесного соуса…

Однажды в четверг вечером так случилось, что некий иностранный прелат пришел для того, чтобы поужинать, и был настолько впечатлен моим Manzp ВЫШо con Sugo del Divino Атоге,[153] что попросил меня приготовить его д ля него в следующий четверо когда он придет с другом из датского посольства.

— Я уверен, — сказал он, — что Dottore[154] Xoрнбеч откроет для себя такое же удовольствие в вашем мастерстве, которое обнаружил я, Маэстро Крисп.

— Ваша Светлость, вы слишком добры,

— Allora, arrivederla, е tanfe grave.[155]

Генрих Херве, делая перерыв между песнями для того, чтобы набить свое брюхо полной тарелкой моих tagliatelli con funghiporcinі,[156] бочком подошел ко мне с напряженным взглядом на своем жирном лице.

— Я слышал, Архиепископ упомянул имя Dottore Хорнбеча? — прошипел он, орошая меня наполовину пережеванными полосками пасты.

— Да, все верно.

— Хорнбеч из датского посольства?

— Да.

— Он придет сюда, в это заведение?

— Да.

— Для того чтобы есть?

— Я не могу представить, что он придет сюда для того, чтобы слушать твои песни, — сказал я.

— Но это невероятно!

— Что?

— Очевидно, мой дорогой Орландо, ты не слышал о Dottore Хорнбече…

— Действительно, не слышал.

— О, но у него есть отличная коллекция изделий из нефрита 18-го века в Европе! Он признанный эксперт — коллекционер с многолетним опытом — о! — как бы я был счастлив увидеть эти сокровища…

И его пылкий взгляд быстро сменился неприкрытой жадностью, он продолжал:

— Я спою для него. Да! Ты познакомишь нас, когда он придет обедать…

— Я, конечно, не сделаю того.

— Ты познакомишь нас, и я спою для него. Возможно — ach, neinI[157] — я едва осмеливаюсь подумать об этом! — возможно, он пригласит меня посмотреть его коллекцию — может, даже предложит мне что-нибудь небольшое в качестве подарка, complimento моему вокалу, ты понимаешь…

— Генрих, пожалуйста, уйди. Я занят.

— Я бы сделал что угодно ради одной из этих вещей…

Ты можешь сделать еще хуже, поговорив с близнецами,

подумал я. Это их сфера деятельности.

— Просто один экземпляр — или может быть два — у меня должен быть хотя бы один…

— Проваливай, — сказал я.

Генрих пошаркал прочь, бормоча про себя, и, несколько мгновений спустя я услышал, как он затянул «Old Man River».

Мы уже закрывались на ночь, когда Жанна высказала свое предложение.

— Что?

— Нуда, Маэстро, почему бы нет?

— Клуб, ты сказала?

— Именно, клуб. Небольшой цивилизованный клуб для избранных членов со специальным меню. Один вечер каждую неделю II Giardino может быть открыт только для членов этого клуба. Плата за вход может быть высокой, конечно же.

— Естественно. Чем выше — тем лучше.

Жак сказал:

— Вы знаете, что нравится богатым и претенциозным людям — скажите им, что ваш небольшой клуб эксклюзивный, и они сдвинут небеса и землю, чтобы попасть в него.

Я с изумлением посмотрел на него.

— Благие небеса, — прошептал я, — я думаю, что ты можешь что-нибудь поиметь там.

— Клуб будет давать обеды по четвергам, — сказала Жанна.

— Почему по четвергам?

— Потому что сегодня четверг, и в этот вечер был такой успех. Это судьба, разве нет? Никогда не думайте о том, чтобы противоречить судьбе.

— Правда, Жанна? Я и не думал, что ты суеверна.

— О да, — неожиданно серьезно ответила она. — Я очень суеверна. Это единственный способ существования.

— Ужины по четвергам.

— Клуб по Четвергам.

— Замечательно! — завопил я. — Давайте назовем наше рискованное начинание именно так: «Клуб по Четвергам».

Молва о Клубе по Четвергам очень скоро распространилась — хотя я на самом деле не планировал, что так должно быть — по крайней мере, не так быстро и не так широко — и я начал получать просьбы о членстве от различных таинственных и удивительных организаций: Societа Gabriele d’Annunzio[158], La Confraternitа dei Fratelli della Rosa Crocefissata ,[159] Янки Вдалеке от Родины, Клуб Кроликов № 2, Amid di Pico della Mirandola[160] Итальянский Клуб поклонников Сары Леандер, Вавилонские Парни Inc., и Suore della Notte.[161] — это всего лишь некоторые из многих и многих. Кстати, в последнюю организацию входила группа высокопоставленных духовных лиц Ватикана, которые любили собираться и одеваться в женскую одежду, подальше от инквизиторских глаз папской курии в Святом Офисе. Именно Suore della Note вдохновили меня на блюдо, которым я всегда особенно гордился:

Noisettes de Сигi Aujourdoi

8 толстых отбивных котлет из ребрышек

1 стакан доброго сухого белого вина

2 столовые ложки измельченного свежего кориандра

Бульон из 1/2 цыпленка

3 унции (75 грамм) несоленого масла

Черный перец

— Я слышал, синьор Крисп — естественно, что человек моего положения слышит такие вещи — я обращаюсь к вам не только как к великому мастеру своего дела, синьор, но также как к человеку мира — это деликатная тема, то, о чем я говорю…

— Предложение руки и сердца, возможно?

— О, синьор такой проницательный! Увы, леди на этот вопрос не отвечают мне с той же степенью… страсти, синьор Крисп…

— Пожалуйста, предоставьте это мне, граф. Я думаю, что могу сделать что-то, чтобы исправить это.

— Вы получите мою вечную признательность, Маэстро…

— А также много денег, я надеюсь.

— Да, да, и это тоже.

На самом деле, те, кто приходил ко мне с такими требованиями личного характера, были индивидуумами, для которых — так как у них этого добра было много — деньги не представляли затруднений, и я быстро скопил небольшое состояние. В случаях, вроде просьбы этого графа, я в целом установил, что мои Noisette а la Creme au Coeur de Passion[162] приводят в замешательство:

Noisette а lа Creme au Coeur de Passion

1 небольшое мясное седло, очищенное от костей и порезанное на 2 филейные части и 2 полоски

1 головка чеснока, очищенная и порезанная

5 жидких унций (150 миллилитров) двойных сливок

5 столовых ложек растительного масла

1 свежий побег чабреца Свежепосаженный черный перец


Прежде чем приготовить орешки, положите плоть в большую морозильную сумку. Повар должен снять с себя одежду и лечь на спину на роскошную кровать, его голова должна быть приподнята и зафиксирована, покоясь на подушке. Также должна играть музыка, которая пробудит чувство нежной эротической природы — здесь требуется не темная, побуждающая сила похоти, а нежное страстное стремление постепенного возбуждения. Выбор музыки, естественно, будет отличаться у разных людей; если говорить обо мне, то я всегда считал, что Concierto de Aranjuez Родриго творит чудеса.

Холодильную сумку, содержащую плоть, следует затем поместить на гениталии и снова запечатать по краям. Сумка должна быть довольно большой, так как эрекция (но не эякуляция) желательна; на самом деле, без нее в блюде, которое получится в итоге, будет отсутствовать острота, которая должна неизменно присутствовать. Затем повар должен позволить себе вздремнуть — необходимо, по крайней мере, два часа.

После пробуждения сумку нужно немедленно снять с гениталий и достать плоть. Конденсат, который соберется в сумке, нужно осторожно собрать и поместить в маленький стакан. Будьте осторожны — чем больше конденсата вы соберете, тем лучше. Расщепите сумку и соберите капельки с помощью лезвия ножа, если в этом есть необходимость.

Вернитесь на кухню, приготовьте обед. Используйте острый нож, чтобы разрезать каждую филейную часть на шесть орешков, каждый около 11/4 дюймов (3 сантиметра) толщиной. Перевяжите филе в трех или четырех местах с помощью нитки и порежьте на четыре части. Отложите в сторону.

Смешайте две столовые ложки масла, порезанный чеснок, чабрец и конденсат, собранный ранее из холодильной сумки. Готовить на низком огне, постоянно помешивая, около 6 минут. Добавьте сливки, две столовые ложки холодной воды, черный перец по вкусу, и на медленном огне кипятите около 15 минут, или пока смесь не загустеет до консистенции соуса. Уберите побег чабреца.

Разогрейте оставшееся масло в глубокой сковороде и добавьте плоть, основательно прожаривая до появления золотисто-коричневого цвета. Готовьте до средней степени прожарки. Подавайте в теплых тарелках, полив ложкой соуса.

А теперь пришло время рассказать вам о весьма важном событии, — я до сих пор так считаю, — которое положило начало тому, что стало моим падением. Я говорю о том, как сложилась судьба Герра Генриха Херве.

* * *

Отчет Доктора Энрико Баллетти главному офицеру медицинской службы тюрьмы Регина Каэли 17-го ноября 19— года

(Перевод с итальянского)

Я назвал свою философию «Жертвенность» — противоядие кровожадной ереси Поглощения, изрыгаемой чудовищем. Жизнь и смерть встретились в смертельной битве, как воистину говорят в рукописях! Mors et vita:[163] так как мои размышления, вызывающие страдания, Лучиано, касаются жизни, пока чудовище — с его непристойной метафизикой — является никем иным, как Мастером Смерть.

Я никогда не представлял себе — и хотел бы никогда этого не делать! — что моя стычка с чудовищем изменит мою жизнь; даже он со своим смертельным искусством подобрал мою душу так, словно она весила меньше, чем перо, отбросил ее, словно фольгу, вывернул ее наружу и оставил меня с обратными прежним представлениями о том, кем я был. Все то, чего я обычно придерживаюсь такой осторожностью: превосходство интеллекта, абсолютная неприкосновенность науки, понятность механизма человеческого поведения, триумф рационализма над псевдомистицизмом — все ушло, ушло, ушло, все это расчленено! Теперь я вижу, с блеском, болезненным в своей частоте, насколько в высшей степени абсурдными были психологические позерства моей жизни — правда настолько проще, чем пытались нас убедить Фрейд, или Адлер, или Скиннер, или Берторелли-Фитч. Правда заключается только в этом: каждое существо в этой сотворенной вселенной — от мельчайшего листочка до самого огромного левиафана, от полнейшей простоты амебы до сногсшибательной совокупности виртуозности человека — каждый существующий, я утверждаю, является и добром и злом. Постигни один этот простой факт, Лучиано, и в ладони твоей руки появится смысл и цель жизни!

Чудовище является, конечно же, в высшей степени отвратительным олицетворением зла. На самом деде, теперь я уверен, что он одержим гораздо более величественной сущностью, более могущественной в своей способности совершать зло, чем его собственная весьма самодовольная, немного эдипова сущность. [Я был в близких отношениях с Доном Лукой Бандиери, лишенным духовного сана священником, который принадлежит к клерикальному дому Сайты Марии в Трастевере, и он обратил мое внимание на то, что дьявол овладел чудовищем Криспом — (о, я написал это отвратительное имя!) — и его дьявольское звание может быть известно его коллеге, который по всем намерениям и замыслам является обыкновенным викарием в пригородном приходе, но который на самом деле одаренный экзорцист, в настоящий момент редактирующий grimoire[164] для Ватикана. Я ухитрился условиться о встрече с этим человеком, и он сказал мне имя овладевающей сущности, но я не осмелюсь написать его здесь. Я постоянно поддерживаю с ним связь по телефону. Он дал мне определенные предметы, с помощью которых я могу защититься. Я использовал один из них вчера, когда был вынужден общаться с чудовищем.

Жертвенность — наша единственная надежда на выживание, поверь мне, Лучиано — ибо это правда! Ровно в той степени, в которой Поглощение является пагубной ложью, Жертвенность является истиной. Так как все ереси of держат зерна правды (именно они делают ересь столь коварной), это же является основным положением философии чудовища, аргументированность которой неопровержима — однако, выводы, которые он делает из этих принципов, крайне лживы и извращенны.

Вот, например, несомненный факт того, что, по крайней мере, в пространственном отношении, все существа находятся в состоянии конкуренции друг с другом — там, где вы сидите, я не могу сидеть, из-за того обстоятельства, что вы сидите там, а не я; из этого наблюдения чудовище делает вывод, что более слабый из нас должен уступить дорогу более сильному — и, более того, сильнейший имеет моральное право обезопасить себя, если это необходимо силой, а слабейший сделает то же самое. Ты видишь извращенность, Лучиано? Ты улавливаешь суть извращения? — достаточно отдаленную от того факта, что он возводит «должен» к «являться», что само по себе является философской неувязкой. Так как все существа находятся в конкурентной борьбе, судьба слабейшего во все времена и везде заключается в том, чтобы сдаваться сильнейшему — быть поглощенным им, подчиняться ему, случайность в случайности. Чудовище упорно продолжает настаивать на том, что если какой-нибудь вид творческого выражения может быть подвержен этому поглощению, он становится актом любви.

Но почему, Лучиано, почему правда не является строго обратным этому, как я, на самом деле, искренне надеялся? Почему бы судьба сильнейшего не заключалась в том, чтобы уступить слабейшему? Или, даже более глубоко мистическая, парадоксальная ситуация, почему бы двоим не действовать сообща? Это как раз то, что христиане-католики представляют как божественное откровение, Лучиано: разве сам Бог не сказал: «И первые должны стать последними» и «Больший из вас да будет всем слугой». Если бы только я мог убедить тебя в правде, которую я теперь столь безрассудно постигаю!

Мы должны избегать поедания плоти. Мы должны избегать убийства миллионов невинных созданий ради нашего собственного гастрономического удовольствия — и поверь мне, Лучиано, ведь это все является всего лишь удовольствием, так как нам не нужно есть плоть для того, чтобы выживать. Зачем все эти зерна, бобы, травы и фрукты на земле? Разве мы настолько насытились плотью — толстой и кроваво-красной — что забыли удовольствия от знатных зеленых детей земли? Я мечусь и ворочаюсь на своей кровати во сне, Лучиано, не в силах закрыться от ужасных воплей младенцев, оторванных от своих матерей — разве он в меньшей степени является ребенком, если он — ягненок, а его мать — овца? Или теленок и корова? Я говорю тебе, что небеса в первую очередь сдаются в аренду горестными стенаниями лишенных, страдающих, невинно умерщвленных! «Вопль идет из Рамы — Рахиль оплакивает своих детей, и не будет ей утешения, поскольку ее детей больше нет». Теперь я знаю это, Лучиано, я знаю это!

Поедание плоти — это убийство.

Не воображай ни на мгновение, что я безоговорочно вернулся к вере своего детства, Лучиано — вовсе нет! На самом деле, то, что я поддерживаю — признаюсь, почти ненамеренно, но с величайшей и просветленной радостью — эта философия гораздо старше, чем учения Святой Матери Церкви, учение, которое было несомненным в устах благородного Назарся, какие бы противоположные этому вещи ни утверждались папскими властями. Я воспользовался более старой, мудрой, правдивой верой, Лучиано, которая известна как «Гностицизм». Чтобы быть точным, я самостоятельно вывел самый главный принцип и догмат Гностицизма, разделяемый всеми древними сектами Гностиков: принцип Дуализма. Я уже описывал его для тебя в этом отчете — каждое существо является и добрым и злым, и черпает свою божественность или ее противоположность в трансцендентности абсолюта. Эти две действительности непрерывно воюют друг с другом, и наше земное существование является полем их битвы. Здесь я перехожу к учению, данному мне Доном Лукой, деградировавшего и лишившегося власти священника Церкви, которой он служил столь преданно большую часть своей жизни. Церковь оставила его ни с чем для того, чтобы огородить его от распространения правды, которую он самостоятельно открыл.

Едва ли мне нужно добавлять, Лучиано, что зло, безусловно, рождается из плоти само по себе — так как плоть, материальная форма, является прямым инструментом разъединения и разделения, эту экзистенциальную конкуренцию чудовище так хорошо понимает. Плоть всегда и везде является антитезой любви. Мы заключены в эту плотскую реальность, и нашим заданием является привнести в темноту столько света, сколько мы можем; прежде всего, это означает отказ от подчинения закону конкуренции, присущего земной жизни, и предполагает преданную приверженность духовной практике, которую я назвал «Жертвенностью». Это словно плевок в лицо демонического создателя плоти.

Мир полон ангеле и демонов, Лучиано! Они повсюду! Мы двигаемся среди них, словно рыба, двигающаяся среди речных водорослей, но мы слепы к их вездесущему присутствию — и это является нашей главной трагедией. Ангелы непрестанно зовут нас к предстоящей выдающейся добродетели, в то время как демоны, жаждущие почувствовать плоть, которая своей духовной конституцией по природе отвергает их, демоны скитаются вокруг, словно дикие чудовища, ищущие жертв, они высматривают людей, чтобы обладать ими и управлять ими. Мы должны быть очень бдительными! Как я уже сказал ранее в этом отчете, я уже назвал имя низкого существа, которое обладает душой чудовища и принуждает его совершать извращения; знать имя этого создания означает иметь определенную власть над ним, и вследствие этого теперь я боюсь меньше, чем прежде.

Не ешь плоть, Лучиано! Избегай убивать во имя гастрономического снобизма! Раздели со мной принципы Жертвенности! Я могу легко организовать для тебя встречу с Доном Лукой, если тебе интересно — просто для того, чтобы послушать, что он говорит о том, что он знает, — о том, что опыт превращения по сути своей является истинной μετανοια[165] Я знаю это, Лучиано, поскольку я сам это испытал.

Мы должны уничтожить чудовище — нет, нет, я не напишу снова это имя! — послушай, они говорят со мной сейчас, его омерзительные духи — позволь мне сделать это, дай мне это право, после всех страданий, которые он заставил меня перенести, я заслуживаю этого — но не ешь плоть, откажись от любой плоти — я-то уж точно не буду —

(Здесь отчет обрывается)

Отчет зарегистрирован Лучиано Касти, главным офицером медицинской службы.

IX

Генрих и друзья

В течение нескольких недель Генрих донимал меня, чтобы я уделил внимание одному из выступлений, которые он регулярно давал для Amid di Germania[166] — частного «культурного сообщества», к которому он принадлежал; посредством отговорок, извинений, увиливаний от прямого ответа и абсолютной лжи, мне довольно долго удавалось избегать того, что, как я знал, было неотвратимо, но, в конце концов, Дамоклов меч упал, и я никак не смог защитить себя от удара.

— Я настаиваю на этом! — завопил он, топая ногой и заставляя полдюжины столов затрястись.

— Но, Генрих, — вяло запротестовал я, — у меня просто нет времени — ты же знаешь, как мы заняты все эти дни…

— Ба! И как ты думаешь, почему ты вдруг стал таким занятым? Почему, как ты думаешь, твой ресторан заполнен посетителями ночь за ночью?

— Я знаю, что ты собираешься сказать мне, — ответил я.

— Они приходят для того, чтобы послушать меня, конечно же! Меня, Генриха Херве!

У меня от удивления открылся рот.

— Ты действительно веришь в это?

— А какие еще объяснения здесь могут быть? О, ты, конечно, действительно отличный повар — но, мой дорогой Орландо, в этом городе сотни отличных поваров, дюжины ресторанов, сопоставимых по качеству с II Giardino.

Если бы только этот жирный фигляр знал настоящую причину, то рот от удивления раскрылся бы у него, а не у меня.

— Нет, нет, я принимаю во внимание этот факт, — продолжал он. — Нет никаких других объяснений. По четвергам приходит так много людей — этот клуб, это привилегированное небольшое гастрономическое общество — почему? Потому что только по четвергам я исполняю свой самый популярный номер — «Розы и Лунный Свет» Картовски. Вот он, мой дорогой Орландо, вот он, ответ на загадку «твоего» успеха!

В тот момент я был слишком уставшим и слишком потрясенным, чтобы отвечать.

Затем Генрих сказал более тихим голосом:

— Кроме того… я уверен, ты не захочешь, чтобы я остановился еще раз на трагедии моего старого друга Гервейса Перри-Блэка. Ты читал его книгу «Жить, чтобы есть»? Это шедевр. В ней полностью выражается моя собственная философия.

Я не сомневался в этом ни на мгновение.

— Что также напоминает мне вот о чем: я еще не совсем забыл твое отношение к вопросу Dottore Хорнбеча — я все еще уверен, что у тебя есть время, чтобы изменить свое решение.

— Хорошо, — пробормотал я. — Я приду.

Генрих от всего сердца похлопал меня по спине.

— Браво, мой дорогой Орландо! Я обещаю, что ты не пожалеешь об этом!

Но, в конце концов, я пожалел.

С тяжелым сердцем я оставил близнецов и направился в Vicolo dei Romanzieri,[167] в темное, мрачное строение с закрытыми окнами, где ютились офисы, библиотека и банкетная комната этого сомнительного братства. Разве я мог знать, что очередность мероприятий в этот роковой вечер приведет в действие механизм, неумолимо приближающий развязку, словно силлогизм приводит к решающему расцвету логики, — я думаю, что если бы я знал это, мое сердце было тяжелым как свинец. Когда я поднимался по грязной мраморной лестнице, я услышал резкий звук мужского смеха.

Дверь на верхней площадке лестницы была открыта, и пожилой слуга выглянул наружу.

— Nome?[168]

— Орландо Крисп. Mi ha invitato Signor Hervè[169]

— Tu um amico di Signor Неrvè, Lei?[170]

— Si pum dirlò.[171]

— Соте tutti gli altri.[172]

— Нет, — поспешно сказал я, — совсем не так, как другие.

Дверь приоткрылась шире, и меня сопроводили внутрь.

Я был поражен размером комнаты, которая на самом деле была громадной — очевидно, бальная комната, которая в давние времена должна была быть палаццо; потолок был расписан и покрыт позолотой, центральная часть тяжелела золотом и голубой лепниной, изображая Poussinesque, мифологический пейзаж — там были нимфы и сатиры, и кентавры, скачущие среди деревьев, и еще было несколько разнообразных причудливых изнасилований, как это обычно происходит на мифологических пейзажах. Огромные окна (конечно же, не те, которые я видел снаружи) были завешены темно-красными восточными коврами, желто-золотое сияние света хрустальных канделябров ослепляло. Худой молодой человек в белой униформе плавно двигался туда и обратно, разнося подносы с шампанским. Я попытался схватить фужер, когда он проходил мимо. Я услышал среди шума пятнадцати человек, разговаривающих одновременно, выделяющуюся Eine Kleine Nachtmusik

Генрих приблизился, окутанный, словно гигантская далекая планета, кольцами межзвездного газа, всепоглощающими клубами «Женщины!» Нуцци. Я заметил, что он использовал сдержанное прикосновение сдержанной полуночной тени к своим векам.

— Ах, Крисп! — проурчал он, его голос был весь из темного меда и сливок, — вот ты и здесь. Я повсюду тебя искал.

— Я только что пришел.

— Теперь это не имеет значения — здесь есть некто — он сущая прелесть, и я хотел бы, чтобы ты с ним познакомился.

Я был представлен, по крайней мере, полудюжине людей — включая профессора урологической гинекологии, чьи трясущиеся руки были подозрительно мокрыми — ни одного из этих людей даже отдаленно нельзя было описать как прелестного; в конце концов, я был захвачен на полпути через комнату и представлен высокому человеку со светлыми волосами и стеклянным глазом — во всяком случае, я полагаю, что глаз был стеклянный, поскольку никогда не смотрел прямо на меня, в то время как другой глаз именно это и делал. И это было крайне недружелюбно.

— Крисп, это мой самый дорогой друг, Герр Отто фон Штрайх-Шлосс — Отто, поздоровайся с Маэстро Орландо Криспом, он гений.

Естественно, я не мог опровергнуть правдивость этого утверждения, но чувствовал себя весьма смущенным, поскольку оно было сделано в такой покровительствующей манере и таким буйным шутом, как Херве.

— О? — сказал Герр фон Штрайх-Шлосс, словно он был взволнован не меньше, чем я.

— Если вы хорошенько его попросите, он может приготовить вам несколько своих изысканных маленьких sasaties.

— Он повар?

— Он шеф-повар, Отто.

— Я художник, — сказал я.

Герр фон Штрайх-Шлосс подавил смешок.

— Не капризничай, main taube,[173]проворчал Генрих. — Я говорю правду. Я часто обедаю в небольшом ristorante, принадлежащем Маэстро Орландо, который находится не так далеко отсюда…

— Ты обедаешь там каждый вечер последние четырнадцать месяцев, — сказал я. — С редкими исключениями.

Генрих вальяжно замахал в воздухе жирной рукой и продолжал, не обратив внимания на мой комментарий:

— …и ты должен поверить мне, если я скажу тебе, что этот парень хорош. На самом деле, я думаю о том, чтобы устроить небольшую частную вечеринку в его ресторане на следующей неделе после моего выступления в Палаццо Фабрицци-Бамберг.

— Ты не говорил мне об этом, — сказал я. — Сколько будет людей?

— О, не больше дюжины. Нам потребуется сад на крыше, полностью в наше распоряжение, конечно же.

— Но это невозможно…

— Чщщ! А как тебе нравится наше маленькое pied-a-terre,[174] мой друг? Мы находим его более чем комфортным.

— Это — честно говоря — это не то, чего я ожидал.

— Да? — сказал Герр фон Штрайх-Шлосс. — А что же вы ожидали?

— На самом деле я не знаю. Я ничего не знаю об Amid di Germania…

— Взаимоотношения между Маэстро Орландо и мной — исключительно такие, какие могут быть между двумя творческими людьми, — сказал Генрих, понижая свой голос до доверительного тона. — Единение творческих душ. Мы никогда не говорили об Amid, ты ведь понимаешь.

Бровь над стеклянным глазом Герра Штрайх- Шлосса поднялась вверх и насмешливо опустилась, но сам глаз остался неподвижным.

— Мы — небольшая группа непрофессиональных культурологов-единомышленников, — осторожно сказал он. — У нас есть некоторые сходные интересы. Мы регулярно встречаемся для того, чтобы обсудить их.

— Да? — поинтересовался я. — Какого рода интересы?

— В основном то, что относится к истории северных людей. Сам я, в частности, испытываю тягу к мистицизму старых Тевтонских орденов. Но здесь — мы не обращаем в свою веру. На самом деле, мы закрытое общество.

— Но не тайное, ни в коем случае, — быстро добавил Генрих.

Отто фон Штрайх-Шлосс кисло улыбнулся.

— Нет, конечно же, нет; — пробормотал он.

— Может ли к вам кто-нибудь присоединиться?

— Вообще то не особо. Этот кто-нибудь должен быть той же самой…

— Той же самой крови?

— Наполнен тем же самым энтузиазмом, — решительно сказал Герр Штрайх-Шлосс. — Как я уже сказал вам, мы не обращаем в свою веру. Сфера нашего влияния далека от любой навязчивости

— А что это за влияние?

Герр Штрайх-Шлосс издал тихий, раздражительный звук.

— Мы предпочитаем тешить себя надеждой, что мы делаем свой личный вклад в национальный самоанализ, — сказал он. — Чтобы помочь сберечь эту особенность в особенных людях.

— Какие особенные люди и особенности вы хотели сберечь?

— Как я уже сказал вам. Герр Крисп, это северные люди, в общем и целом. На наш взгляд расовое и культурное различие — называйте это как хотите — является для нас основным критерием для определения прав нации, чтобы пережить…

— Пережить что?

— С позволения сказать, пожалуй, чтобы выявить себя как лидера в конкурентной борьбе, которая естественно и неизбежно происходит между особенными людьми. Вы не согласны, Герр Крисп?

Конечно, я был согласен, ведь его поверхностная теория была не более чем бледным отражением моей собственной философии Поглощения — я определил это в одно мгновение! — и, более того, она основывалась не на принципе творческого вдохновения или привилегии художественного гения, а на ничтожном националистическом снобизме.

— Насчет сада на крыше, — сказал я, поворачиваясь к Генриху, который к этому времени начал выглядеть скучающим.

— Закрой его на вечер.

— Нет. Там умещается, по меньшей мере, тридцать человек. Если ты планируешь привести только дюжину…

— Как я сказал вам, Маэстро, вечеринка должна быть частной — именно так.

Невольно я начал размышлять о чем-то вроде злополучных парней-и-содомитов soirfe[175] Эрнста Рема для головорезов в отеле «Гансблауэр» в Ночь Длинных Ножей, и вздрогнул; так как хотя мне по природе моей (как и всем истинным художникам, полагаю) совершенно неинтересна политическая идеология, довольно скоро мне стало ясно, что Amid di Germania было неофашистским братством, которое выдает себя за своего рода частный культурный клуб. Меня не заботило ни на йоту, на что они тратят свое время и свою территорию, но я не хотел, чтобы мой ресторан стал сценой для какого-нибудь кровопролитного путча.

— Маэстро Крисп не подведет нас, — сообщил Генрих Отто фон Штрайх-Шлоссу.

— Нам нужно обсудить это, — возразил я.

Генрих снова замахал в воздухе своей жирной рукой; серебряное кольцо с большим голубым камнем было втиснуто на его мизинец — оно блестело и сверкало передо мной неприятным вульгарным блеском. Как вы скоро узнаете, это кольцо привлекло к себе мое внимание не в последний раз — я не могу устоять перед тем, чтобы не рассказать вам об этом. Но — терпение! — вы все узнаете в свое время.

— Да, да, мы обязательно это обсудим, — сказал он. — О, gnädige фрау Ричтенфельд! Рад видеть вас, как всегда! И дорогой Альфред? Ом совсем поправился?

Я удалился так тихо, как только мог, сжимая пустой стакан.

Позже в тот же вечер Генрих пел; на самом деле он пел бесконечно. Он пел — с эмоциональной дрожью в смачном голосе и со слезами, блестящими в уголках его поросячьих глаз — тошнотворные сентиментальные песни о родине и сердце, обыкновенные военные марши, баллады, повествующие о героизме праведных патриотов, и хроматический гимн в вангеровском духе, похожий на панихиду и отягощенный фатумом, восхваляющий любовь между братьями по оружию. Вряд ли мне нужно говорить о том, что он закончил все песней «Old Man River».

— Вы давно знакомы с Герром Херве? — прошептал в мое ухо голос, когда щедрые восторженные аплодисменты заполнили большой зал.

Я повернулся и обнаружил Отто фон Штрайх-Шлосса, стоящего рядом со мной, настолько близко, что я почувствовал запах шампанского в его дыхании. Было достаточно очевидно, что он пьян.

— На самом деле нет, — ответил я.

— Едва ли кто-то может назвать человека, который бы, если можно так выразиться, не предавал. Я большой почитатель Генриха, уверяю вас.

— Да, уверен, что так и есть. Вы имеете в виду Amid di Germania?

— Не в первую очередь, Герр Крисп. Я имею в виду другие явные интересы, которые мы с ним разделяем — как и многие из нашего маленького братства.

— А.

— Я не имею в виду, что мы все в той же мере д емонстрируем энтузиазм, конечно…

— Конечно.

— Никогда не следует забывать основную цель Amki, согласно которой все остальное второстепенно.

— Что именно? — спросил я.

Он похлопал меня по плечу в дружественной манере.

— Я не так сильно посвящен во все это, мой друг. Тебе стоит поговорить с Генрихом, если хочешь узнать больше. Возможно, даже присоединиться к нам? Ты англичанин, в конце концов — принадлежишь северной расе, как и мы.

О нет, тема, на которую я ссылаюсь, относится, скорее, к личной природе — хотя, как я уже сказал, большинство моих братьев в обществе демонстрируют выдающуюся любовь к изысканным таинствам. На самом деле, я здесь, несомненно, самый опытный приверженец…

— Да?

— Думаю, в этом нет ничего удивительного, Іерр Крисп. Мы, в конце концов, составляем преданный своему делу коллектив.

— Вы имеете в виду военное дело?

— Может быть и так. Приходится иметь дело, я уверен, с целой идеей — как бы это сказать? — Ordnung,[176] со стремлением к результативности, безупречной преданности высочайшим идеалам, чистоте милитаристского сознания, непоколебимо сосредоточенного на истинных принципах патриотизма; добродетель мужественного братства — любовь к…

— Дисциплине? — сказал я.

Я почувствовал, как он вздрогнул.

— О да, — сказал он и перешел на шепот, — любовь к дисциплине — о да, главным образом, это! Ничего удивительного, Герр Крисп, что мы преданы дисциплине… как, я уверен, Герр Херве, должно быть, объяснил вам.

— На самом деле…

— Или может быть даже — осмелюсь сказать — продемонстрировал вам…

Он сея позади меня, и теперь его рука сжимала мое левое бедро, подушечки пальцев усиленно сжимались.

— Когда я был молодым капралом, — сказал он, — в моем полку был офицер, который на самом деле знал, что означает дисциплина — на самом деле знал, говорю вам! Он не боялся ни подчиняться ей ее, ни требовать ее. Так или иначе, тем или иным образом, он узнал, что я тоже был прихожанином того же храма… Я никогда не говорил с ним об этом, и никогда бы не осмелился заговорить об этом, и только один мимолетный взгляд — один обмен взглядами между нами! — и в одно мгновение он все понял. Он понял и предложил мне воспользоваться своим богатым, насыщенным опытом. Между нами установились отношения такой чрезвычайной силы, такой ментальной и эмоциональной выразительности — словно между старым, мудрым философом и его молодым учеником, между хозяином-аристократом и его слугой — и наш восторг был безграничен, поскольку об этом больше никто не знал, и даже не догадывался. Мы могли пройти мимо друг друга в заполненном толпой коридоре, в общей комнате, и не показать ни одного знака понимания, за исключением этой темной, неглубокой вспышки — о, столь стремительной, столь тайной, что никто не видел, как она появляется и как происходит! Это было словно мановение века, вдох, появилось и ушло в одно мгновение.

Мы очень редко обменивались словами, когда встречались в наших специальных местах по ночам — только прикосновение, лаконичная улыбка и ритуальное начало без дальнейшего затруднения. Это было то, чего мы страстно желали, чего мы жаждали. Сначала он, затем я. Полное подчинение воле другого, абсолютная покорность, готовность взять то, что давалось, без жалоб, без ропота. Мы находили части тела, где следы были бы не видны… мы даже разрабатывали техники, которые вообще не оставляли следов.

— Вы крайне находчивы.

— Скажу я вам, мы хорошо усвоили наши уроки, он и я, — прошептал он. — В конце концов, боль так часто является целительным опытом, разве нет? О да… быстрый, острый скрежет хорошо отполированного ремня по обнаженной коже часто гораздо более эффективен, чем простая устная команда… неожиданный ожог, покрасневшее благо на бледной коже восстановит преданность высочайшим мужественным идеалам так, как ничто другое…

— На своем опыте, вы имеете в виду?

— Конечно, Герр Крисп, на своем опыте.

— Я думал, это могло быть прецедентом.

— Боль безоговорочна, разве нет? Боль быстра, чиста, проста, результативна. Она делает свою работу, она неоспорима, бесспорна, непреодолима. Боль также прочна, как и сталь, также проста, как и простое число, она такая же явственна, как геометрическая аксиома. Вы не можете спорить с болью, Герр Крисп — вы можете только — только принять ее…

— Что вы и делали, Герр Штрайх-Шлосс?

— На самом деле, так я и делал. Как я должен был сделать.

— А Генрих Херве? — спросил я.

Теперь он нашептывал в мою шею, тычась туда носом, пощипывая часть моего уха. Я уловил слабый запах какого-то отвратительного одеколона, содержащего лекарственное средство и вяжущее средство, вроде мази от геморроя. В свете того, что он говорил мне, это, возможно, и была мазь от геморроя.

— Увы, дорогой Генрих не обладает ни достаточной смелостью, ни стойкостью для настоящей усиленной или продолжительной дисциплины. Мы время от времени снимаем комнату в частном отеле на послеобеденное время, но — если быть искренним с вами, Герр Крисп, — его предпочтения не столь безжалостны, как у меня. Что я должен сказать? Он предпочитает doke ,[177] тоща как я более склонен к сохранению основного курса.

— Прелестная аналогия, Герр Штрайх-Шлосс.

— Когда мы лучше узнаем друг друга, я позволю вам называть меня Отто.

— Я тронут.

— Любая мелкая ошибка — малейшая, Герр Крисп, уверяю вас! — прежде чем обещание дано, н я боюсь, вы станете предметом предназначенного наказания. Я суров, но справедлив. В первый раз будет не так уж больно, не с этого надо начинать — боль, словно хорошее, превосходное вино, Герр Крисп, ее нужно пить маленькими глотками и медленно наслаждаться, перекатывая на языке… ее не нужно проглатывать слишком быстро или в слишком больших количествах, все это приводит к безумию опьянения. У меня есть простроченный кожаный ремень — о, такая замечательная маленькая вещица! — он является моим интимным спутником на протяжения многих лет…

Тотчас же я почувствовал, как он быстро отходит, и мгновение спустя я понял, почему.

— Маэстро! — завопил Генрих, громадную тень его тела сопровождали слоисто-кучевые облака его дорогого парфюма. — Где ты прятался? Отто докучал тебе своими полковыми рассказами?

— Вовсе нет, — сказал я. — Совсем наоборот.

— Рад слышать это. Отто, самый дорогой vой яруг, принеси нам еще немного шампанского, это полезно для моего голоса.

— Тебе не стоит столько лить, їенрик, — раздраженно сказал фон Штрайх-Шлосс, метнув в меня странный умоляющий робкий быстрый взгляд. Я подумал, была ли одна из тех маленьких ночных эскапад с его другом садомазохистом причиной неподвижного стеклянного глаза.

— Какой ханжа» — заметил Генрих, прикуривая одну из своих маленьких турецких сигарет. — Сам-то он будто не пьян.

— Да, я знаю.

— Ну так, eher mattre это все расставит на свои места.

— Что?

— Наша частная вечеринка в Il Giardino di Piaceri, конечно же. Разве ты забыл? После моего выступления в Палаццо Фабрицци-Бамберг — где будет только двенадцать из нас, включая Отто, ты забронируешь сад на крыше для нас.

— Я уже говорил тебе, что мне будет невыгодно совсем закрывать его ради такой маленькой группы, как эта.

— А еще, — продолжал он, совершенно не обращая внимания на мои возражения, — ты приготовишь что-нибудь особенное для моих друзей.

— Но это совершенно невозможно, Генрих…

— Дай неограниченную свободу своему творческому гению, мой друг!

— Послушай…

— Нет, не «приготовишь», а сотворишь! Позволь Орландо Криспу показать Amici di Germania, на что он способен. Я уже весь сгораю от предвкушения!

И он ушел, словно гигантская планета, перемещающаяся по широкой орбите, чтобы обнять профессора урологии.

Словно свиньи в корыте

В итоге Amid di Germania не получили сад на крыше; тем не менее, я не могу утверждать, что эта победа была целиком моей заслугой, так как через день пошел град, и в семь часов стало понятно, что Генрих и его компания будут благодарны отобедать внизу в ресторане. В целом, думаю, что еда удалась; я позаботился о том, чтобы избежать соседства с Отто фон Штрайх-Шлоссом, который задушевно смотрел на меня в оба глаза через всю комнату, несомненно, вызывая в воображении внутренний образ винно-красного благополучия, которое может вызвать его прекрасный маленький кожаный ремень на обнаженной плоти моих беззащитных ягодиц, будь у него возможность хотя бы наполовину все воплотить. Жак тут же его невзлюбил.

— Будьте с ним осторожны, мсье, — сказал он с беспокойством.

— Ты имеешь в виду Герра Штрайх-Шлосса? Конечно, я буду осторожен.

— У него вид голодной собаки.

— Тогда давай посмотрим, что искусство может с этим сделать Орландо Криспа.

Профессионально (если не персонально) восприимчивый к германскому характеру компании, я дал им паштет foie gras au Riesling[178] и маринованную сельдь с теплым картофелем и салатом, за которым последовали отборное свиное плечо, тушеное с горчицей, choucroute garnie Alsadenne[179] и куриная запеканка с Рислингом, сопровождаемым grumbeerekieche и choux rouges braises aux pommel.[180] Десерт состоял из двух видов шербета — земляничного и аи Mare de Gewürztraminer — и я подал Kügelhopf с кофе.

Ближе к концу вечера они все начали шуметь от моего коньяка — все как один, за исключением Генриха Херве, который, наоборот, стал угрюмым и замкнутым. Он даже отказался спеть, когда его попросили сделать это — уникальное событие на моей памяти. В конце концов, большинство из них умеренно напились, начали прощаться, выходя из-за стола — Герр Штрайх-Шлосс, к моему величайшему облегчению, был одним из первых — и выходить в дождливую ночь; в конечном счете, остался только Генрих.

— Тебе понравились мои небольшие жертвоприношения? — спросил я.

Он печально посмотрел на меня.

— Триумф, мой дорогой Крисп. Наверняка, не самый твой величайший, но все же триумф.

— Тогда почему у тебя такой мрачный вид, могу я спросить?

— Этой ночью мне придется спать одному, — сказал он. — Впервые за много недель нет спутника, который ждет меня. Это ужасная штука — спать одному.

— Это случается со всеми нами, — сказал я.

— С тобой тоже, сher Maĭtre?

— На самом деле, я почти всегда сплю один.

— Я просто придурок!

Казалось, что он не на шутку смущен. Не могу представить, почему.

— Гении всегда идут в одиночку, — сказал я, говоря больше о себе, чем о Генрихе. — Гений должен сам освещать себе путь без утешения этих более мелких подарков. Он не может никому доверять, кроме себя самого.

Генрих неожиданно просветлел.

— О, это правда! — завопил он. — Даже я не могу всегда быть удачливым в любви. Подойди, Орландо, давай вместе выпьем и дружески поболтаем.

Я безрассудно сказал «да», и он выбрал отличную бутылку моего Chateau Neirfdu Pape. Кто знает, почему я согласился, так как я знал, что идея Генриха о дружеском общении будет ни чем иным, как монологом, произнесенным им на тему себя самого. Мы сели за небольшой столик в полутьме, одинокая свеча догорала в зазубренном серебряном подсвечнике.

Генрих поднял бокал вверх, посмотрел на свет, затем поднес его к губам и причмокнул. Мимоходом он бросил:

— Оно могло бы быть и получше.

— Это очень хорошее вино.

— Я привык к лучшему.

— Уверен, что это и есть лучшее.

Он вздохнул и его двойной подбородок закачался.

— Вот именно поэтому я убеждаю тебя задаться мыслью о твоих шедеврах, мой друг Орландо. Ты был создан для того, чтобы создавать блюда!

— А ты для того, чтобы их поглощать, — сказал я.

— Ах, ты снова дразнишь меня. Подумай только! Созидание, с целью ошеломить мир — комбинация вкусов и ароматов, чтобы пощекотать ноздри самого Иеговы — новаторство, мастерский удар чистого кулинарного гения…

— Генрих, прошу тебя…

— Ты должен назвать его моим именем, естественно, — сказал Генрих.

— Так как ты столь убедительно стараешься быть моим вдохновителем…

— Именно. Разве это не я воздействую на тебя, поощряя и убеждая?

— Ах да, и в самом деле.

На самом деле, мне стало тошно от поощрений и убеждений Генриха; я обслуживал его — и бесконечную череду его «спутников» — одной кулинарной новинкой за другой, но ни одна из них не удовлетворила его.

— Ба! — завопил он. — Я пробовал Poussin а lа Сrите[181] в Замке Лавис-Блайбергер; во Флоренции я был близок к смерти и отправился в рай за счет изящных sasaties Маэстро Лювьера; я разделил Rosettes d’Agneau Parmentier с Герцогом Анжуйским… — и так далее, как я описывал для вас в начале этих откровений. Даже яички немецкой овчарки не смогли пробудить ни йоты энтузиазма.

Если быть до конца откровенным, я не знаю, могу ли я сказать с полной правдивостью, что идея помещения Генриха в холодильник и чудесного превращения его в сочные и необычайные блюда, пришла ко мне в тот момент, когда мы сидели и пили вино в свете свечей; может быть, неопределенный проблеск проложил свой путь в моем сознании, словно дым через замочную скважину, за некоторое время до этого — а может быть, и нет. Возможно, я никогда, по сути, и не планировал это, и даже не обдумывал заранее. Может быть, в соответствии с непостижимым диктатом Высшей Воли, которая выражает стремления Божественного Поглощения — и мою собственную личную дхарму — этот день, этот час, эта возможность и — самое важное из всего — этот мотив был предопределен, зафиксирован четко и неизменно в основе и ткани моего существования с самого начала. Во всяком случае, все обстоятельства совпали тем самым образом, который неминуемо стал действительностью. Это случилось, и это простейший способ сделать это. Катализатором, который сыграл свою роль с разрушительной прямотой, было печально известное замечание Генриха, сделанное относительно моей любимой Королевы Хайгейта.

Мы — вероятно, я должен сказать: один Генрих — разговаривали некоторое время об ощущении, что мои так называемые шедевры могут послужить благому делу. Затем:

— Как жалко, что она не может быть здесь с нами в этот вечер, — пробормотал он, — чтобы насладиться предвкушением нашего будущего триумфа.

Нашего триумфа?

— Кто? — спросил я.

— Твоя дорогая мама, конечно же.

Он налил себе еще один бокал вина. Он начинал напиваться.

— Я совершенно уверен, что она здесь, ее дух здесь. Она всегда со мной.

— Да, да. Я только имел в виду…

— Я знаю, что ты имел в виду.

Генрих нагнулся вперед и положил пухлую, бледную ладонь на мою руку.

— И твой отец — разве ты не хотел бы, чтобы он тоже…

— Нет, — быстро ответил я.

— Конечно же, твоя дорогая, дорогая мама хотела бы…

Его речь начинала превращаться в хулу.

— Ты говоришь точно как он. Это одна из тех фраз, которые он мог бы произнести.

— Друг мой, Орландо — ты не можешь вечно продолжать презирать его…

— Почему бы нет? Моя мама презирала. Начать с того, что я не знаю, почему она вышла за него замуж.

Затем он издал смешок и — непростительно! — сказал это:

— Может быть, у него был член длинной двенадцать дюймов?

Говоря на языке синэстезии, я услышал уродливое скрежетание стали о сталь.

— Генрих, — сказал я с подчеркнуто ласковой заботой, — твой бокал пуст. Позволь мне открыть еще одну бутылку.

Он посмотрел на меня своими маленькими поросячьими глазками, заключенными в мягкую мешковатую плоть.

— Хорошая мысль, — произнес он.

Затем он внезапно упал поперек стола.

Короткая стычка

Близнецы были обескуражены — не по причине какой-либо моральной восприимчивости, но, скорее, потому что а) они были (и это более чем естественно) захвачены моей просьбой врасплох, и б) они были заинтересованы в возможных последствиях. Тем не менее, моя упорная настойчивость, в конечном счете, окупилась.

— Но ты должен сделать это, Жак.

— Вы не понимаете, о чем просите…

— Я прекрасно знаю, о чем прошу.

— Посмотрите на него! У меня никогда не было таких жирных клиентов, как этот.

— Жак…

— И таких уродливых. Пусть Жанна это сделает…

— Я не буду! — завопила Жанна, и ее глаза расширились от ужаса.

— Не беспокойся, Жанна, — сказал я как можно более успокаивающе, — вкусы Герра Херве иного рода.

— Только мужчины? — произнес Жак с умирающей надеждой в голосе.

— Исключительно так.

— Но…

— Пожалуйста, Жак!

Мы спорили еще около четверти часа, но, в конце концов, он согласился — как, на самом деле, я и думал. Оба близнеца потребовали изрядную финансовую компенсацию за эту факультативную работу (это было чем-то еще, я уверен), и я не стал торговаться, когда они назвали свою цену.

Мы раздели Генриха догола и положили его на огромную кровать в спальне близнецов. Он слегка напомнил мне Мастера Эгберта Свейна, который был схожих размеров. У Генриха, тем не менее, было не так много волос по всему телу, тогда как Мастер Эгберт был воистину соткан из волос — волосы были повсюду, за исключением того места, где он нуждался в них больше всего, на его голове.

Потребовалось некоторое время для того, чтобы принести Генриха в комнату.

— О — где я? — Орландо, мой друг? Где я нахожусь?

Жак, также обнаженный и выглядящий достаточно

симпатичным, стоял рядом с кроватью.

— Я ваш ангел, месье.

— Мой ангел?

Взгляд Генриха уже становился осмысленным, и он наслаждался зрелищем свежего, блестящего тела Жака. Если честно, я испытал небольшую жалость к Жаку, но любому настоящему искусству необходимы герои.

— Я пришел для того, чтобы служить вам, месье.

— Чтобы служить мне? Ах — милый мальчик…

Жак прошелся одной рукой по правой груди Генриха и ущипнул его за огромный, толстый, коричневый сосок.

Неожиданно он заметил меня; я стоял в углу комнаты рядом с массивным канделябром, стоящим на полу, на подставке из гравированного золота. Только Бог знает, откуда это было украдено, а я знать не хотел.

— Орландо! — закричал он. — Так вот что ты делаешь? Ты не мог не позаботиться о том, чтобы я спал не один?

Я улыбнулся, но не ответил.

— О, Орландо!

Жак вскарабкался на кровать, накрыл — совсем не полностью, следует отмстить — обрюзгшее тело Генриха своим собственным телом.

— Смотри на нас, Орландо, — промурлыкал Генрих низким, грубым голосом. — Смотри, как мы делаем это — это усилит мое удовольствие — да, смотри, пока мы делаем это — о! — мой ангел…

Он присосался своим ртом ко рту Жака и начал двигаться весьма тошнотворным образом, имитируя нервные корчи девственной невесты, его пальцы жеманно трепетали на ягодицах Жака, а необъятные бедра дрожали.

— Люби меня, мой ангел, люби меня…

Я не позволил Жаку долго страдать; как только глаза Генриха закрылись, и он начал стонать, я приблизился к кровати. Подняв его голову одной рукой, я убрал пышную, шелковую подушку — он совершенно не замечал никого и ничего, кроме своего собственного наслаждения. Я кивнул Жаку, который слегка поднимался с одной стороны. Я опустил подушку с математической точностью на лицо Генриха и нажал на нее со всей силой.

Я услышал негромкий приглушенный стон.

— Нажимайте сильнее, мсье! Сильнее!

Я делал это на протяжении половины минуты.

— Сильнее! Почему он не борется?

— Он пьян, вот почему.

Мне показалось, что я услышал еще один стон — на этот раз более слабый — но мне это могло показаться. Затем рука Генриха упала на кровать, жирная, бледная и безвольная.

— Вот. Сделано.

Жак вздохнул — с облегчением, как мне показалось.

— Спасибо, месье, — произнес он.

Превосходные куски

Резать и разделывать массивный труп Генриха Херве было не такой сложной задачей, как я представлял вначале; на самом деле, ближе к концу это показалось достаточно легким. Так как и внешний вид, й характер у него был исключительно свинский, я не отклонялся от суставов, помечая их с помощью ревлонской губной помады «Вечерняя Заря», чтобы покрыть его бледное, рыхлое тело яркими красными линиями, которые указывали бы мне, где я должен резать. Генрих и на самом деле не так уж отличался от свиньи — голова, поясница, филейная часть, ноги, брюхо, — все это было — за исключением того, что мне пришлось обойтись без поросячьих ножек, хотя я думал о том, чтобы подать руки и ступни Генриха под видом Pieds de Pore Grilld[182] с гарниром из яблочного соуса и корнишонов.

Французы говорят, чтобы создать впечатление, что Любая часть свиньи пригодна для еды — в Англии мы говорим «everything but the squeal»; конечно это факт, что свинья больше, чем весь прочий скот, предоставляет prima materia для самых изысканных деликатесов — сердце и печень свиньи, на самом деле, грубее, чем сердце и печень ягненка, но, с другой стороны, кто еще как не свинья может предоставить нам настолько универсальный жир, что он почти бесценен? Из головы обычно делают свиной студень; щеки готовят, придают форму и обрабатывают, чтобы сделать Bath chaps:; кишки являются одним из главных ингредиентов для требухи; из печени делают восхитительных паштет, и даже уши можно подпалить, прокипятить на медленном огне, довести до ума и пожарить. Основные обжаренные суставы хорошо известны каждому: нога, поясница, филейная часть, брюхо, свиные ребрышки, кровь.

И от всего этого у Генриха Херве пришлось отказаться. Также как и от рук и ступней, я избавился от сердца (так как представил, что оно будет весьма жестким), печени и языка (я был уверен, что последний окажется ядовитым); не было никакого рубца, о котором можно было бы говорить, и, конечно, не было хвоста. Проворачивая, наконец, немного Генриха на котлеты, я использовал много плоти с плеч, мелко разрубая их; это было, я полагаю, равноценно свинине, которую я обычно беру с лопаток или плечевого пояса. Я обнаружил, что почки весьма мясистые — на самом деле, я считаю, что это вызвано тем, что Генрих постоянно потреблял некоторое из моих отличнейших вин; и, нет нужды говорить, что там же была масса жира. Жир с задней части я сохранил для того, чтобы использовать его, оборачивая вокруг постные суставы свинины или говядины, превращая его в свиной жир; полупрозрачный рыхлый жир вокруг почек отлично подходил для создания сдобного теста, собственно, как и свиной. О, мог ли я желать большего? Думаю, что нет. Мертвый и расчлененный, Генрих приносил гораздо больше пользы для меня, чем когда-либо, будучи живым.

Гениталии на удивление были очень маленькими — небольшой завиток члена устроился, словно птенчик в жирном гнезде. Какая ирония, единственная вещь, в которой Генрих ценил размер, была крохотной.

— Интересно, что он делая этим? — спросил Жак, вытирая свои окровавленные руки о фартук.

— Уверен, что достаточно много. Хвала Господу, что у него не было времени для того, чтобы сотворить что-нибудь с тобой.

— Мои сожаления, месье.

Мои котлеты II Giardino di Piaceri произведи сенсацию — именно ту самую сенсацию, на самом деле, которая удовлетворила бы и Генриха.

Котлеты U Giardino di Piaceri

2 фунта (900 грамм) свежей хорошо нарубленной говядины

3 унции крошек из белого хлеба, чтобы посыпать котлеты

2 маленькие луковицы, очищенные и порезанные

3 столовые ложки крепкого говяжьего бульона

4 унции (100 грамм) хорошо нарубленной свинины

1 столовая ложка порезанного сладкого базилика

2 столовые ложки сухого хереса

1 чайная ложка соевого соуса Черный перец по вкусу Оливковое масло для жарки

Я не знаю; хотя, глядя на прошедшие события, отчетливо понимаю, что цепь происшествий, которые теперь медленно догоняли меня, могла быть предотвращена, пока уже не было слишком поздно.

А пока я должен сказать вам, что Генрих Херве, несомненно, был не первым человеком, которого я убил и приготовил: эта честь принадлежит человеку, который называл себя моим отцом.

X

Ничего кроме правды

Я съел своего отца.

Ох, сформулировано именно так, будто то, что это сделано, звучит отчасти эксцентрично, но это разве не это до конца проливает свет на сердечные причины в псевдопсихологических или самооправдательных прелюдий? Гений никогда не извиняется перед самим собой, и я не буду здесь это делать.

Да, я съел своего отца. Я также съел мисс Лидию Малоун. На самом деле, я съсл не каждый их кусочек — различные части и куски пропутешествовали через всю страну в Рим в переносном холодильнике; здесь я по большей части создавал из них разнообразные деликатесы, которые подавал своим посетителям здесь, в II Giardino, — и они тоже были весьма успешны.

Я должен добавить, что с трудом можно описать интеллектуальное освобождение, появившееся у меня: я был словно стремительный поток, словно половодье. Говорят, когда кишки еретика Лютера раскрылись, и хлынуло дерьмо, из-за этого душа и материя его теологии стала неотделимой от его сердца — высвобождение сознания следовало из раскупорки задницы. Ну, со мной произошло то же самое, это было мое психическое освобождение от пут страха и отвращения; это было разблокированием моего творческого гения.

Это было также прямой причиной фиаско II Bistro.

Так как я использовал немного своего отца и левое бедро мисс Лидии Мелоун, чтобы сделать Rosettes Stuffed with Olives and Almonds и Roast Loin with Peach and Kumquat Stuffing. В тот момент я не осознавал, сколь тщательно нужно контролировать силу своего искусства. Я также забыл о состоянии злобы и бешенства, в котором умер мой отец; психические вибрации в мисс Малоун были также слишком сильны — из-за этого и случилось неистовство беспорядочного секса — затем, когда плоть моего отца начала оказывать свое воздействие на чувства, страсть превратилась в ненависть и насилие. Естественно, прошло много времени, прежде чем я научился разбавлять вибрации и видоизменять их эффект.

После убийства и приготовления Генриха Херве — он был превращен в изумительно сочные и превосходные блюда! — я почувствовал, что вынужден рассказать близнецам об остальных, а именно о том, что послужило причиной кошмара в II Bistro.

— Вы скормили своего отца посетителям? — спросил Жак, и его рот открылся от удивления.

— Да. И его подружку. Но я тогда не знал, как контролировать энергию. Они были переполнены этим — сексуальностью мисс Лидии Малоун и яростью моего отца. Энергия была слишком сильной. Больше такого не повторится, теперь я очень осторожен.

— Теперь?

— Да. Были и другие после моего отца, но до Генриха Херве.

— Другие?

— Пожалуйста, больше не повторяй то, что я сказал. Там было — ну, — около полудюжины, я полагаю. Я не вея точный подсчет. Тем не менее, теперь вы все знаете и сможете помогать мне в моей работе. Особенно в приобретении необработанных материалов.

— Вы ожидаете, что. мы будем помогать вам?

— Именно. Почему бы и нет? Вы ведь помогли мне с Генрихом Херве.

Жанна сказала:

— Это другое дело. Это потому, что мы с братом не любили его.

— Вы должны понять, — сказал я, — что в этом нет ничего личного — я служу своему искусству, своему творческому гению.

— Нельзя положить в банк творческий гений, Маэстро.

— Нет. Но в банк можно положить наличные. Тогда мы придем к соглашению?

Они с минуту смотрсли друг на друга, колеблясь. Затем Жанна сказала:

— Давайте сядем и поговорим.

Я нетерпеливо тряхнул головой.

— О чем мы должны поговорить?

— О цифрах, Маэстро, — сказал Жак. — О цифрах.

Агония и экстаз

Обед, данный для Amici di Germania имел такой финансовый успех, что я решил предложить им еще один вечер chez Orlando — и на этот раз не было бы никакого Генриха Херве, чтобы бросить тень на действо со своими «Roses and Moonlight», «Goodbye» Тости, «Praise Jehovah Mighty God» или жалкой «Old Man River».

— Чаевые почти такие же, как счет, — радостно завопила Жанна, хлопая в ладоши.

— Абсолютно понятно, — сказал я, — что спутники Герра Херве не разделяют его скаредности.

— О да, он был скрягой.

— Но только не после смерти, — добавил я. — После смерти он стал расточительным.

— Позвольте нам надеяться, что Amici будут столь же великодушны и во второй раз.

— Ты можешь рассчитывать на это, Жанна, — промурлыкал я.

Ради получения сырья для моего акта творения я разделался с Герром Штрайх-Шлоссом; в конце концов, если то, что он сказал мне, было правдой, и множество его товарищей в обществе разделяли его склонность к — к дисциплине — они бы непременно съели друг друга в плотском экстазе, который будет добыт у того, кто испустил последний вздох в агонии удовольствия, получаемого от боли. Правда, их членство было увеличено вдвое, но я подумал, что это было бы очень низкой ценой, чтобы заплатить за наслаждение от моего стола. Я ни на мгновение не представлял, что отсутствие Герра Штрайх-Шлосса будет прокомментировано так же, как и в случае Генриха Херве — который, к слову, находился совсем недалеко; Генрих, я знал, порой пропадал неделями напролет, уезжая в некий провинциальный тур, организованный его многострадальным итальянским агентом, Умберто Тамизи — только в эти вечера, могу добавить, мои посетители обходились без его бесконечных вечерних представлений. Возможно, они могли вообразить, что Отто фон Штрайх-Шлосс уехал вместе с ним — во всяком случае, меня это не особо волновало. Что меня действительно волновало — так это то, что я преподнесу им самый невероятный гастрономический опыт в их жизни — съедобную экспозицию принципов Поглощения, гения моей философии, превосходно сделанный гением моей кулинарной техники манифест.

Таким образом, я написал Герру Штрайх-Шлоссу в штаб-квартиру Amid di Germania, приглашая его на вечер «частного развлечения», и он согласился, отозвавшись на послание. Ликуя, я приступил к воплощению своих замыслов.

«Я полагал, что вы были лучшего мнения обо мне», — пробормотал Отто фон Штрайх-Шлосс, когда мы вместе сели в моем кабинете. Было по сезону тепло, и через открытое окно доносился запах великолепного римского вечера: чеснок, эспрессо и герань. Отдаленное жужжание парней на своих мотороллерах, охотившихся за женской добычей, было словно легкое жужжание насекомых поздним летом — ненавязчивое, успокаивающее, обнадеживающее, смертоносное.

— Пожалуйста, не сочтите за труд, — ответил я.

— Что?

— Посмотрите на это как на отклик.

— Отклик, Герр Крисп?

— Именно.

— Отклик на что, могу я спросить?

— Ну, — сказал я, тщательно выбирая слова, — я тщательно обдумал ваше высказывание относительно — дисциплины…

— А…

— И я начал понимать, что это объединяет нас с вами. Ваших коллеги в Amid и меня, вот что.

Герр Штрайх-Шлосс подвигался в кресле, переместив вес своего тела с одной ягодицы на другую. Его скрещенные ноги неожиданно показались очень длинными в обрамлении тесных черных военных штанов.

— Вы хотите присоединиться к нашему небольшому братству, — выдохнул он, его лицо вспыхнуло внутренним энтузиазмом. Его здоровый глаз сверкнул, словно холодная голубая сталь; другой был матовым, словно у дохлой рыбины.

— Это да. Но еще…

— Еще, Герр Криспе?

— Еще — я думаю, что вы и я — мы вместе, я имею в виду — мы можем узнать силу моих чувств.

— Или, может, подтвердить их?

— Именно, Герр Штрайх-Шлосс.

— Я знал это, — сказал он хрипло. — О да, я знал это. С того самого момента, когда я увидел вас, я был уверен, что наши вкусы будут в высшей степени схожими. Вы не возражаете, если я закурю?

— Нисколько. Пожалуйста, чувствуйте себя свободно.

Он достал из кармана тонкий серебряный футляр и вытащил сигарету; он протянул ее мне на ладони.

— Спасибо, не стоит.

Он прикурил, глубоко затянулся, затем выдохнул из ноздрей струю серебряно-голубого дыма.

— Моя интуиция безошибочна, — заметил он. — А у меня было предчувствие относительно вас.

— Я польщен.

— В то самое мгновение, когда Герр Херве представил нас.

— Как поживает дорогой Генрих? — спросил я.

— На самом деле, я не знаю. Я не видел его некоторое время.

— Уехал выполнять обязательства в другую часть страны, быть может? — сказал я, используя возможность предложить благовидный предлог, объясняющий его отсутствие.

— Возможно. Он делает это время от времени.

— Да, я знаю. Его исчезновение никоим образом не нечто выдающееся — да?

— Никоим образом.

Герр Штрайх-Шлосс выдохнул перо дыма прямо мне в лицо.

— Я думаю, — сказал он медленно, — пришло время вам обращаться ко мне более фамильярно. Вы можете звать меня Отто.

— Хорошо, Отто. А вы можете называть меня Орландо.

Герр Штрайх-Шлосс улыбнулся очень отталкивающим

образом: такая же улыбка, я думаю, последнее, что видит в жизни кролик, прежде чем змея набросится на него. Если бы Отто фон Штрайх-Шлосс имел некое подозрение относительно участи, которая ожидала его, то неловкость испытывал бы он, а не я.

— Мой дорогой Орландо, — сказал он, и его голос был смазан смесью вынужденной сдержанности и возрастающим желанием, — теперь я вижу, что вечер действует просто как катализатор — удобрение, так сказать…

— Да?

— …и что-то глубоко внутри, неизвестное и о чем мы даже не догадываемся, разве только, возможно, в экстазе запретных мечтаний, подсказывает, что вы всегда были одним из нас. О, дорогой друг, это не столь самоочевидное открытие, превосходящее в смысле ценности открытий, касающихся природы мира вокруг нас, которые мы достаточно глупо называем «наукой»? Разве единственная истинная наука — наука о нас самих?

— Я уверен, что-то из того, что вы сказали — верно.

— Да, да, совершенно верно. Открыть, что кто-то является, и жить этим до конца. Это путь… путь…

— Путь гения? — предположил я, отчасти уязвленный тем, что этот нелепый извращенец, увлеченный красноречием своей собственной псевдопсихологии, украл мое воззрение.

— Именно так! — завопил он, обдав меня слюной, — путь гения.

Я с глубоким ужасом заметил, что немалая выпуклость образовалась в передней части его обтягивающих черных штанов. До сих пор, спланировав этот вечер с математической — если не сказать одержимой — точностью, я знал, что был готов ко всему.

— Я надеюсь, что вы будете моим проводником, — сказал я спокойно.

Он потянулся вперед в своем кресле, все его тело напряглось. Я почти мог обонять желание, ожидание. Я не смел включать свою синэстезию.

— О, здесь мы подходим к сердцу причины. Вы предлагаете совместное рискованное предприятие…

— Я? Да, полагаю, что так.

— Урок любви к дисциплине…

— Да.

— Я не подведу вас, Орландо, поверьте мне. Я буду вашим учителем в искусстве боли, с готовностью принявшим обязанности, ведь боль уступает перед покорностью.

— Ясно, но строго.

— Да, ясно, но строго. Да, строго, я обещаю вам. Ваш проводник, ваш учитель, ваш ментор. Боль, словно стеснительная девственная невеста, Орландо: у кого-то нет силы, чтобы насладиться ей, кто-то не может никоим образом потребовать, чтобы она уступила свою восхитительную сладость — о, нет! Ее нужно упрашивать в спокойной манере, уверяя, что ее ласка желанна по причине тысячи и одного маленького засоса, когда чувствуешь прикосновения любви и уважения; только тогда она поверит, что ее красота в высшей степени и истинно желанна, тогда она согласится к единению.

Его лицо потемнело, и он продолжал:

— Есть те, кто не поймет нашу любовь к ней, — сказал он.

— Да?

— Да, это правда. Есть множество тех, кто будет уважать нас — неестественно — за то, что выносим такую любовь по отношению к ней.

— Господи, вы удивляете меня.

— Amid di Germania — это оплот против тех, кто не понимает и не допускает такой любви, как наша.

— Уверен, что так оно и есть.

— Но, Орландо — о, какие чудеса ожидают тебя! — когда боль уверяет любовника в преданности и дает ее всю, тогда как пронзенная плоть невесты поражает жаждущего жениха с экстазом самой изысканной интимности, то же делает боль в полноте соединения, возмещая до последней капли ее сладость, улетучивая всю нерешительность, все сомнения, весь страх. Она становится Госпожой, леди, которая не может быть отвергнута, не позволяет сдерживаться, та, что требует, дает и получает удовольствие от невообразимой глубины и продолжительности.

К моему изумлению, я увидел слезы, медленно стекающие по его щекам — точнее, по одной щеке, так как стеклянный глаз не мог плакать. В полумраке моего маленького кабинета его лицо казалось пронизанным, его особенности окаменели в некой неописуемой эмоции, которая пронзила его так, как булавка пронзает бабочку.

— Я любил ее с ранних лет, — сказал он таким тихим и мягким голосом, что он был едва слышен. — Мы были товарищами — любовниками — так долго, что теперь я не могу вспомнить то время, когда мы не ходили рука об руку, она и я. Это были отношения обоюдной преданности: я отдавал ей непоколебимую, неизменную верность, выполняя любую невысказанную просьбу, которой она награждала меня. И более того: она все это время отдавала мне дружбу — была преданным последователем, товарищем в своей службе — и каждый из них был счастьем для меня, удовольствием и открытием. Вместе мы обеспечивали таинство ее изящества, подготавливая обряды и ритуалы ее литургии. Как вы думаете, насколько полно это связывало двух людей друг с другом? Они стали братьями, любовниками — так как между ними было видно ее тело: тела — каждая их сущность — становились причиной ее откровения. Два сердца бились как одно, в порыве чистой верности… грудь напротив груди… боль в боли во славу беши… в ее честь, выпивая до дна из источника ее наслаждения.

Он очаровывал меня. Низкий, волнообразный голос, нашептывающий извращения, ласкающие интонации, излагающие такие непристойности… полумрак и благоухание вечера… они объединились для того, чтобы убаюкать меня в некоем своеобразном спокойствии, словно уход на пенсию, который был прекрасным в своей безнадежности. Я был убаюкан в согласии. Я знал, что должен был немедленно прервать очарование или до конца остаться в нем.

Собрав каждую унцию силы воли, словно пробуждая самого себя от какого-то глубокого наркотического сна, я сказал:

— Есть только одна вещь.

— Да? — промурлыкал Герр Штрайх-Шлосс, бровь над его неподвижным глазом поднялась вверх.

— Всего лишь небольшая вещь. Я думаю, что было бы лучше, если бы ваш первый урок — ну, — если бы ваши инструкции мне прошли бы в активном режиме.

Он кивнул.

— Я прекрасно вас понимаю, дорогой Орландо. Боль, как я уверен, — я говорил об этом, когда мы впервые встретились, — беспощадна в своей непосредственности, безупречности значения и намеренья. Она не допускает противоречий. Она — вы правы — лучше представляется в своей уникальной сочности в третьей части, замещающей, так сказать, риск столкновения лицом к лицу в первое время. Я буду не только вашим учителем, Орландо, я также буду вашей моделью — не только верховным жрецом, но и самоотверженной жертвой.

— Я знал, что вы поймете мою точку зрения, — сказал я с заметным облегчением.

Герр Штрайх-Шлосс встал на ноги и протянул свою вспотевшую ладонь для рукопожатия.

— Давайте, мой дорогой господин, пришло время для нашего первого урока.

— Так быстро?

Он мимоходом посмотрел на меня и сказал:

— Кстати, во время урока вы будете Папочкой.

Папочкой?

Из одежды на нем остались только блестящие кожаные ботинки. Его бледное, достаточно привлекательное мускулистое тело сверкало, подернутое тонкой пленкой пота. Он встал передо мной на колени, подобно просителю перед идолом, склонив голову и скрепив руки. По его настойчивому требованию, на мне были только трусы.

— Я был таким непослушным, — сказал он, его голос был неестественно высоким и походил на голос школьника.

— Почему? Что вы сделали? — строго спросил я. Мы провели последние тридцать минут, добиваясь совершенно правдоподобного тона — не слишком благоговейного и не чересчур покладистого. Идеальная смесь сочувствующего понимания и непоколебимой нравственности.

— Я был непослушным. О, пожалуйста, пожалуйста, Папочка, не наказывай меня!

— Ты знаешь, что я должен наказать тебя, если ты был непослушным.

— Да, я знаю. Папочка всегда хороший, но просто…

— Суровый, но справедливый, — сказал я и услышал, как он издал тихий стон удовольствия.

— О да, да, суровый, но справедливый.

Затем он взял мою руку и положил ее на свою левую грудь.

— Ущипни меня здесь, — пояснил он отступающим от темы шепотом, словно фарсовый актер, шипящий в сторону зрителям.

Я схватил горячий маленький сосок, уже набухший, между указательным и большим пальцем и сжал, поворачивая его изо всех сил.

Он завопил от боли.

— О, Папочка! Папочка, щипай, выкручивай и дергай их, пока не поранишь!

— Каким же ты был непослушным! — пророкотал я.

— Сильнее, Папочка, о, сильнее!

— Расскажи мне подробно, как ты был плохим мальчиком…

— Я был непослушным и отвратительным и — ой, каким плохим, Папочка…

— Тогда ты будешь наказан.

— Наказание — это ужасно…

— Но хорошо.

— О, но очень хорошо!

— Очень хорошо, ты знаешь, что должны делать все плохие мальчики, да?

— Пожалуйста, Папочка, пожалуйста…

— Мольбы не помогут, призывы к жалости не помогут. Ты был плохим мальчиком, и для твоего же блага ты будешь страдать.

— Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста! — завопил голый и нелепый Отто фон Штрайх-Шлосс, который, совершенно точно, был в раю; на самом деле, я начал даже наслаждаться своей ролью, но в настоящее время меня не заботят точные выводы из этого — я предпочитаю думать, что я просто вошел в дух игры, и по более достойной причине.

Герр Штрайх-Шлосс повернулся на коленях лицом от меня, вытянулся вперед на локтях и раздвинул свои ягодицы; они были бледными, покрытыми голубыми пятнами и блондинистыми волосами, похожими на пух.

— Папочка собирается наказать тебя прямо сейчас, — сказал я. — Папочка не хочет, но он должен, потому что ты был очень плохим мальчиком.

— Да, очень плохим, — захныкал Герр Штрайх-Шлосс.

— Папочка собирается отшлепать тебя.

— О! Это будет больно?

— Конечно, больно.

— Я буду плакать?

— Несомненно, ты будешь плакать.

— Меня накажут прямо сейчас?

— Конечно.

— Без одежды?

— Абсолютно и совершенно голым. Ни одного шва, чтобы прикрыть тебя. Все плохие мальчики должны снять с себя последний клочок одежды перед наказанием. Папочка должен видеть все.

Перевернутое лицо Отто фон Штрайх-Шлосса уставилось на меня через подмышку. Он гримасничал и украдкой трогал себя между ног.

В отсутствии своих простроченных кожаных ремней, он выбрал на кухне стальную линейку с толстой деревянной ручкой, которая, по его мнению, лучше подходила для работы, и это был тот инструмент, который в данный момент я опускал на его левую ягодицу с немалой силой; высокого тона, острый, чистый вжииииик! звучал действительно достаточно громко в моем маленьком кабинете, глубокое темно-красное благо, раскинувшееся румянцем, было отчетливо различимо в слабом свете раннего вечера. Я поднял линейку вверх, ударил его еще раз, и еще раз.

Он бормотал, фыркал, тихо говорил сам с собой детским голосом, становясь более возбужденным каждый раз, когда я наносил удар по его заду.

— Да, да, да! — ревел он, — Папочка должен еще наказать меня, еще — о, да…

— Папочка наказывает своего голого мальчика!

Неожиданно, я обнаружил, что перенесся назад в сценарий моего собственного детского наказания — один только раз отец ударил меня той старомодной клюшкой для крикета. Это было потрясающе, как мощно, как реально было воскресшее воспоминание, развернувшееся перед моим мысленным взором во всех мельчайших деталях: я чувствовал кожу кресла, чувствовал дуновение воздуха позади моих ноц слышал тяжелое дыхание моего отца, когда он опускал клюшку на мой обнаженный зад — и, главным образом, слышал еще и крик моей обожаемой матери. Я был пойман, опутан, словно муха в липкой паутине, в этом ярком путешествии во времени. Чем быстрее и сильнее я лупил Герра Штрайх-Шлосса, тем, казалось, быстрее и сильнее мой отец лупит меня, хотя его вздохи были невнятными; чем пронзительнее и истеричнее становились его крики, тем разнообразнее были крики моей Королевы Хайгейта, хотя, в то же время, я думаю, она издала тогда только один вскрик. Словно печенье Пруста, моя стальная линейка стала техникой для внутреннего путешествия во времени.

Затем, вновь вспоминая движение руки моего отца, похожей на клешню краба, сзади, к моим яйцам, в подобной же манере я подался вперед и схватил сухопарую, болтающуюся мошонку Герра Штрайх-Шлосса. Я нежно сжал ее.

— О да, — пробормотал я. — Прекрасная парочка… Прекрасная…

Затем я начал бить его с неистовой силой, опуская линейку поочередно на каждую ягодицу.

— Ты плохой, плохой мальчик, ты безнравственный, чудовищный ребенок! — кричал я.

— О Боже, Папочка наказывает меня — накажи меня сильнее, о, Папочка, о, пожалуйста…

— Ты ужасный ублюдок, ты мерзкое, жалкое создание!

— Еще, Папочка, еще — сильнее, сильнее — о, Папочка — о, да, да…

И тут я почувствовал легкие, теплые брызги на своем лице — это была кровь. Герр Штрайх-Шлосс вытянулся на коленях, его дыхание было быстрым и неглубоким, его пятнистые плечи поднимались. Кровь, ярко-красная, стекала по его ногам. Я увидел, как подрагивал его эрегированный член.

— О, Папочка! — заорал он во весь голос. — Теперь, да, кончаю — о! — теперь!

Прежде чем он на самом деле смог кульминировать, я сильно ударил его по голове деревянной рукояткой линейки и он тотчас же осел.

Когда это произошло, я подумал: Manzo Gordiano dei Piaceri del Dolore[183]

Manzo Gordiano dei Piaceri del Dolore

1 3/4 фунта (800 грамм) превосходной плоти, взятой у того, кто скончался

от удовольствий боли, порезанной на 8 больших кусков

4 жидкие унции (120 миллилитров) оливкового масла

2 луковицы шалота, мелко порезанного ДЛЯ МАРИНАДА:

3/4 бутылки «Кьянти»

2 столовые ложки винного уксуса

1 луковица, мелко порезанная

2 головки чеснока, очищенные и порезанные

1 побег свежего чабреца, свежего розмарина

1 лавровый лист

1 маленький кусочек оранжевой приправы


Смешайте вместе все ингредиенты для маринада и оставьте в получившейся смеси плоть не менее чем на 24 часа. После этого профильтруйте мясо, овощи и травы, и сохраните жидкость.

Пожарьте мясо несколько мгновений на обеих сторонах в оливковом масле. Добавьте шалот, порезанные овощи и травы. Прожарьте чуть подольше, затем перенесите на жаростойкую глубокую тарелку и полейте жидкостью маринада. Готовить на нижней полке духовки при температуре 150ºС/300ºF, указатель рукоятки на 2 порядка, 3 1/2 часа.

Блюдо, которое я подал Amici di Germania, было настолько сенсационным, что я даже не ожидал этого, учитывая действие плоти Герра Штрайх-Шлосса и склонности братства.

— Маэстро Орландо! — восторженно завопил лысый последователь с бычьей шеей, — небесный вкус! Еще, еще! Принесите нам еще!

Так я и сделал, и они ели с беспощадным аппетитом, губы лоснились соком, сочная мясная жидкость стекала по их подбородкам, глаза увеличились как при воспалении щитовидной железы, а щеки раздулись, как будто они проглотили, не жуя, сочное наслаждение необыкновенно преобразованного тевтонского извращенца.

— Как жалко, что Отго нет с нами, — в конце концов, сказал кто-то.

Голос через стол заметил:

— Я полагаю, он уехал с нашим дорогим Генрихом в тур по провинции.

— О, Боже, как много он потерял!

Я не смог отказать себе в удовольствии и осторожно самодовольно улыбнулся.

Медленно, постепенно ускоряясь, безумие начало охватывать их: они перестали просить еще Manzo Gordiano и развалились на стульях, их тела раздулись, а души насытились эмоциональным жаром, который мое творение разожгло и снабдило топливом; негромкие стоны вырывались из их открытых ртов, пузыри слюны появлялись и лопались на их губах; дрожание век было единственным заметным движением на их покрасневших остолбеневших лицах. Затем, когда эндогенное истощение стихло, давая путь апвеллингу,[184] который вскоре распустился из оживающей заинтересованности, через аппетит — к болезненному голоду и, в конце концов, к ненасытному желанию, они начали трогать друг друга через столики — кончики пальцев, умудряющиеся занять нужное место, руки, хватающие и срывающие, глаза, назначающие любовные свидания. Некоторые из них цеплялись за свои воротнички, срывая с себя галстуки и расстегивая пуговицы; их голоса становились более громкими, жалобными, неприличными, окрашенными нервным предвкушением; затем они начали кричать.

— Я думаю, — заметил я Жаку, — что нашим гостям уже пора. Полагаю, они страстно желают продолжить свои личные — мероприятия — в конце вечера.

На самом деле они буквально сражались за то, чтобы добраться до двери. Некоторые из них уже держались за руки, явно разделившись на пары для поклонения богине боли.

— Маэстро, как мы можем отблагодарить вас? — закричал один из них, сжимая мою ладонь в своей, потной и жирной.

— Ваше удовольствие — лучшая награда, — скромно ответил я.

Это было правдой, но, когда последний из них ушел, я был рад обнаружить, что столы были покрыты банкнотами, такими толстыми и хрустящими, и мои чувствам предстоял духовный подъем, будто снежный покров покрыл зимний ландшафт. В утилитарных сущностях этого мира даже гений — характером и таланом достаточно удаленный от всего мирского — должен быть умным, как змея.

Бисер перед свиньями

А еще, в конце, да будет вам известно, что мой основной интерес не распространялся на деньги, несмотря на крики Эгберта Свейна по телефону — нет, как и положено гению, мой интерес был сосредоточен на репутации в глазах основной публики; если мой престиж был бы защищен от нападок Артуро Трогвилла, я мог больше не откладывать столкновение лицом к лицу.

Он жил в маленькой крошечной комнатке на Виа ди Орсолин, арендную плату, без сомнения, платил один из его жирных любовников, так как я не мог представить, что его жалование могло покрыть то, сколько должно было стоить такое завидно отдаленное место — и, о, насколько жалкими казались его привычки и его личность в сравнении с этим местом! Он абсолютно ничего не знал об утонченности, или о благоразумии, или о гармонии пропорций, хотя это милое строение выделяло все эти три достоинства. В затененном фойе — вторую дверь кто-то оставил открытой — было прохладным и спокойно; тем не менее, я не предполагал, что те же особенности ожидали меня за дверью Трогвилла, в которую я теперь решительно сильно стучал костяшками пальцев.

— Это ты? — сказал он, неприветливо и удивленно. — Какого черта ты хочешь?

— Поговорить с тобой, — ответил я.

— Не думаю, что нам есть, что сказать друг другу.

— Не согласен.

Он на мгновение заколебался, затем широко открыл дверь, впуская меня.

— Хорошо, — пробормотал он, — тогда тебе лучше войти.

Во внутреннем убранстве сквозил минимализм, оно благоухало сдержанным богатством, отличный минимализм, который отличается от скудной обстановки человека, который не может позволить себе больше мебели. Основными цветами были черный, белый и золотой.

— Нравится? — спросил он презрительным тоном.

— Да. Должно было обойтись тебе недорого.

Он покачал головой.

— Не мне, старина. Я за это не заплатил ни цента.

Все было именно так, как я и полагал: Трогвилл жил на содержании, что в его возрасте было омерзительно.

Мы сели в квадратные кресла из черной замши друг напротив друга.

— Не хочу предлагать тебе освежающие напитки, — сказал он. — Не думаю, что ты задержишься здесь надолго.

— Нет. Я скажу то, ради чего пришел, а потом уйду.

— Не представляю, что ты хочешь мне сказать. За исключением…

— За исключением?

— За исключением твоих извинений.

— Извинений? — завопил я. — Какого черта я должен извиняться перед тобой?

Он подался вперед в своем кресле и пристально уставился на меня. Маленькие пучки рыжеватых волос, подрагивая, высовывались из его ноздрей.

— За ту ночь в II Bistro, — сказал он с напряжением в голосе.

— Это было несколько лет назад.

— С тех пор это преследует меня в ночных кошмарах, ты, бесчувственный ублюдок! Это был ад на земле, безумие, какофония, скотство…

— Не преувеличивай, — сказал я, стараясь, чтобы мой голос звучал как обычно.

— Преувеличивать? Господи Иисусе, невозможно преувеличить то, что произошло там! ТЬі знаешь, что случилось со мной?

— Я не видел всего, что происходило, естественно — я не могу объяснить лучше, чем ты…

— Не видел? Не видел? Ты подлый лгун!

— Послушай, Трогвилл, я пришел сюда для того, чтобы…

— Я расскажу тебе, что случилось со мной: меня изнасиловал совершенно посторонний мужчина, вот что произошло! А ты говоришь, чтобы я не преувеличивал…

— В этом не только я виноват.

— Что ты сделал с нами, Крисп? Просто скажи мне, что ты сделал с нами, и я буду удовлетворен.

— Я не знаю, что сделал — во всяком случае — тебе не станет понятней, даже если я попытаюсь объяснить. Как я могу объяснить то, что сам с трудом понимаю?

— О, ты все прекрасно понимаешь, я ведь не дурак.

— Уверен, что нет.

Он откинулся в кресле и вздохнул.

— Итак, ты пришел не для того, чтобы извиниться, да?

— Я сожалею, что эти — эти веши — произошли, но я не жалею, что они произошли с тобой. Я сожалею в целом, а не в частностях. Я не могу извиниться. Я не сделаю этого.

— Я и не ожидал от тебя этого.

— Я хочу, чтобы ты прекратил писать эти подлые рецензии на мой ресторан и мою кухню. Они весьма деструктивны для — скажем так, не для моей коммерческой деятельности, так как заведение переполнено каждый вечер, а для моей репутации. Твои рецензии портят мою репутацию.

— Именно с этой целью они и создаются, — сказал Трогвилл с отвратительной улыбкой.

— Мне недавно звонил Эгберт Свейн, и он был в гневе. В конце концов, это его ресторан. Он грозится приехать в Рим и…

— И что?

— …увидеть тебя своими глазами.

— Меня не впечатляют угрозы, Крисп.

— Я не угрожаю тебе. Послушай — я пришел сюда с надеждой, что смогу благоразумно обсудить с тобой…

— А я приехал в Рим с надеждой узнать правду, — прошипел Трогвилл.

— Правду?

— Правду о том, что произошло той ночью в ll Bistro. Рано или поздно то же самое произойдет здесь, и я хочу быть рядом, когда это случится.

— Ты ошибаешься, Трогвилл, — сказал я. — Это не то же самое — все теперь — в общем, все теперь по-другому…

Трогвилл покачал головой.

— Нет, — сказал он. — Ты все тот же — ты все такой же высокомерный, самоуверенный ублюдок, каким всегда был, с теми же старыми фокусами…

— А ты все та же старая свинья, — завопил я, сразу пожалев о том, что потерял уравновешенность, что, я знал, поставило меня в невыгодное положение. — Бисер перед свиньей! Я не знаю, почему я дал себе труд придти сюда. Я не хотел. Я заставил себя.

Я поднялся с кресла и начал безостановочно ходить по комнате. Я засунул руки в карманы штанов, опасаясь, что начну размахивать руками и создам тот еще вид, и — когда я это сделал — мои пальцы неожиданно наткнулись на маленькую квадратную пачку — бумажную пачку с чем-то — каким-то веществом или чем-то похожим…

— Почему-то, Маэстро Крисп, — сказал Трогвилл голосом, смазанным подобием беспокойства, — я думаю, что тебе все-таки стоит выпить какой-нибудь освежающий напиток, в конце концов. Ты кажешься достаточно взволнованным.

— Виски подойдет, если у тебя есть, — промурлыкал я.

Затем, тотчас же и с абсолютной уверенностью, я понял две вещи: во-первых, я знал, что в маленькой пачке в моем кармане находится наркотический порошок того типа, что я по привычке применял для своего «сырого материала», чтобы вызвать бессознательное состояние перед процедурой расчленения; во-вторых, я знал, что использую его для Трогвилла.

О, как это было легко! Я просто опрокинул его в стакан с виски, а когда Трогвилл исчез на кухне, чтобы взять немного acqua minerale,[185] энергично размешал порошок кончиком пальца. К тому времени, когда Трогвилл вернулся, порошок полностью растворился — без вкуса, без запаха, быстродействующий и эффективный, как я знал из долгой практики.

Он добавил воду в оба стакана.

— Жаль, что мы не можем выпить за дружбу, — сказал он. — Ну, до дна.

Он сделал маленький глоток, одобрительно кивнул, снова сделал глоток и улыбнулся.

— Не думай, что я делаю это все просто ради мести, — сказал он, — хотя, Бог знает, что является достаточным мотивом, когда я думаю о том, что со мной случилось. Нет, не просто месть — как я уже сказал некоторое время назад, мне нужна истина.

— У истины много лиц, Трогвилл. Это исключительно просто.

— Тогда, Христа ради, я хочу знать их все! Во-первых, я хочу точно знать, что было в блюдах, которые ты подал нам той ночью — некая разновидность галлюциногенов, да? Во-вторых, я хочу знать, почему ты дали их нам…

— Послушай, я не давал вам никаких галлюциногенов — идея совершенно абсурдна сама по себе…

— То, что случилось с нами, было далеко от абсурда!

— Не забывай, что II Bistro пришлось закрыть — ты думаешь, что я хотел этого? Это был мой ресторан, мой дом…

— Ты, должно быть, недооценил порцию. Что-то пошло не так.

— О, это нелепо!

‘ Минеральная вода (итал.).

— И в-третьих — в-третьих — я хочу знать — ох — я хочу знать, почему я неожиданно стал чувствовать себя так странно…

Он начал клониться вперед в своем кресле, его голова резко упала вниз на грудь. Его плечи поднялись и опустились, а его дыхание стало затрудненным. Испарина проступила на его лбу.

— О Боже, мне кажется, что я заболеваю — я чувствую слабость — пожалуйста, помоги мне — о, помоги мне подняться…

Стакан выпал из его руки, и остатки подправленного виски пролились на паркетный пол.

— Что случилось со мной — что…

Он попытался поднять взгляд, его зрачки выглядели так, словно он был под кайфом, наполовину под веками, белки блестящие и испещренные жилками.

— Что ты сделал со мной? Ты ублюдок — ты кровавая свинья…

Затем он умолк.

Не знаю, зачем я раздел его, но я это сделал. Растягивая по полу его тело, выглядевшее таким обрюзгшим и слабым, я подумал, что его огромный любовник нашел в нем? Тело было испещрено пятнышками неправильной формы, некоторые из них были розовыми, а остальные — желтовато-белые, словно это было тело ангельской модели, которая позирует для «страниц жизни» в каком-нибудь провинциальном художественном университете для того, чтобы получить прибавку к скудной пенсии. Теперь он казался таким безобидным, безвольным и нелепым, бесформенно распластанное, грязное тесто, отложенное на хлеб первого сорта. Его пенис, искривленный под ореолом редких рыжеватых волос, мокро сверкал. Когда я уставился на него, я неожиданно почувствовал первое волнение неуместного сексуального желания, и глубокий, шоковый стыд немедленно появился в моих кишках, чтобы встретиться с желанием, будто антитела в крови просыпались для того, чтобы напасть и оттолкнуть чужеродного захватчика.

Я нашел молодой кабачок на кухне, куда я пошел для того, чтобы ополоснуть стаканы и переместить их на сервант; вернувшись в гостиную, я несколько мгновений постоял неподвижно, пристально глядя вниз на Трогвилла и чувствуя себя похожим на Тоска, созерцающего безжизненное тело Скарпии. Единственное исключение состояло в том, что Трогвилл был далек от безжизненности — на самом деле, он начал храпеть — и я знал, что через несколько часов он придет в сознание. Я толкнул его ногой так, что он перевернулся на живот; затем медленно, с математической точностью, наклонился и засунул кабачок ему в задницу.

— Это должен был быть я, — прошептал я.

Тогда я видел его в последний раз.

Через некоторое время после моего ухода и до того, как он очнулся от действия наркотика, кто-то третий вошел в квартиру и убил Трогвилла. Вопреки тому, что все говорят, вы знаете, что это был не я: я не убивал Трогвилла.

Длинные руки закона

Когда я шел домой по темным римским улицам, мною овладело чувство спокойствия и удовлетворенности. По правде говоря, я бы предпочел самостоятельно изнасиловать Трогвилла, мне казалось более предпочтительным заталкивать в этот тесный зад свой твердый член, а не кабачок — и я бы сделал это не ради сексуального удовольствия, а скорее для сладости мести — но, на самом деле, для этого не было времени и — если быть до конца честным — я не беспокоился, чтобы предоставить ему еще одну причину для продолжения его нападок на меня в ресторанных изданиях. И, безусловно, я не хотел, чтобы у господина Эгберта была причина для того, чтобы приезжать в Рим.

Ровно без четырех минут три — это мгновение запечатлелось на ткани моей души и всегда останется там! — раздались звуки молотящих в дверь ресторана сжатых кулаков. Я оделся и отправился вниз.

— Что такое? — завопил я. — Вы что, не видите, что мы закрыты? Вы знаете, сколько сейчас времени? Как вы можете беспокоить меня в этот час…

— Меня зовут Андре Коллиани, синьор Крисп. Я начальник полиции centre storico.[186] Пожалуйста, откройте дверь.

Их было пятеро — Андре Коллиани, его помощник Энрико Марони, и три тяжелых, коренастых бандита, которые были здесь, без сомнения, из-за того, что произошла беда.

Я провел их в ресторан.

— Что такое? Что вам нужно?

— Простите, пожалуйста, за визит в столь поздний час, синьор Крисп, но у нас срочное дело.

— Да? Что же это за срочные дела, если вы будите из-за этого всю семью…

— Вы не один, синьор Крисп?

Я помедлил. Затем сказал:

— Там, наверху, мои помощники, они спят.

— Путь отдыхают — некоторое время.

— Хорошо же обстоят ваши дела, синьор Коллиани.

Он был высоким, худым и достаточно привлекательным в своей мрачной манере; он протянул руку и показал мне что-то, что на мгновение блеснуло в ровной ладони.

— Вы когда-нибудь видели это раньше, синьор Крисп?

О, Боже. Это было кольцо Генриха Херве! Это было кольцо, которое он носил — я видел его на его жирном пальце — на том роковом собрании Amici di Germania, когда я впервые встретил Герра Отго фон Штрайх-Шлосса.

— Нет, — соврал я.

— Это кольцо, синьор Крисп.

— Да, я это вижу.

— Кольцо, которое принес нам некто Герр Альберт Ричтенфельд.

— Предполагается, что мне хорошо знакомо это имя?

— Это вы мне скажите, маэстро.

— Хорошо, это имя мне не знакомо.

— Герр Ричтенфельд принадлежит к — частному сообществу — здесь в Риме, которое называется Amici di Germania. Вы, возможно, слышали о нем?

— Да, несколько раз я устраивал ужин для Amici, — сказал я.

Сначала я хотел отрицать это.

— Вы можете предположить, откуда появилось это кольцо?

— Нет.

Он с минуту внимательно изучал кольцо с любопытством и отвращением.

— Простите, что я это говорю, но оно появилось из нижней части…

— Нижней части? Нижней части чего?

— Нижней части Герра Ричтенфельда, Маэстро — sedere, culo.[187] Вы понимаете?

— Да. Прекрасно понимаю, — сказал я.

— Оно появилось из нижней части Герра Ричтенфельда на следующее утро после того, как он отужинал в этом ресторане.

(Черт подери это кровавое кольцо!)

— Не могу себе представить, как это могло произойти, — искренне сказал я — в конце концов, мы с близнецами были крайне осторожны во время расчленения; к тому же, я избавился от ладоней и ступней Генриха. Как тогда?..

— Тем не менее, это произошло.

— На что вы намекаете? — завопил я, теперь уже не на шутку взволнованный.

— Я намекаю, Синьор Крисп, — сказал Андре Коллиани, — на то, что кольцо было в чем-то, что Герр Ричтенфельд съел в этом ресторане.

— Это просто чудовищно!

— Да, синьор, именно так. Само кольцо принадлежит Герру Генриху Херве, также члену общества. В настоящее время мы не можем определить его местонахождение.

— Он певец — так сказать, — сказал я, насколько мог, более будничным тоном. — Он часто уезжает на гастроли.

— Но не в это время, Синьор Крисп.

— Да? Почему вы так в этом уверены?

— Мы проверили, поверьте. Агент Герра Херве заверил нас, что у него не было никаких дел за пределами города последние шесть месяцев.

— Я ничего не знаю о перемещениях Генриха Херве, — сказал я.

— Конечно. Но вы ведь знаете Герра Херве?

— Да. У него была привычка — петь здесь, в моем ресторане, каждый вечер.

— Была?

— Есть такая привычка. В последнее время он не появлялся.

— Каждый вечер?

— До недавнего времени это было так.

— Вы можете предложить какие-нибудь объяснения в отношении того, как кольцо Герра Херве могло оказаться в нижней части Герра Ричтенфельда?

— Конечно, нет. Хотя… члены Amici di Germania являются приверженцами некоего вида удовольствий, знаете ли…

— Да, знаем.

— Я полагаю, вполне возможно, что в дикости и смятении их маленьких игр… мне нужно уточнять?

— Эта мысль пришла и мне на ум, синьор, но Генрих Херве отсутствовал на протяжении немалого времени; Герр Ричтенфельд хранил кольцо несколько недель, прежде чем принести его нам, вы понимаете — это необъяснимо, как оно могло оставаться в его нижней части с момента исчезновения Герра Херве.

— Почему он так долго хранил кольцо, прежде чем принести его вам? — спросил я, мое сознание отчаянно изыскивало путь к бегству из сети, в которую, я видел, меня медленно заманивали.

Андре Коллиани пожал плечами.

— Он действительно был озадачен его неожиданным появлением — это все, что он уже рассказал нам — но замешательсгво должно было перерасти в подозрение только после того, как отсутствие Іерра Херве затянулось. Сам по себе факт исчезновения Герра Херве и необычная материализация кольца кое-откуда был, возможно, недостаточен для того, чтобы пробудить его любопытство, так как каждый факт можно объяснить как отдельный инцидент — но если взять их вместе, любое возможное объяснение становится гораздо запутаннее, принимает более зловещий аспект, синьор.

— Вы знаете, что это за случай?

— Герр Ричтенфельд, несомненно, сделает заявление об этом позже.

— Позже?

— В настоящее время он — как бы сказать? — Герр Ричтенфельд sta con le spine sotto і piedi.[188] Он больше всего беспокоится о том, чтобы братство, которое он представляет, не было вовлечено в какой-нибудь публичный скандал. Я рассчитываю, что его чувство долга поборет страх скандала, как только появится возможность — на самом деле, полная вероятность — немедленного личного вовлечения не просто в публичный скандал, а в уголовное преследование. У Герра Ричтенфельда душа лежит к содействию работе правосудия, синьор Крисп, иначе он бы не принес кольцо нам.

— Я вижу, вы все это методично проработали.

— Спасибо, синьор, — сказал Андре Коллиани, совершенно не обратив внимания на мой сарказм.

— Сожалею, что не могу дать вам столь же научное объяснение.

Начальник полиции вздохнул.

— Видите ли, синьор Крисп, в каком бы направлении мы ни поворачивались, какую бы версию мы ни рассматривали, мы всегда возвращались к вашему ресторану.

— Да?

— Да, синьор. Это словно паутина, вы понимаете? Так много нитей, так много витков и изворотов, так много замысловатых узоров — но все сходится в центре. II Giardino di Piaceri — это центр моего расследования, я нашел его. Центр паутины обстоятельств и событий.

— И что вы собираетесь предпринять в связи с этим?

— Я собираюсь, Маэстро, искать эти упомянутые выше вещи.

— Но только не без ордера, — решительно сказал я.

— У меня есть ордер.

— Ах!

— Сделайте одолжение, следуйте за мной, синьор.

И мы вместе поднялись, рука Андре Коллиани на моей руке.

Они не нашил ничего от Генриха Херве, так как он был полностью пущен на котлеты, но они обнаружили отбеленную берцовую кость моего отца, из которой я давно сделал очень мощную рукоятку, и которую я хранил вроде как на память. Они также обнаружили голову мисс Лидии Малоун — замаринованную в банке. Во имя всего святого, почему я не выкинул ее?

Они долго допрашивали меня насчет Генриха Херве, Amici di Germania и моего презренного отца. Они были также крайне заинтересованы головой Мисс Лидии Малоун — и, естественно, тем, где может находиться оставшаяся ее часть. Они были одержимы деталями, не уловив значение и цель всего в целом; если бы они сделали это, даже

на мгновение, они бы в тот же миг осознали совершенство моего гения. Их вопросы повторялись, были в высшей степени бессодержательными, нелепыми и нудными.

Например:

— Как вам удается сохранять такое спокойствие, синьор? Разве вы не чувствуете вину, стыд? Никакого ужаса от размаха ваших преступлений?

— Конечно же, нет. Я художник, а не преступник.

И:

— Женская плоть была слаще, ты, сумасшедший ублюдок?

— Это зависит от того, как ее приготовить.

— Ах ты, тварь!

Или:

— Кто твои сообщники? Назови их, и мы станем тактичнее к тебе. Скажи нам, кто заставил тебя сделать это, кто первый предложил это?

— Никто не заставлял меня, никто не предлагал мне. Моя работа — это плод моего гения.

— Ты старался ради денег Херве?

— Не будьте столь пошлыми.

И даже:

— Ты ласкал женщину, прежде чем разрезать ее на куски? Ты мял ее большие, крепкие груди? Медленно тер их? Она стонала от удовольствия даже в своем наркотическом сне?

Это, уверяю вас, неотъемлемая черта итальянских мужчин — предполагать возможность сексуального возбуждения в самых неподходящих и нелепых обстоятельствах — читайте правильным тоном, и вам удастся возбудить их с помощью телефонного справочника. Таким образом, открыто заявляя свое отвращение к моим так называемым «действиям сексуального извращения», они, тем не менее, обнаружили мое спокойное, здравое объяснение этим действиям, повторенное ad nauseam,[189] сексуально стимулированное — они теснились рядом с креслом, на котором я сидел, прикасаясь своими тучными бедрами к моим плечам, тайком сжимая свои промежности (иногда даже сжимая их друг другу, как я заметил), нашептывая свои нелепые вопросы в мое ухо, словно любовники, произносящие вполголоса любовные желания.

— Она вопила, когда ты имел ее?

— Скажи мне, скажи мне еще раз, как она двигалась во сне…

— Не думай, что мы не знаем об удовольствии, которое ты получал от этого…

И вдруг:

— У тебя был секс с отцом, прежде чем ты порезал его на кусочки, ты, маньяк?

О, все это было столь чудовищно изнурительно.

— В ту ночь, когда мы арестовали тебя, ты сказал нам, что твои помощники спали наверху, — сказал Коллиани.

— Но это правда — они там были.

— Мы до сих пор никого не нашли.

— Я не могу объяснить это. Может быть, они вернулись в Англию — здесь для них ничего не осталось. Теперь.

— Наше расследование в Лондоне еще не началось всерьез, синьор.

— Но оно должно начаться, да? Я думаю, они найдутся, рано или поздно.

— Но мы больше не ищем этих близнецов. Они нам не нужны, синьор Крисп — у нас есть вы. Finitо.[190]

Через две недели я был бесповоротно официально обвинен в убийстве Генриха Херве. Меня также осведомили, что еще два обвинения в убийстве будут предъявлены мне в связи с моим отцом и мисс Лидией Малоун, такое решение было принято после консультации с британской полицией. Они, очевидно, не знали и ничего не подозревали относительно Отто фон Штрайх-Шлосса или других, которых я использовал как сырье для своего творчества с тех пор, как приехал в Рим.

Затем, к моему полному недоумению и отвращению, они добавили в список имя Артуро Трогвилла — совершенная путаница, поскольку я даже не знал, что он умер, и это совершенно омерзительно, что они признали меня способным на столь банальное преступление. Ясно, что мой гений было достаточно далек от их понимания.

Ни железные прутья клетки

Меня отправили в тюрьму Регина Каэли ожидать неминуемой развязки. Я не раз протестовал в защиту своей невиновности, вернее, пытался предоставить вразумительное объяснение, в первую очередь, философии Поглощения и, во-вторых, значения и цели моего алхимического искусства; но это было безнадежно — с большим успехом мне удалось бы объяснить принципы Эвклидовой геометрии обезьяне. Вы можете, я уверен, представить мое умственное истощение и страдание. Оми прислали мне этого фрейдистского идиота Баллетти, они по горло накачали меня транквилизаторами, они оккупировали мою строгую камеру и бомбардировали меня своими нелепыми вопросами, всякий раз, когда у них было настроение для небольшой сексуальной стимуляции. Они отказывались слушать меня, когда я упорно и усиленно сопротивлялся тому, чтобы меня втягивали в дело о смерти Трогвилла.

Я еще большее, чем кто бы то ни было, был шокирован его убийством. Я был в ярости от предположения, что был способен на такое дело обнаженной, злонамеренной мести, чистое и простое. После всего, что я рассказал вам о себе, я прошу вас ответить: неужели я по природе своей являюсь мстительной личностью? Я указывал им снова и снова на то, что мои так называемые «жертвы» были моей prima materia, что преобразования, которые я совершал с ними, были актом творческой любви — любви, а не злого умысла. Каждый факт, в котором они признавали меня виновным, показывает, как немного они поняли из всего, что я пытался рассказать им — немного? Ничего! Они совершенно ничего не поняли. Даже убийство моего так называемого отца, в конечном счете, состояло в примирении. Они сказали, что я безумен.

Убийство Трогвилла продолжало озадачивать меня до того момента, когда — но нет, об этом я напишу немного позже. Тем не менее, я могу сказать, что новость об убийстве Трогвилла вдохновила меня записать эти откровения, поскольку мир должен узнать не только о моей невиновности в этом деле, но и о более важных вещах: і) мое искусство, и іі) мой гений — ставят меня выше категорий добра и зла, истины и лжи, поднимают меня до измерения, которое превосходит моральные договоренности мира мелких, незначительных людей.

Доктор Баллетги не пришел на несколько наших сеансов, намеченных в расписании на конец месяца, и два дня спустя до меня дошла новость, что он пережил тяжелый нервный срыв. Естественно, в этом обвинили меня.

— Но я ничего не делал! — протестовал я.

— Достаточно того, что ты существуешь, — отвечали они.

Его отчеты главному офицеру медицинской службы — ни одного из них я не видел, конечно — очевидно становились все более и более непостижимыми, полными хаотических размышлений о демонах, о жертвоприношениях, о лишенных духовного сана священниках; полагаю, что я, во всяком случае, соболезновал Баллетги (и все еще соболезную, честно говоря), так как он лично никогда не причинял мне вреда, но я им с самого начала говорил, что он был психически неуравновешенным, но они не захотели меня слушать, так что я и не беспокоился об этом. Когда я вспоминаю всю эту болтовню о грудях и сосках, я содрогаюсь. И они называют меня безумным?

XI

На свет

За всю свою жизнь я два раза испытал огромное потрясение — происшествия эти оставили такой неизгладимый отпечаток на ткани моей психики, что я думаю, они никогда не сотрутся из моей памяти с прошествием времени. На самом деле, их можно так глубоко похоронить, что их последствия окажутся минимальными, но начальная энергия их импульса навсегда останется источником моих самых стойких воспоминаний. Я имею в виду не кошмар в II Bistro — это был не такой уж и шок, а небольшая смерть, отмеченная — и вызванная — необратимым развитием моей жизни с одной ступени на другую, и внутри, и снаружи.

Первое событие, как я уже говорил, произошло, когда моя обожаемая Королева Хайгейта умирала — ничего нельзя сказать о ее фактической смерти и паутине чудовищной лжи, в которую, как ожидал мой отец, я поверю из-за обстоятельств, связанных с ней. Второе произошло только вчера после полудня, и я все еще трепещу от его импульса; второй шок, однако, не был неприятным — скорее наоборот — и достоверные детали этого случая я теперь излагаю.

В половине второго мне сообщили, что ко мне пришел посетитель.

— Не могу представить, кто, во имя всего святого, хочет повидать тебя, — сказал Фантуцци, охранник, стоящий в коридоре, угрюмый мизантроп, который постоянно чесал свои яйца и хватал себя за нос — не всегда в таком порядке, а иногда даже делал это одновременно.

— Пожалуйста, сделайте одолжение, пригласите моего посетителя.

— Я что, дворецкий?

— Никто в здравом уме не наймет тебя на работу дворецким, если захочет увидеть своих гостей еще раз, вот что.

Я медленно произнес это почтительным тоном, так что Фантуцци, чьи интеллектуальные способности были ограничены, не смог решить, было ли это оскорблением или нет. Он на мгновение помедлил у двери, затем скрылся, бормоча про себя.

Как это ни странно, я неожиданно понял, что согласен с ним: кто мог бы захотеть увидеть меня — Орландо Криспа, отцеубийцу и каннибала? Может быть, это близнецы? Мое сердце забилось от такой возможности.

Но это были не близнецы.

— Привет, Орландо.

Это был Мастер Эгберт Свейн. Это не было вторым большим шоком, как вы понимаете — он наступил немного позже, как вы сами узнаете.

— Эгберт! — завопил я, спрыгнув со своего стула. — Это действительно ты?

— Ьо плоти, Орландо, во плоти!

И этого предмета потребления было по-прежнему много; он стоял с вытянутыми руками, сияя, его громадная масса создавала тень для неполного затмения моей маленькой камеры. Мы нежно обнялись, и хотя он прижал меня к себе немного ближе и немного плотнее, чем мне хотелось бы, я все же был рад видеть его. Сколько иронии было в том, что не так давно я хотел быть как можно дальше от него.

— Вы уже можете отпустить меня, Мастер Эгберт, — сказал я, сопротивляясь изо всех сил его захвату, похожему на тиски.

— О, дай мне посмотреть на тебя!

Он вытянул руки, держа меня за плечи.

— Ты похудел, Орландо… они нормально тебя кормят? Тем не менее, обнаруживаются очертания твоей божественной мускулатуры самым привлекательным образом…

— Все тот же старина Эгберт.

— Все тот же милый Орландо. Ах, какой скверный оборот приняли дела.

— Да, — сказал я с грустью. — Весьма.

Мы вместе сели на край кровати, ия провалился в колодец на матрасе, который его огромное тело создало вокруг себя.

— Зачем пожаловали, Мастер? — спросил я, будучи в тот момент уверен в том, что очень хорошо знаю, зачем он пришел.

— Ты что, не рад меня видеть, да?

— Конечно же, рад — вы же знаете…

— Разве этого недостаточно для тебя?

— Вообще-то нет, — сказал я. — Я хочу знать, почему вы пришли. Никто не навещает человека, обвиненного в преступлениях, в которых его необоснованно обвиняют, просто из альтруизма.

— Цинизм тебе не к лицу, Орландо.

— Вы насчет II Giardino, да?

— Что?

— Не может быть никакой другой причины. Вы пришли, чтобы бранить меня за порчу вашего источника доходов на пенсии.

— Вот о чем ты думаешь? Ты делаешь мне больно…

— Чушь! Единственное, что причиняет вам боль — это пустое брюхо и отрицательный банковский баланс.

— Что случилось с нашей дружбой, Орландо?

— Она все еще существует. Я просто реалистичен, вот и все.

— Если это реальность, тогда дай мне фантазию! — громко завопил он, подняв руки к небесам и ткнув мне в глаз локтем. Что за старая ветчина.

— Простите, если это прозвучало резко, — сказал я, — но вы можете честно осуждать меня?

Он уставился и промолчал мгновение или два. Затем проворчал:

— Нет, не могу. Однако, окажи мне любезность, позволив рассказать тебе о настоящей причине моего визита.

Вопреки тому, что он сказал, я все еще ожидал лекции насчет долга, ответственности и обязательств, и я позволил себе удивиться, когда он начал говорить.

— Я умираю, Орландо.

— Все мы умираем. С того самого момента, когда рождаемся. Кто это сказал?

— Понятия не имею.

— Это был этот глупец Хайдггер? Нет, не он…

— Ты слушаешь меня?

— Конечно.

На самом деле, я его совершенно не слушал.

— Я ничего не могу с этим поделать, вообще ничего не могу. О, я встречался с лучшими специалистами, которые только есть, по это безнадежно. Видишь ли, человек в моем положении не может помочь, но оглянись на течение его жизни с некоторой долей уважения — уважения, и, да, стыда. Ты видишь все, что сделал, и ты знал, что должен был это сделать, но ретроспективно это все не выглядит такими — как бы сказать — столь хорошо сделанным, если ты понимаешь, о чем я. Вещи, которые ты сделал, вещи, которые ты не сделал — и, скажу я тебе, это удивительно, как мельчайшие детали неожиданно обретают безнадежный смысл.

— Да?

— Такие, как неоплаченные долги…

— Долги? — сказал я, все еще не вслушиваясь в его речь.

— О, я не имею в виду деньги, вопреки твоим бессердечным замечаниям. Я имел в виду долги — ну, — долги чести. Истину, например. В конце концов, ты обязан людям истиной; некоторым людям, в всяком случае… ты не можешь крутиться, все время рассказывая всем правду, это было бы ужасно. Но ты один из этих некоторых людей, разве ты не видишь, Орландо? Суть дела в том, что я должен тебе истину. И я пришел для того, чтобы дать ее тебе.

— Что?

— Ты слышал то, о чем я говорю?

— Конечно, слышал.

— Тогда, что я сказал? — спросил он.

— Что-то насчет долгов чести — о, я не знаю — что-то насчет истины. Вы сказали, что — вы сказали…

— Я умираю, Орландо…

Он сказал мне, что умирает. Он действительно сказал это? Что, Христа ради, он сказал?

Теперь я сидел прямо, пристально глядя на него.

— Мне показалось, я слышал, как вы сказали, что умираете…

— Я обязан дать тебе истину, Орландо — и правда в том, что я обязан тебе достаточно многим, так или иначе. Сначала, ты, несомненно, разозлишься на меня, но это не поможет, в любом случае, я уверен, что потребуется совсем немного, чтобы мы снова стали друзьями — поцелуй украдкой, нежные ласки — и все будет прощено и забыто. Или разве я сделал слишком много для того, чтобы не заслуживать твоей любви и уважения? Я надеюсь, что нет.

Он замолчал, чтобы снова вытереть глаза тыльной стороной своей руки, но я не видел никаких слез — он никогда не в силах был воздержаться от театральных жестов, когда появлялась такая возможность.

Потом он тихо сказал:

— Видишь ли, Орландо, это я убил Трогвилла.

Теперь это был он, тот самый момент второго великого шока.

Die-то глубоко внутри меня — чересчур глубоко для слов, и даже для нерациональных звуков, где-то в потаенных фатомах[191] моих кишок раздался отдаленный ядерный ігірмн. Я ел ни шал об этом, и ждал с ужасом смертельной три иной полны радиоактивной огненной бури. В сфере же непосредственной физической реальности последствием было то, что я свалился с кровати. Прошло несколько минут, прежде чем я смог снова подняться. Не обращая внимания, Мастер Эгберт продолжал:

— Сначала я не собирался этого делать — но затем, если дорога в ад вымощена добрыми намерениями, насколько стремительнее и более прямо бежит дорога, которая вымощена отсутствием зла? Нет, я не планировал убить маленького ублюдка, но когда я увидел его, лежащего там, на полу в его квартире, совершенно раздетого, и всего в пятнышках, и беззащитного, я просто не смог сдержаться. Это была, могу сказать, слишком хорошая возможность, чтобы ее упускать. Так что я вытащил кабачок, который ты засунул в его зад, как следует поимев его, затем переместил его. Кабачок, понимаешь ли, выдал тебя; пока я не увидел его, у меня не было никаких соображений о том, кто поверг его в состояние, в котором я его обнаружил. Только ты мог выдумать такой росчерк!

Он ненавидел тебя, ты знаешь. Да, я знаю, что ты знаешь, но чего ты не знаешь, так это почему он ненавидел тебя. Это может быть некоторого рода сюрпризом для тебя, но он ненавидел тебя из-за меня — или, скорее, он ненавидел меня через тебя. Дело в том, Орландо, что мы с Трогвиллом были любовниками на протяжении нескольких лет. Ты шокирован? Ты смущен, ошеломлен, потрясен — ну, хотя бы немного? Ну, во всяком случае, это правда. Наша связь началась задолго до того, как ты пришел ко мне в ученики; мы встретились на вечеринке в честь издания книги Гервейса Перри-Блэка «Жить, чтобы есть». Конечно, это не было любовью с первого взгляда, ну, когда выглядишь так, как я, тебе приходится брать удовольствие гам, где можешь. Он сразу показал, что был тем, кто известен в профессии как «круглолицый охотник» — ты наверняка заметил, что все его девушки подруги были более чем щедро обеспечены? Так что это было соглашение, которое устраивало нас обоих, можно сказать.

Он немедленно узнал, что мы занимались с тобой сексом. Ничто не могло утаиться от этого всевидящего ублюдка! Им мгновенно овладела непреодолимая ревность. Я сказал ему, что я для тебя ничего не значу, что ты позволяешь мне наслаждаться твоим телом для того, чтобы продвинуться по карьерной лестнице — что на самом деле ты совокуплялся с омерзительной Батли-Баттерс с той же целью — и что я буду брошен в тот миг, когда твое обучение подойдет к концу, но он ничего не хотел слушать. Я также сказал ему, что у меня нет намерения отказываться от удовольствий, раз уж они предлагаются мне.

Та первая рецензия, которую Трогвилл написал о ll Bistro, была неприязненной не потому, что ты заслужил это, а потому что она была написана в припадке ревности; в любом случае, нападая на тебя, он нападал на меня. Такой была озлобленность этого человека. Я не знаю, что именно произошло в тот странный вечер в II Bistro, и я никого не подозреваю, пока ты не откроешь это — а я знаю, что ты не хочешь, не теперь, пока еще не так много воды утекло с того времени; кроме того, это было давным-давно. Однако, к несчастью, из-за этого вспыхнула безумная ненависть Трогвилла к тебе. Пожалуйста, уясни: что бы ни случилось с ним той ночью, не это вызвало его ненависть — это просто усилило ее — и это правда, что бы он ни говорил тебе.

Мне было так грустно, когда он последовал за тобой в Рим, Орландо, но я не мог ничего или почти ничего сделать с этим; я надеялся, что, когда ты уедешь подальше от места действия, его жажда мести умрет естественной смертью. Именно по этой причине я предложил тебе IlGiardino — ну, хорошо, не только из-за этого, признаюсь, еще из-за того, что я также был убежден, что ты сделаешь заведение успешным. Когда его бешеные атаки стали серьезными — несмотря на репутацию, которую тебе удалось быстро создать — я был вынужден приехать и поговорить с ним. И, в конце концов, я приехал, только ты не знал об этом. Я не мог позволить его ревности разорить меня, Орландо! Я старею, и я ожидал долгой и комфортабельной пенсии; если бы я позволил этому маленькому дерьму разрушить II Giardino, у меня бы был только работный дом, на который я мог бы рассчитывать в свои преклонные годы.

После того, как я трахнул его в задницу и переместил этот цукини, я отправился на кухню, нашел большой нож для резки мяса и вырезал им его сердце. Я оставил его лежащим на спине, его кровавое сердце я положил на ладонь. Затем я вернулся на кухню, вымыл нож, переложил его и удалился. Как я говорил тебе раньше, сначала я не намеревался убивать его; я собирался убедить его, если это было возможно — даже шантажировать его тем, что сделаю наши отношения публичными, если в этом будет необходимость. Затем, когда я увидел его лежащим там, возможность была слишком хорошей, чтобы упускать ее, и порыв был слишком сильным, чтобы сопротивляться ему. Я вернулся в Лондон в тот же вечер.

Я был в восторге, когда услышал, что они будут обвинять тебя в этом убийстве! Прости меня, Орландо, но как вообще могло возникнуть это несоответствие? Ты бы был обвинен в убийстве Генриха Херве, в любом случае. Я не претендую на то, чтобы понять или одобрить судьбу, которую ты выбрал, но я хочу, чтобы ты знал, что я сожалею о том, что тебя поймали. А раз уж тебя поймали, какая разница, сколько человек, по их словам, ты убил? Один или четыре — разница в размерах приговора, который тебе вынесут.

— Теперь, конечно же, все не так. Как я уже говорил — я умираю, Орландо.

— От чего? От предательства?

— Не будь таким враждебным со мной…

— Враждебным?

— Разве ты не видишь, что я пытаюсь все исправить?

— Исправить? — завопил я; затем вспышка гнева дошла до состояния ярости, и я начал бушевать и пускать пену изо рта, словно безумный, одержимый чем-то. Я не знаю, как долго это продолжалось; я с трудом осознавал слова — ужасные, непристойно злобные — изливающиеся из моего рта, но знаю, что их суть отличалась от оскорблений. Мои конечности вышли из-под контроля, я молотил ими, словно они подверглись какому-то ужасному неврологическому гниению. Один или два раза я почувствовал, как моя голова столкнулась со стенами камеры, и я услышал, как закричал Мастер Эгберт. Это было, короче говоря, оргазмом слепой ярости, и я полагаю, что вы знаете, что невозможно остановить оргазм, когда он уже начался — он просто должен израсходоваться сам по себе. К счастью, моя синэстезия включилась сама собой, и смогла справиться с перегрузкой, все, что я увидел — был большой, глубокий лист черного цвета — чернота эта без промедления опустилась и укутала меня жалостью бессознательного состояния.

Когда я пришел в себя, я лежал на кровати. Мастер Эгберт помог мне сделать маленький глоток воды из кружки для чистки зубов.

— Вот, — сказал он успокаивающим тоном, словно нянька, — вот. Ты почувствуешь себя лучше после этого.

На самом деле, я чувствовал себя совершенно истощенным.

— Что случилось? — сказал я хриплым шепотом.

— Я думаю, ты вышел из себя.

— Вы можете упрекнуть меня в этом? О, Боже, моя голова раскалывается.

— Ты сильно ударился о стену — дважды. Береги себя, дорогой мальчик, ты можешь сделать сам себе легкую контузию.

— Почему это вы такой заботливый? — едко сказал я.

— Я сказал тебе — я пришел, чтобы все исправить.

— На самом деле?

— Я сказал тебе об этом прямо перед тем, как ты немного изменился.

— Вот как вы называете это? — ох! — моя голова!

— Разве в твоем сердце нет прощения для меня?

— Нет.

— В конце концов, они арестовали тебя в первую очередь за убийство Генриха Херве, а не Трогвилла. Они просто добавили его к списку позже. Я не имел отношения к смерти Херве.

— Это не так уж важно, — сказал я, усаживаясь на кровати. Рука Мастера Эгберта была на моем бедре. Я смахнул ее.

— Что ты имеешь в виду?

— Вы пришли сюда, нагло признавшись, что трахались с Артуро Трогвиллом годами, что его нападки на меня не имели ничего общего с моей кухней, а были на самом деле заменой нападок на вас, вы говорите мне, что вашим первым инстинктом было ничего не предпринимать и позволить мне гнить в этой мерзкой тюрьме — а теперь вы имеете наглость спрашивать меня, почему так тяжело простить вас?

— Конечно, если ты хочешь расценить это так…

— А как это еще можно расценить? — завопил я.

Мастер Эгберт испустил долгий вздох мучения. Затем

он сказал:

— Должен ли я повторять, Орландо. Я умираю.

— И я тоже. Гораздо медленнее, чем вы. Вы понимаете, каким старым я буду в то время, когда, возможно, выберусь отсюда? Во-первых, если они позволят мне выйти, и, во-вторых, если они не переведут меня в сумасшедший дом.

— Это маловероятно, по-видимому, у меня болезнь Лангфорда-Бекхаузена. Совершенно неоперабельная. Доктор Моисивич-Страусс сказал, что мне остался месяц или два в лучшем случае.

Я собирался сделать жестоко и язвительно повторить, но нить привязанности к старому ублюдку осторожно пробралась в некий секретный храм моего сердца и вложила более добрые слова в мой рот.

— Сожалею, — сказал я. — Я не желал вам этого.

— Нет, все так, как есть, и нет никакой пользы сожалеть

о том, что нельзя изменить. О, я начал мириться с этим, дорогой мальчик. Это не так плохо. Моя жизнь была яркой и полной.

— Но не такой уж долгой. Вы не старый, Мастер Эгберт.

— Нет, но я более или менее удовлетворен.

Он положил свою руку на мое бедро, и на этот раз я оставил ее там.

— И как я уже сказал, — продолжал он, — я пришел сюда, чтобы исправить ситуацию.

— Как?

— Ну, когда жить осталось в лучшем случае два месяца, я не вижу ничего плохого в том, чтобы увидеть тюремную жизнь, а?

Я озадаченно посмотрел на него.

— Тюремную жизнь? — повторил я. — Почему вы увидите тюремную жизнь?

Он не смог отказаться от драматического эффекта выдержанной паузы. Затем он сказал:

— За убийство Артуро Трогвилла.

— Что?

— Ты слышал, что я сказал.

— Я слышал, но я не понимаю, — сказал я.

— Я собираюсь признаться, Орландо.

— Признаться? Вы имеете в виду…

— Да! Я собираюсь признаться в убийстве Артуро Трогвилла. Я умру, прежде чем меня даже упекут за решетку. Разве ты не понимаешь, что это замечательное решение!

Я покачал головой.

— Это ничуть не поможет мне, — пробормотал я. — Я здесь также и за убийство Генриха Херве.

— Тогда я также признаюсь и в этом.

— И мой отец… и мисс Лидия Малоун…

— И в этом.

Я постепенно становился все более взволнованным.

— Там еще было несколько других — Огго фон Штрайх-Шлосс, например, — но полиция ничего не знает о них…

Мастер Эгберт моргнул несколько раз.

— Других? — спросил он.

— Ода, естественно. Мне нужна была постоянная поставка сырья для моей работы, видите ли…

— Нет, Орландо — нет — я не хочу слышать об этом. Давай просто остановимся на Генрихе Херве, Артуро Трогвилле, твоем отце и его любовнице. Христа ради, этого достаточно.

— И вы на самом деле и вправду сознаетесь в убийстве всех четырех?

— Да. Я сказал тебе — я умру раньше, чем они посадят меня в тюрьму.

Я спрыгнул с кровати и завопил криком чистой, неприкрытой радости.

— Но послушай меня, Орландо, послушай! Ты должен рассказать мне обо всех деталях того, что ты сделал — в конце концов, они не просто собираются посадить меня в тюрьму, и отпустить тебя просто потому, что я так сказал. Они будут допрашивать меня — и весьма основательно. Я должен давать убедительные ответы. С Трогвиллом будет достаточно просто, ведь это я убил его. Но остальные… тебе придется нагрузить меня как следует, Орландо.

— Они достанут свои грязные маленькие яйца снова, — сказал я.

— Что?

— Они возбуждаются от своих собственных вопросов. Это отвратительно.

— О? Я могу вообще-то немного насладиться этим — ты знаешь, какие сногсшибательные эти итальянские полицейские. Я помню как однажды, когда мы с Артуро были в отпуске в Венеции…

— Вы в своем уме?

— Только счастливые воспоминания…

— Вы неисправимы, Мастер Эгберт.

— А еще я твой спаситель, Орландо. Не забывай об этом.

— Я изложу вам все до последней маленькой детали, — сказал я. — Затем позвольте им спрашивать вас обо всем, что вздумается, это не будет иметь никакого значения. Я вернусь в II Giardino в течение месяца.

Он закашлялся.

— Ах. Что касается этого, — сказал он, — я на самом деле не думаю, что это возможно.

— Почему же, скажите на милость, нет?

— Из-за одной вещи, я нанял Генри Батта на твое место.

Я был потрясен.

— Генри Батга? Но он идиот, любитель, зубрила…

— Не будь таким критичным, дорогуша, у него есть отличные черты. Он будет работать более чем хорошо, поверь мне — вокруг заведения нет никакого пикантного скандала, чтобы привлечь посетителей. В конце концов, они, конечно же, будут испытывать frisson,[192] не будучи уверенными в том, «что» ты ешь, а не «кого», разве не так? Нет, я сожалею, что так произошло, но ты не можешь вернуться в II Giardino.

— А куда тогда? Куда я пойду?

— Есть еще одно маленькое место, о котором я думаю…

— Да?

— Я уверяю тебя, дорогуша, оно восхитительно. А также имеет первоклассную репутацию. Тот самый тип заведения, в котором ты снова можешь оказаться.

— Ваше?

— Конечно же.

— Управляющий или собственник?

Мастер Эгберт пожал плечами.

— Ну, — сказал он с небольшим вздохом, — мне оно больше не понадобится. Так что собственник, я полагаю.

— Где оно?

— В Швейцарии — прямо на окраине Женевы. Le Piat d’Argent. Две звезды, но ты увеличишь их число до трех в кратчайшее время.

О, какой у меня был выбор? И, в конце концов, это звучало не так уж плохо, хотя я терял II Giardino.

Я неожиданно заметил, что Мастер Эгберт хитро смотрит на меня — с тайным ликованием.

— Естественно, я попрошу кое о чем за все это, — сказал он медленно. — Пусть я умираю, но я не глупец.

Так же медленно — и с крайне мрачным предчувствием — я спросил:

— Что именно?

— Ночь любви…

— Ночь любви?

— Да, с тобой. Хорошо, не совсем ночь, но у нас есть час, чтобы сделать это, прежде чем закончится время визита. Я знаю великое множество игр, в которые можно поиграть с тобой за час, поверь мне. Все будет так, как в старые добрые времена.

— Нет! — завопил я. — Ни в коем случае!

— Разве перспектива столь ужасна?

— Да.

— И я такой уж непривлекательный?

— И это тоже.

— Жизнь в тюрьме предпочтительнее, чем час страстного секса со мной?

На этот раз я не мог честно сказать «да».

— Послушайте, Мастер Эгберт, те дни прошли, разве вы не понимаете? Вы знаете, почему я спал с вами раньше, и вы непременно должны понимать, что это была не любовь, а не то, чтобы я считал это неотразимо возбуждающим.

— О, Боже! Получается, это было крайне омерзительно?

Он выглядел таким печальным, сидя на краю моей кровати — огромный, рыдающий, трепещущий китенок с выражением благородной боли на жирном лице.

— Нет, — сказал я, — возможно, и нет. Но я не знаю, могу ли я быть пылким с вами, во всяком случае, не здесь, не сейчас, больше никогда.

— О, не волнуйся насчет этого, — воскликнул он, неожиданно повеселев. — Моей страсти хватит на нас двоих, вот увидишь.

Я долго смотрел на него, прежде чем что-либо сказать. Затем, наконец, промолвил:

— Хорошо, я сделаю это.

— Ты не пожалеешь об этом, обещаю…

— Боже, сколько раз я слышал это.

— Ангел! — вскрикнул он.

Через несколько секунд его штаны и нижнее белье были сброшены, и он держал в руках свой медленно увеличивающийся член, направляя его на меня словно пистолет.

— Вы не думаете, что это пустая трата времени, да? — сказал я.

— Время — это единственное, чего мне не хватает.

В любом случае, это было истинной правдой. Я начал раздеваться.

Затем:

— Я готов, — я не смог до конца скрыть героическую нотку в своем голосе.

Однако, в моих обстоятельствах, погружение в эти жирные анальные глубины было словно выходом на свет.

От Commendatore Альберто Синьорелли старшему генералу полиции Джанни Каспи 13-е апреля 19?

Каспи,

Я пишу, чтобы подтвердить соглашение на освобождение Орландо Криспа. Коллиани рассказал мне, что признания Эгберта Свейна в убийствах, за которые первоначально был помещен в заключение Крисп, были полностью расследованы, и что не может быть сомнений в их достоверности.

Я уверен, что ошеломлен точно так же, как и вы. Должен сказать, как плохо все это дело отразилось на службе. Я постараюсь убедиться, что подход Коллиани к делу стая причиной важной проблемы. Как вам известно, у меня никогда не было полного доверия к способностям этого человека — я был единственным членом коллегии, который проголосовал против его выдвижения. Ну, что я вам говорил — что вы можете ожидать от общепризнанного социалиста?

Если Крисп решит подать в суд за неправомерный арест, дела пойдут несравненно хуже; также мы можем ожидать совместных действий с прессой — я вполне ожидаю заголовков на первой странице воскресных газет. Это невообразимо, какими тупоголовыми был Коллиани и его команда. Я очень разозлен, генерал, всем нам не сносить головы.

Свейн был формально обвинен. Самое лучшее, что мы теперь можем сделать — это видеть, что судебный процесс завершен, и прошел так быстро, как только возможно. Специальный уполномоченный сэр Дигби Страттон-Фиппс был самым полезным — он очень хотел забыть это фиаско, как и все мы; я написал ему от вашего лица, выражая нашу признательность.

Вот все, что я могу сказать. Пожалуйста, передайте мой поклон Сильвии.

Ваш и т. д.,

Синьорелли, commendatore.

Воссоединение

Le Piat d’Argent, Швейцария

Я пишу эти строчки в маленьком кабинете моего частного жилища над рестораном. Насколько же чище здесь воздух! Вид из моего окна — это обширная зеленая долина, окруженная на расстоянии снежными горными пиками — затем, там тянется пенистая тонкая нить, на которой горизонт целует металлически голубые небеса, более снежные горные пики и так далее. Это больше похоже на жизнь на верхушке охлажденного пирога. Отсюда я также могу видеть огромное озеро. Как же я скучаю по тройственному благоуханию моего дорогого Рима — кофе, чеснок и опьяняющий аромат сексуального аппетита! Здесь я чувствую только тающий снег и тающий сыр. Говоря на языке синэстезии, Швейцария к тому же менее интересна, так как выражает себя во внутреннем взоре и слухе моего сознания как несколько сине-серых параллельных линий, сопровождаемых скучной диатонической триадой на приглушенных мысах. Все же, мне не следует быть неучтивым.

Итак, занавес открывается на последнем акте:

Они там были, близнецы, они ждали меня на станции Термини. Я уже не думал, что увижу их снова; к тому же я был не в настроении для трогательного воссоединения. Бросить меня во время ареста, и теперь разыскать меня снова после освобождения — это и была та верная служба, которую они обещали? Я не могу испытывать ничего, кроме глубокого разочарования в этой паре с того самого момента, когда стало ясно, что их молчание продлится также долго, как и мое тюремное заключение. О, я должен воздержаться от неизбежного, я продолжал надеяться, что так или иначе, каким-нибудь образом они свяжутся со мной, не подвергая себя риску — но нет. Они были корыстными, вот и все. А какие еще объяснения могут быть?

Жак бросился обнимать меня, но я грубо оттолкнул его от себя.

— Маэстро? — сказал он, смутившись и слегка отойдя назад.

— Я думаю, что чем меньше мы сделаем друг другу — тем лучше, — сказал я.

— Что? Я не понимаю…

— Я тоже, — резко оборвал его я.

С лицом, похожим на маску ужаса, Жанна спросила:

— Вы злитесь на нас?

Я мотнул головой.

— Нет, — ответил я, — злость — не совсем верное слово.

— Но…

— Я возмущен, полон отвращения, горечи, чувствую себя преданным — любое из этих понятий будет более точным. Выбери сама. Злюсь? Нет, я не злюсь, Жанна. Это нечто большее, чем злость.

Я поднял свой чемодан.

— В любом случае, что вы оба делаете здесь? Вы действительно думали, что я встречу вас с распростертыми объятиями?

— Конечно, мы едем с вами. В Швейцарию.

— Откуда вы, черт подери, знаете, что я еду в Швейцарию?

Затем я откинул голову назад и громко захохотал, и я увидел, как один или два человека с любопытством посмотрели на меня; безумцы и пьяницы — не говоря уже о сутенерах, проститутках, карманниках, бомжах и просто отчаявшихся — все они были на станции Термини, но я был слишком хорошо одет для того, чтобы быть одним из них. Я подумал, могли ли они узнать меня из воскресных выпусков газет — особенно нелестная фотография была в Venerdi, сопровождаемая незабываемым заголовком: «Повар и неудачник». В этом случае ничего не потерялось при переводе.

— Конечно, вы не едете со мной, — сказал я.

— Но почему нет? Куда нам еще идти?

— Можете идти куда хотите, Жанна. Это уже не мое дело.

— Мы нужны вам, — настаивала она, — для вашей работы, для вашего искусства…

Что-то щелкнуло во мне в тот момент, и я повернулся вокруг, встав лицом к лицу с ней.

— Да! — завопил я. — Да, вы были мне нужны, но вы покинули меня!

— Покинули вас?

— Іде вы, черт подери, были, когда я томился в этой дерьмовой норе, в этой тюрьме? Нигде! Ушли, пропали, исчезли, свалили, чтобы спасти свои драгоценные шкуры. Я мог сгнить заживо благодаря вашей заботе. А теперь, когда кошмар закончился, теперь вы пришли обратно, с улыбками и объятиями, ожидая, что я буду вне себя от радости? Ну, честно говоря, я не вне себя от радости. Мне очень больно.

Жанна разглядывала меня долго и задумчиво, ее ясные серые глаза пытались найти мой взгляд. В конце концов, я опустил глаза, не в силах больше выносить этот пронизывающий и как-то странно невинный испытующий взгляд. Она спокойно сказала:

— Вы действительно думаете, что мы с братом бросили вас?

— А что я еще могу подумать, Жанна?

— Разве мы не заключили соглашение? Мы пообещали служить вам в обмен на подходящее вознаграждение…

— Вы думаете, что мы предложили вам услуги из-за денег — но — все работают за деньги, Маэстро. Что тут еще добавить?

Я выпрямился в полный рост.

— В этом и заключается путь гения, — сказал я высокомерно. — Гении истощают себя ради любви к своему искусству. А вы ничего не хотите знать об этом.

— Может быть, и нет. Но я скажу вам, что мы выполняли свою часть соглашения. Даже если бы мы были склонны разорвать его, это было бы невозможно.

— Почему?

Жанна сказала:

— Подумайте: мы знаем, в чем заключается ваша работа, чего требует ваше искусство. Мы были соучастниками. Мы снабжали вас сырьем.

Это было правдой. Они снабжали.

Жак продолжал:

— Даже при этих условиях мы с сестрой не собирались нарушать соглашение. Мы оставались преданными. Мы следовали соглашению не за страх, а за совесть.

— Тогда почему вы не связались со мной? Письмо, записка, слово — что угодно, чтобы дать мне понять, что вы все еще со мной…

— У нас были другие дела.

— Да? Это какие же?

Жак уставился на меня. Затем он произнес:

— Например, организация вашего освобождения.

— Что?

Я почувствовал, как мой чемодан выскользнул и упал на землю.

— Вы хотите сказать, что Эгберт Свейн вовсе не при смерти? — закричал я.

Мы сидели за немытым столом в одном из кафе на Термини; поезд, идущий в аэропорт Леонардо Да Винчи должен был отправиться через станции двенадцать минут.

— Нет, вовсе нет. Он здоров так же, как вы или я. Разве он похож на человека при смерти?

— Вообще-то нет, конечно. Но я никак не пойму — он сказал мне, что был у первоклассного специалиста. Мозес такой-то.

— Доктор Моисивич-Страусс с Харлей-Стрит, — сказала Жанна.

— Точно — что? — вы знаете этого человека?

— Он был одним из наших клиентов — в те дни, когда Жан-Клод Фаллон был хозяином II Bistro. Наверное, правильнее было бы сказать — клиентом Жака.

— Вы сделали фото?

— Конечно. Несколько, в различных позах — одна из них экстраординарна до неприличия. Доктор Моисивич-Страусс был крайне энергичным человеком.

— Фотографии были сделаны по его просьбе, — сказал Жак. — Вы знаете, как работала наша система.

— Слишком хорошо знаю.

— Но на этот раз — на этот раз мы решили, что обязаны использовать их против него. Это никогда не случалось прежде. Он был очень зол! Но —уф! — что он мог поделать?

— А Эгберт Свейн?

— Он хорошо знал нас. Он знал Жака очень хорошо.

— О, не рассказывайте мне…

— Да. Разве могло быть иначе?

Теперь я был совершенно ошеломлен.

Я пробормотал:

— Но… я имею в виду… он никогда мне не говорил… он дал мне очень отчетливое ощущение… когда впервые предложил мне поехать в Рим, и я сказал ему, что иы оба работали в II Bistro, и я должен посоветоваться — ублюдок! — и теперь вы говорите мне, что он уже встречался с вами, уже знал вас?

— Разве вы не догадывались, мсье? — спросил Жак.

— Догадывался? Конечно, нет! Я никогда даже не думал — не воображал — это просто никогда не приходило мне на ум. Ведь вы же были различными мирами, чужими планетами со своими собственными обособленными орбитами.

— Орбитами, которые часто пересекались.

Это неожиданно ударило меня, словно кулаком в лицо:

— Получается — вы имеете в виду — что он тоже был клиентом?

— Да. Он пришел однажды после полуночи, но вас не было. Жак открыл ему дверь. Это тотчас же началось. Мастер Эгберт не мог противостоять чарам Жака.

Я медленно кивнул.

— Да, — сказал я, — я легко могу представить это. О, Боже, каким я был дураком!

— Нет, не дураком. Эгберт Свейн очень настаивал, чтобы вы не узнали о его визитах к Жаку.

— Абсолютно уверен, что так и было.

— Он сказал, что вам это не понравится.

— И он был прав, — сказал я.

Жанна продолжала:

— Почти сразу после того, как вас арестовали, мы с братом отправились в отель Фуллера, чтобы найти Мастера Эгберта. Мы сказали ему, что его сеансы с Жаком теперь могут быть возобновлены в полной безопасности, так как вы в тюрьме. Понимаете, он всегда немного нервничал — у него никогда не было уверенности в том, что вы не узнаете о его тайне…

— Свинья!

— Так что Жак начал навещать его два раза в неделю в отеле Фуллера — встречаться в II Bistro было совершенно невозможно, как вы понимаете.

— О, прекрасно понимаю.

Жак сказал:

— Во время одного из этих визитов я заметил, что он не очень хорошо выглядит. Я проявил беспокойство и попытался — неудачно, как вы понимаете — скрыть это. Затем, неожиданно, он тоже заинтересовался. Во время следующего визита я сказал, что он немного похудел — о, это был триумф коварства!

— Как?

— Подумайте, Маэстро: Мастер Эгберт знает, что если он теряет вес, это происходит не по его вине — фу! — подобная вещь невообразима, и, следовательно, свидетельствует о возможной болезни. С другой стороны, он был польщен! Вы видите его дилемму? Он не хочет признаться самому себе в том, что может быть болен, но его необъятное тщеславие отказывается отрицать мои настойчивые указания на то, что он похудел.

— Жак, ты умный парень!

— Я не сомневался, что его тщеславие восторжествует, и так и получилось. Мне не составило никакого труда убедить его посетить доктора. Но не любого доктора, вы же понимаете — нет, специалиста. Я сказал ему, что только заключение лучшего специалиста поможет…

— Заключение доктора Моисивич-Страусса, черт его подери!

— Именно так. Я сопроводил его на Харлей-Стрит, и доктор Моисивич-Страусс сказал Мастеру Эгберту именно то, что и должен был сказать…

— Что у него болезнь Лангфорда- Бекхаузена, и осталось всего два месяца.

— Да.

— А болезнь Лангфорда-Бекхаузена не существует?

— Нет.

— Все лучше и лучше!

— Он вышел из комнаты, рыдая — всхлипывая, весь в слезах. Мне потребовалось достаточно много времени, чтобы успокоить его. Мы вместе выпили, и он стал очень сентиментальным, очень — я не могу — я не знаю, как это будет по-английски…

— «Сентиментальный» подойдет, — сказал я. — Он всегда был склонен к этому.

— Он также стал очень сексуальным, но ничего не мог сделать, поскольку был слишком пьян. Он начал рассказывать о своей жизни — обо всех плохих вещах, которые он сделал — о, я не могу вам передать, как это было скучно! Полнейшая скука. Но когда я предпринял первую попытку посеять в его сознание мысль о том, что есть возможность все исправить…

— Ту же фразу он сказал и мне, двуличный ублюдок, — сказал я.

— Поначалу он не был уверен — он слишком себя любил, чтобы согласиться — но я продолжал напоминать ему об этом, особенно когда он был пьян, и постепенно эта мысль овладевала его сердцем. В конце концов, он убедился в том, что это его идея — о, разве Жак не поразился великодушию Эгберта? Разве Жак не считал его действительно замечательным человеком? Разве Жак не знал, что даже святые не сделали столько, сколько он собирался сделать?

— Да, это похоже на Мастера Эгберта.

— Разве это не истинная честь для Жака, чтобы он вошел в него еще один раз — и не мог бы он тереться немного сильнее, немного быстрее?

— Еще больше на него похоже.

Жак кивнул.

— И вот что получилось. Великое самопожертвование Мастера Эгберта Свейна.

— Обман не может тянуться вечно, знаешь ли.

— Увы, нет.

— Через пару месяцев он начнет удивляться, почему он до сих пор такой толстый. Он будет удивляться, почему болезнь Лангфорда-Бекхаузена еще не свела его в могилу. Это не может продолжаться больше года, Жак — я ручаюсь, что он попросит провести второе обследование задолго до этого. И из второго обследования станет ясно, что никакого заболевания Лангфорда-Бекхаузена не существует.

— Но, — сказала Жанна, — что он может сделать? Rien[193] Он скажет, что его обвинили по его же желанию, и что он хочет отказаться от своих признаний — но чем все это закончится? Итальянские власти уже выставили себя дураками один раз, запомните — они никогда не рискнут допустить это во второй раз. Еще одно освобождение, еще один арест, еще одно тюремное заключение, еще один публичный скандал? О нет, это невообразимо. И если они переведут его в психиатрическую больницу для сумасшедших преступников, никто в любом случае не выслушает и слова, которое он скажет. Они просто будут говорить, что это бред сумасшедшего. Так или иначе, Мастер Зиберт Свейн заключен до конца своей жизни.

Я встал из-за стола и начал смеяться. Я смеялся так сильно, что даже обмочился.

* * *

Здесь, в Le Piat d’Argent, я продолжаю свою работу. О, если бы моя обожаемая королева Хайгейта могла бы увидеть меня сейчас! Мы с близнецами воскресили Клуб по Четвергам, и осмотрительные представители знати Женевы — на самом деле, всей Швейцарии, — обивают мой порог. Их достаточно много, должен сказать, но мы остаемся претенциозными, и признаем это — мы можем себе это позволить. Мое небольшое заведение скоро получит свою третью звезду, я уверен в этом; только накануне вечером у меня в гостях был влиятельный автор гастрономической колонки Стерджес М. Уайдцблад — едкий старый педераст, покинувший родину, который пишет для «New Century» — он в благодарности падал ниц к моим ногам. Он отобедал роскошной нежной плотью элегантного гомосексуалиста, которого подцепил Жак, замаринованного мной в самых изысканных соках плотского желания. Неудивительно, что старый Уайлдблад едва не испытал оргазм, лишь отправив в рот первую вилку.

Плоть! Я окружил себя ею, я купаюсь в ней, как в роскоши, я придаю ей форму, леплю ее, рассекаю, видоизменяю и поклоняюсь ей! Я никогда не перестану развивать свое алхимическое искусство — оттачивая и усовершенствуя свои техники, непрестанно открывая новые методы и средства, становясь более совершенным и уверенным в своих возможностях. О, разве какой-нибудь людоед на свете может быть счастливее, чем Орландо Крисп?

Сегодня вечером я должен приготовить особенное блюдо для очень необычного клиента — некоего государственного министра, широко известного благодаря своим добрачным похождениям. Недавно он был выбран Президентом Клуба по Четвергам остальными членами. Это выдающаяся честь. Чтобы привнести искру в это дело, я создал для него Aiguilettes de Cantons au l’Esprit de Femme

Aiguilettes de Cantons au l’Esprit de Femme

Для двух персон

2 утиные грудки

1 фунт (450 грамм) несоленого масла

3 столовые ложки коньяка

3 столовые ложки портвейна

Сок 1 свежего очищенного апельсина

Тертый мускатный орех

3/4 части утиного или куриного бульона из костей

1 фунт черных вишен, очищенных от косточек

Соль и перец по вкусу

Купите довольно большую утку и разрежьте грудку на две части ножом для приготовления филе, вставив в каждую часть половину грудной косточки. Или попросите вашего мясника сделать это за вас.

Заручитесь помощью любящей ассистентки. Разденьте ее донага и положите на спину на удобную кровать, подложите ей под голову мягкую подушку. Раздвиньте ее ноги. Осторожно засуньте утиные грудки в ее влагалище и оставьте их мариноваться на три или четыре часа. Ваша ассистентка может спать, если захочет; я рекомендую включить умиротворяющую музыку вроде «Gymnopedles I, II, III» Сатье.

Ничто не должно удивлять в таком необычном способе маринования; женщины в средние века часто вставляли рыбу в свои влагалища, прежде чем зажарить ее для своих мужей — это делалось как для того, чтобы гарантировать супружескую верность, так и для пробуждения желания. Покаянные практики этого периода предусматривают довольно необычное наказание за этот довольно необычный проступок: семь дней на хлебе и воде. На самом деле, я прочитал об этом в «Практиках покаяния средневековой Церкви» Кэнона Пайкстаффа. Книга вдохновила меня добавить свой собственный обстоятельный штрих к этой хорошо известной французской классике, которая предписывает кислые вишни Монморенси. На самом деле, любые темные разновидности подойдут.

Грудки, созданные для моей версии этого блюда, были помещены в даму, хорошо известную в определенных кругах благодаря расточительному распространению сексуальных ароматов, и моя дорогая

Жанна мариновала их самостоятельно. Я предписываю мясо утки, как отличную замену.

После того, как маринование выполнено, достаньте утиные грудки, немного посолите их, и немедленно зажарьте на глубокой сковородке на среднем огне, перевернув один раз. В идеале, плоть должна быть наполовину прожаренной, розоватой. Слейте масло, налейте коньяк и подожгите его. Когда пламя погаснет, приправьте грудки мускатным орехом, солью и перцем. Снимите со сковородки и сохраните теплыми.

Теперь добавьте портвейн на сковородку, удаляя соки. Положите в апельсиновый сок и убавьте пламя наполовину. В чистой кастрюле разогрейте бульон, затем налейте в жидкость из сковороды для жарки, как следует помешивая. Добавьте вишни и помешивайте их в кастрюле, не доводя до кипения. Добавьте утиные грудки в соус и прожарьте их. Достаньте, осушите и порежьте на полоски. Разложите их на теплой тарелке и полейте половину соусом, сохранив остатки для соусницы.

Такова в общих чертах необычная история моей жизни. Я удовлетворен — нет никаких причин, чтобы быть неудовлетворенным, во всяком случае, теперь. Естественно, вам решать, является ли это повествование историей человека или монстра, но я не предлагаю никаких объяснений, никаких смягчающих обстоятельств, никаких размышлений, чтобы помочь вам в вашей оценке, в отличие от тех, кто сам предлагает свои откровения. Да будет вам известно, истинный гений никогда не прибегает к самообороне.

Если вы когда-нибудь будете проездом в Женеве, я приглашаю вас попробовать гастрономические деликатесы моего ресторана — спросите любого, и он скажет вам, как его найти. Но будьте осторожны: если ны собираетесь пообедать chez[194] Орландо Криспа, вам лучше быть настоящим людоедом.

Мастер Орландо Крисп Le Piat d’Argent Женева, Швейцария

Примечания

1

Ресторан (итал.) — здесь и далее примечания переводчика.

2

Прекрасный сад (итал.).

3

Фарфаллине с сырой печенью и соусом индау, черным сливочным маслом и имбирем (итал.).

4

Отрывки (итал).

5

Позера (фр.).

6

Провансальский (фр.).

7

Сосиски (фр.).

8

Рагу из баранины с репой и морковью (фр.).

9

Завирушка (фр.).

10

Кукла (итал.).

11

Цыпленок в креме (фр.).

12

Мусульманское блюдо, приготовленное без свинины, нос использованием бараньего жира.

13

Каре ягненка с гарниром из картофельных блинчиков.

14

Герцогом (фр.).

15

В доме Короля Филиппа (фр.).

16

Смысл существования

17

Отбивную (котлету) (фр.)

18

Врун (фр.).

19

Доктор (итал.).

20

Навязчивая идея

21

И все же одна страсть, любовь гостя — это мясо (итал.).

22

Да

23

Дело сердца, роман (фр.).

24

Сцену (итал.).

25

Фешенебельный жилой район в северной части Лондона.

26

Побочным эффектом (лат.).

27

Ярые поклонники (фр.).

28

Неукоснительно (фр.).

29

Игра слов. Jolly в дословном переводе означает «наслаждение, безудержное веселье, нехорошо подшучивать, насмехаться, издеваться», а также «накручивать, взвинчивать цену.

30

«Мистическое бракосочетание» (лат.), книга Карла Густава Юнга.

31

Ихор — кровь богов.

32

Ecstasis (греч.) — экстаз, восхищение, восторг; собственно — смещение (первое, буквальное значение).

33

Кошмар (фр.)

34

Комическая опера (итал.).

35

Интерес (лат.).

36

Благоговение, почитание (итал.).

37

Смелее, мой друг (итал.).

38

Медленно, постепенно ты выучишься (итал.).

39

Овечий (сыр) (итал.).

40

Мягкий дрожжевой хлеб с изюмом, лимоном и мускатным орехом.

41

Чересчур (фр.).

42

За неимением лучшего (фр.).

43

Познание (греч.).

44

Дорогой друг (итал.).

45

Именно (итал.).

46

Господин, мастер (итал.).

47

Настоящим мастером (итал.).

48

Дорогой друг (итал.).

49

Очаровательной задницей, дорогой друг (итал.).

50

Золотая молодежь.

51

Стихотворный размер, гимн.

52

Сорт шампанского.

53

Хозяин отеля (фр.).

54

Мастер, мэтр.

55

Название блюда из малины.

56

Сила духа и добродетель (лат.).

57

Кухня новой волны (фр.).

58

Высокой кухни (фр.).

59

Средний путь (итал.).

60

Ветчина, приправленная петрушкой (фр.)

61

Ветчина, приправленная петрушкой (фр.)-

62

Острый капустный салат.

63

Пирожное «Наполеон» из шоколада «Арлекин» (фр.)

64

«Графиня Сэлон-Феле», белое столовое вино (фр.).

65

Блюдо из ребрышек (фр.).

66

Существовать — значит воспринимать (лат.).

67

Салат с красным перцем и анчоусами (фр.).

68

Фаршированный рулет (фр.).

69

Сливочный крем (фр)

70

Сорт белого вина (фр.).

71

Сорт мускатного вина (фр.)

72

Сорт ветчины (фр.)

73

Постоянная посетительница (фр.).

74

Известный лондонский мюзик-холл.

75

Певица (фр.).

76

Зашифрованный роман (где под вымышленными именами выведены реальные люди) (фр.).

77

Романс (фр.).

78

Соусы, похожие на вялую рыбу (фр.).

79

Дегустаторы (фр.).

80

Гурман (фр.).

81

Важные особы (фр.).

82

Молодые детища (фр.).

83

Историческая область на юге Франции.

84

Утиное филе (фр.).

85

«Лоран Перье» (французский дом шампанских вин) (фр.).

86

Артистична, мастер своего дела (фр.).

87

Готовый на всё (лат.).

88

Geld — деньги, средства; Mutter — мать (нем.).

89

Китайская (фр.)

90

Прожилка (фр.)

91

Большой ботанический сад; находится в западной части Лондона. Основан в 1759 г.

92

Испанский народный танец, сопровождаемый пением и исполняемый под аккомпанемент гитары и кастаньет.

93

Зловонные сопли (нем.).

94

1) до крайних пределов; 2) самый лучший, непревзойденный (лат.).

95

Женские половые органы (итал.).

96

Крупный коммерческий банк; входил в «Малую шестерку». Основан в 1692 г.

97

Мясистая часть между ребрами и бедром.

98

Неуклюжесть (фр.).

99

Кровь богов (греч. миф.).

100

Рагу из баранины с репой и морковью (фр.).

101

Первозданная форма материи (лат.).

102

Рагу из баранины с репой и морковью (фр.).

103

Совершившийся факт (фр.).

104

О да! (фр.).

105

Добросовестный (лат.)

106

Превосходному писателю(фр.).

107

Жак, мой маленький птенчик — да нет же — маленький? Нет, ты и в самом деле великолепен! О, Жак, я обожаю тебя! (фр.).

108

Господин Орландо (фр.).

109

Дорогой господин (фр.).

110

Дети леса (фр.).

111

Маленькие кошелечки, холодные и нежные (фр.).

112

Ребрышки на сковородке в собственном соку с луком шалот (фр.).

113

Суфле из головки сыра с макаронами (фр.).

114

Сорт сыра.

115

Половинки абрикоса, покрытые слоем безе с фруктовым малиновым пюре (фр.).

116

Утиное филе (фр.).

117

Фуагра (фр.).

118

Яблоки (фр.).

119

Свиное жаркое с яблоками (фр.).

120

Философский камень (лат.).

121

Рагу из баранины с репой и морковью (фр.).

122

Мясное рагу из охлажденной свинины (фр.).

123

Работа в черном (лат.), первая стадия алхимического творчества.

124

«Великая месса смерти» (фр.).

125

Ночь любви (фр.), марка духов

126

Венерин бугорок (фр.).

127

Длинная лапша (итал.).

128

Сверкающего (итал.).

129

Белое вино (итал.).

130

Неблагодарный (фр.).

131

Ресторан (итал.).

132

Сад удовольствий (ит.).

133

Новая кухня (фр.).

134

Фруктовое пюре с соком (фр).

135

Сад удовольствий (ит.).

136

Смысл, разумное основание (фр.).

137

Любовь к телу является всего лишь яростью (итал.).

138

Госпожа судьба (итал.)

139

Забегаловка (итал.).

140

Цветочная площадь (итал.).

141

Индау посевной (итал.).

142

Смелее, ребята! Посмотрите на эти спелые жемчужины (итал.).

143

Весьма благодарен, синьора, до встречи!

144

Площадь (итал.).

145

Лондонский концертный зал; используется для концертов камерной музыки. Открылся в 1901-м году.

146

Дорогой (фр.).

147

Новая кухня (фр.).

148

Проспект Витторио Эммануэле (итал.).

149

В непривычном месте (фр.).

150

Дословный перевод: еда для экспатриантов.

151

Брускетга — поджаренный хлеб с оливковым маслом, солью, перцем и чесноком (итал.).

152

Телятина (итал.).

153

Вареная говядина с соусом Воздушная Любовь (итал.)

154

Доктор (итал.).

155

В таком случае, спасибо и до свидания (итал.).

156

Домашняя лапша с белыми грибами (итал.).

157

О, нет! (нем.).

158

Общество Габриэле Д’Аннунцио (итал.).

159

Братство Розы и Креста (итал.).

160

Друзья Пико дела Мирандола (итал.)

161

Сестры Ночи (итал.)

162

Печные орешки со сливками «Сердце Страсти» (фр.)

163

Жизнь и смерть (фр.).

164

Колдовская книга (фр.).

165

Покаяние, перемена умонастроения (греч.).

166

Друзья Германии (итал.).

167

Переулок романиста (итал.).

168

Имя?

169

Меня пригласил синьор Херне (итал.).

170

Вы друг синьора Херве, да? (итал.).

171

Да, можно так сказать (итал.).

172

Входите как новичок (итал.).

173

Мой голубь (нем.).

174

Пристанище (итал.).

175

Вечерний спектакль, прием (итал.).

176

Порядок (нем.).

177

Сладость (итал.).

178

Фуагра с рислингом (фр.).

179

Квашеная капуста с эльзасским гарниром (фр.).

180

Рагу из капусты с тушеными яблоками (фр.).

181

Цыпленка в сливках (фр.).

182

Свиные ноги в гриле (фр.).

183

Молодая Говядина «Гордиево Наслаждение от Боли» (фр.).

184

Подъём воды из глубины в верхние слои океана.

185

Минеральная вода (итал.).

186

Исторический центр города (итал.).

187

На которой сидят, задница (итал.).

188

Перестал идти в ногу (итал.).

189

До отвращения (лат.).

190

Конец (итал.).

191

Фатом, фадом, — морская сажень (английская единица длины;= 6 футам = 182 см).

192

Дрожь, озноб (фр.).

193

Ничего (фр.).

194

У (фр.)


home | my bookshelf | | Откровения людоеда |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 10
Средний рейтинг 5.0 из 5



Оцените эту книгу